355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Паскаль Лене » Неуловимая » Текст книги (страница 1)
Неуловимая
  • Текст добавлен: 30 августа 2017, 22:00

Текст книги "Неуловимая"


Автор книги: Паскаль Лене



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Annotation

Паскаль Лене (род. в 1942 г.) – один из самых ярких французских писателей XX века, получивший всемирную известность, обладатель многочисленных литературных премий, в том числе премии Медичи (1971) и Гонкуровской премии (1974).

В эту книгу вошли два романа писателя – «Прощальный ужин» и «Неуловимая». Читатель окунется в утонченный мир чувств, любви и разочарований.

Паскаль Лене

notes

1

2

Паскаль Лене

Неуловимая

…Она подошла ко мне, приняв меня за кого-то другого. Уже тогда… за кого-то другого…

Это случилось в театре. Освещена была только сцена. Шла репетиция пьесы Мариво, сейчас уже не помню, какой. Режиссер был моим другом, и после репетиции мы собирались вместе поужинать. Я пришел слишком рано и сел где-то в середине зала, чтобы не мешать. Она приблизилась ко мне, шепча чье-то имя, отнюдь не мое. Потом поняла свою ошибку и хотела было уйти, но я удержал ее. Мы стали перешептываться с ней, дожидаясь, когда отзвучат – там, в пыльном свете сцены без декораций, на пустом сером помосте, вызывающем ассоциации с наготой старухи, – уже бесконечно далекие от меня отрывки из Мариво.

Она была актрисой. И тоже, как и я, дружила с режиссером. Нет, она не собиралась играть в этой пьесе Мариво, она репетировала сейчас совсем другую пьесу. В полумраке, в подобии лунного света, исходившего от далекой сцены, ее лицо было прекрасно.

Я увидел ее опять через несколько недель. Под ярким светом прожекторов она показалась мне еще более красивой. Она играла. Она светилась от счастья, которое ей доставляла игра, и это было заметно даже под слоем грима. Она сияла, озаренная живущей в ней грезой, бесконечно более реальной, чем произносимый ею текст. И, как поется в песнях, мы полюбили друг друга. Мы стали жить вместе. А в один прекрасный день она ушла, словно прервала, словно не закончила фразу. Я так никогда и не узнаю, что она собиралась, может быть, сказать. По сути, я ничего о ней не знаю.

У нее были зеленые глаза, мягкость которых тебя вопрошала безмолвно, не смея спрашивать. А волосы были темными. Она постоянно задавалась вопросом, как же их причесывать. И как-то раз она их обрезала. Точно так же она и ушла: скорее всего, она даже саму себя не предупредила об этом решении.

В момент одевания у нее тоже возникали большие сомнения: платье, как и волосы, оказывалось то слишком длинным, то слишком коротким. Она чувствовала себя хорошо только в сценическом костюме. Мне думается, что она была по-настоящему самой собой лишь становясь другой: по этой-то причине я так никогда и не узнаю, какой она была. Сколько персонажей пытались родиться в ней, но ни одному из них это не было суждено. Они нуждались в прожекторах, чтобы существовать, она и все ее героини. Мы жили вместе, а она уже ускользала от меня. Даже держа ее в своих объятиях, я должен был искать ее, ибо со мной она тоже всегда была «другой».

Я так долго ждал женщину, с которой смог бы родиться заново. И вот, наконец, в ней я увидел цвета зари. Я тогда не подумал, что иногда в такие цвета бывают окрашены сумерки.

А ведь она меня предупредила. Если захотеть, то можно в первый час любви, во время первой же беседы понять как нельзя лучше, с кем имеешь дело. Мы ужинали вместе. Наш первый ужин. И уже тогда она мне сказала: «Я не знаю, кто я», но я улыбнулся и ответил ей: «Вы прекрасны, вы талантливы – вот кто вы!»

Почему я не прислушался к ее предупреждению? Почему я не заметил, что она дрожит, что ее руки едва заметно вздрагивают. Даже взгляд ее казался дрожащим? Чего она боялась? Меня? Этого мужчину, который слишком быстро предложил ей свою любовь? Понимала ли она тогда, что я ждал ее уже много лет? Она еще сказала мне: «Когда-то я была влюблена. Когда была еще совсем маленькой девочкой. И с тех пор такого со мной не случалось больше никогда. Иногда я говорю себе, что я навсегда утратила способность любить. Я не знаю, кто я. Возможно, я вообще никто». Чего она боялась? Не саму ли себя? Она призналась мне, что испытывает головокружение от пустоты, которая наполняет ее, а я подумал, что очень скоро заполню ее своей любовью.

Тот, кого бросают, теряет сразу двоих. Он оказывается вдвойне одиноким: я потерял существо из плоти и крови, жившее рядом со мной и забывшее свой гребень на туалетном столике. Гребень оставался там неделями, месяцами, прежде чем я решился убрать его, закончив, наконец то, что, может быть, еще не полностью свершилось.

Но главное – я потерял ту, которая, наконец, придала форму моей грезе о женщине и стала с тех пор именно этой грезой, но грезой о ней. Моя ностальгия по той, которая ушла, удваивается ностальгией по той, которой мне не хватало всегда. Но отныне отсутствующая обрела лицо. И оно останется у нее навсегда.

Она состарится, как и я. Ее лицо увянет, как и мое. А вот другая, на мое несчастье, останется в вечном отрочестве моего сожаления. Я истязаю себя навязчивой мыслью об утерянном счастье, терзаюсь от безудержной тяги к страданию. Зловредные сонмы воспоминаний! Которые сперва щекочут, а потом жгут. И ночью, даже когда сплю, я сжимаю в объятиях призрак моей возлюбленной.

Да, призрак! Мы живем больше с призраками, чем с созданиями из плоти и крови. И ты, моя маленькая комедиантка, которая подошла ко мне, потому что ошиблась, потому что приняла меня за кого-то другого, ты, ошибавшаяся как в людях, так и в самой себе, была еще большим призраком, чем другие человеческие существа. Ты не знала, кто ты. Жизнь виделась тебе празднеством, на которое ты не могла попасть, потому что не находила двери. Я хотел дать тебе, наконец, ключ. Но этим ключом можем пользоваться – в лучшем случае – лишь мы сами.

Волею какого случая мы оказались под аркадами улицы Риволи? Именно там я впервые ее поцеловал. Та осенняя ночь была еще теплой, и мы долго ходили, не решаясь расстаться и порознь вернуться к себе домой, ибо «к себе» отныне означало туда, куда один из нас приведет другого. Но пока ни она, ни я еще не осмеливались это сказать. Нам оставалась ночь, и молочный свет фонарей какое-то время окутывал нас своей нерешительностью.

Она снова сказала мне: «Не знаю, способна ли я любить по-настоящему. Меня всегда выбирали. И для ролей и в жизни. И те моменты жизни, которые мне предлагали мужчины, были для меня лишь ролями, которые в один прекрасный день мне наскучивали».

– И ты всегда уходила сама?

– Да, всегда. Потому что выбирали меня, а я – нет, я не выбирала.

– Все же есть мужчины, которых ты предпочитала другим…

Она не ответила. Она спрашивала себя, что ей отвечать. Она пыталась вспомнить: предпочитала ли она когда-нибудь кого-либо из своих любовников? Но не была уверена в том, что хорошо понимает значение глагола «предпочитать». Если она точно так же не умела выбирать свои наряды, то это не потому, что ей не хватало вкуса, поскольку она всегда безошибочно определяла, что больше к лицу другим женщинам. Просто она не умела предпочитать. Позже, когда я делал ей подарки, я никак не мог смириться с тем, что она ничего не хочет. Она упрекала меня в напрасной трате денег и была права: я ведь даже огорчал ее, ибо получалось, что мужчина снова решил что-то за нее.

Она была счастлива только на сцене, и на протяжении двух часов ее существование обретало наконец смысл, смысл, заложенный в пьесу ее автором. И тогда она отдавалась своему персонажу так, как никогда не отдалась бы никакому любовнику. Она жила для героини, которую воплощала. Она не хотела жить ради самой себя. Она ни в чем не находила для этого причины.

В тебе было такое сильное желание полюбить меня – и такое отчаяние от того, что ничего не получается! Я невольно ощущал это. Я чувствовал это все то время, что мы жили вместе. Как можно было не догадаться об этом, видя твои слезы, появлявшиеся вдруг в самый разгар твоего предполагаемого счастья? Я думал, что дарю тебе счастье, но, по сути, это было всего лишь насилием, которому я тебя подвергал, пичкая тебя своей любовью? Как я мог бы не увидеть твоего отчаяния в твоих капризах, в перепадах твоего настроения, которых ты стыдилась, будучи не в силах объяснить себе самой того, что делало тебя столь «несносной»? Ты хотела полюбить меня. Тебе так этого хотелось, что я верил, будто это все же была любовь. Отнюдь! Ты не выбрала меня. Я не дал тебе времени для этого.

Спустя две ночи после поцелуя на улице Риволи ты отдалась мне. Несомненно, ты отдалась потому, что я тебя об этом просил, и потому, что твоя роль в нашей истории уже требовала этого: создалась ситуация, в которой ты уступала. На какой-то момент ты забылась в удовольствии так, как всегда умела забываться на сцене. Ты так хотела полюбить этого мужчину, найти себя в нем. Найти себя! Но этот мужчина, как и другие, не дал тебе времени для того, чтобы открыть это желание, – несомненно, затаившееся в глубине твоей души, как чистое золото или диамант в оболочке твоего беспокойства – и тогда оно заставило бы тебя сказать, если бы ты его обнаружила: «Вот кто я есть. Это желание – это наконец-то я!»

Почему я не смог подождать? Почему я тоже позволил твоей роли вовлечь меня в эту историю из-за того, что ситуация казалась мне знакомой, виденной прежде? Я так тебя любил – и все же соблазнил тебя и взял тебя так банально! Ты никогда до конца мне этого не простила. Я думаю, что у меня был шанс: ты ждала от меня больше, чем от кого-либо другого. Ты надеялась, что именно я открою тебе то, что оставалось скрытым от твоих собственных глаз. Но и этот мужчина, в конечном счете, как обнаружилось, не отличался от других. Вместо того чтобы искать то, что ему предлагалось с такой искренностью, он удовлетворился тем, в чем ему не отказывали.

Ты заснула в моих объятиях, как мне показалось, такой счастливой. Голова на моей груди. Я же не мог спать: ты мне доверила твой сон, такой спокойный, такой глубокий, должно быть, слишком глубокий, похожий на ребенка, которого ты как бы дала мне подержать, и я чувствовал на своей груди тяжесть этого покоя и думал, что охраняю его. Я не знал, что это ты уже начала от меня убегать. Что твой сон был самым большим твоим счастьем: как и на сцене, тут ты находила забвение самой себя. Потом ты переходила от одного к другому, если можно так сказать, не видя меня. И мне не удавалось остановить тебя в твоем бегстве. Я говорил тебе о жизни, но ты уже больше не хотела меня слушать. Что я открыл тебе в жизни? Что я открыл тебе нового по сравнению с другими? Что тебя желают? Домогаются тебя? С первой же ночи ты почувствовала себя пленницей моей любви.

Тогда ты жила в комнате под самой крышей. На стенах были обои с цветами. Самыми маленькими цветами были красные розы. Самыми крупными были пятна от сырости. На подоконнике тоже были цветы. Живые и сухие, ибо ты забывала их поливать: все это тоже было похоже на то, о чем поют в песнях. Нужно было перешагивать через клошара, спавшего под козырьком подъезда, стараясь не разбудить его слишком громким разговором, а не то он начинал бросать в нас пустые консервные банки или, реже, – свои старые, стоптанные башмаки, и всегда осыпал нас проклятиями, доносившимися до самого твоего восьмого этажа. Ты говорила, что он является старейшим обитателем дома и, следовательно, вполне резонно хочет к себе уважения.

Ты стучала два раза в перегородку за твоей кроватью, чтобы предупредить соседку о своем возвращении, поскольку она, как ты объясняла, не засыпала до твоего прихода: всегда беспокоилась о тебе. Она служила няней трем поколениям одной семьи. Она уже была очень старой, но ей по-прежнему нужно было следить за каким-нибудь ребенком, и ребенком, которого она нашла, была ты.

Мы пригласили ее пообедать, чтобы она со мной познакомилась. Площадь Бастилии. Неподалеку от дома, так как она боялась Парижа, в котором жила с пятнадцати лет, но так ни разу и не осмелилась спуститься в метро. Еще стояла хорошая погода, ты помнишь? Мы обедали на террасе. Старую даму слепило солнце, и мы открыли зонт. Но она так и осталась ослепленной в течение всего нашего обеда и болезненно моргала глазами, потому что все никак не могла прийти в себя оттого, что оказалась там. Ее хозяева за полвека ни разу не сводили ее в ресторан; даже во время поездок она оставалась в машине, и ей туда приносили бутерброд.

Позже она сказала тебе, что «выгляжу я вполне серьезно, что у меня внешность приличного человека», и успокоилась за тебя. Тогда ты тоже успокоилась. Если бы ты точно так же могла бы успокоить на свой счет всех тех, кто думал о тебе, и даже тех, кто тебя не знал, и, может быть, все человечество, то ты стала бы, наконец, счастливой. Чего же ты все-таки боялась? Кого опасалась разочаровать? Какого грозного бога, гнев которого ты уже испытывала, тщетно ожидая наказания, которому он даже не захотел тебя подвергнуть? В чем заключалась твоя вина? Я-то знал, что ты была невиновна, до безумия невиновна. Как же я не смог тебе это показать? Как же получилось, что я не стал тем, кто, в конце концов, успокоил бы тебя?

Однако я попросил тебя переехать жить ко мне. Это было так же глупо, как, скажем, желание снять маленькие красные розы с обоев. У меня было гораздо просторнее. И гораздо комфортабельнее. Я говорил даже – красивее.

Ты приехала. Ты не осмелилась сказать «нет» – так же, как не осмеливалась желать. По сути, ничто не связывало тебя ни с обоями «в цветочек», ни даже – может быть – с твоей старой соседкой. Ты обещала часто навещать ее – и ты действительно ее навещала, но не потому, что тебе и вправду ее не хватало, нет, ты боялась, что ей будет не хватать тебя. Ты всегда боялась кому-нибудь причинить боль. Потому-то ты и переехала жить ко мне: ты догадалась, что я бы огорчился, если бы ты отказалась. Когда ты плачешь, то плачешь оттого, что думаешь, будто сделала другому человеку больно. Мне нетрудно себе представить, что сегодня ты переживаешь из-за меня. А переживала ли ты когда-нибудь из-за самой себя? Задумывалась ли ты об этом?

Нет, ты не была привязана к той маленькой комнате. Точно так же ты не была привязана и ни к одному мужчине. Ты была очень молода, но у тебя уже было несколько любовников. Ты позволяла им любить себя, так как они твердили, что не могут без тебя жить. Ты признавалась мне, что у тебя остались о них только нехорошие воспоминания: особенно воспоминания о том зле, которое ты им причинила, сначала позволяя любить себя, а потом – когда тебе становилось совсем невмоготу от ощущения своей несвободы – покидая их.

Догадывался ли я о том, что ты привязалась ко мне нисколько не больше, чем к другим своим любовникам? Ведь и я тоже сделал тебя своей пленницей. Не сделав при этом ничего такого, чего не делали бы другие. Ты поселилась у меня. Ты купила цветы и растения, сочтя «несколько холодноватой» мою квартиру холостяка. Ты никогда не забывала поливать эти растения и цветы, потому что считала, что они не твои, а коли так, то необходимо о них заботиться. В первый день ты даже решила вымыть окна. Я думал, что ты таким образом вступаешь во владение помещением. Вовсе нет! Ты лишь хотела доставить мне удовольствие и старательно чистила прутья своей клетки.

Ты уже примирилась с тем, что вскоре я, как и другие, стану нехорошим воспоминанием: еще одним воспоминанием о бог знает каком проступке! Но вина-то была моя, понимаешь ли ты это? Я полагал, что, сотрясая тебя в твоем странном сне без желаний, пробуждаю в тебе любовь. Но, как и другие, я лишь вызвал твое беспокойство. Я показал себя настойчивым, влюбленным, экзальтированным. Я действительно был таким. Но ты видела только страдание, которому ты могла положить конец. Я чувствовал это, и что-то во мне пыталось воспользоваться твоей слабостью, той огромной жалостью, которую ты испытываешь к другим людям, заменяющей тебе любовь к самой себе. Я сделал это – я, который хотел освободить тебя от твоего вечного беспокойства. Но ты ждала другого! Как назвать то, чего ты от меня ждала? Немного большего уважения?

Через две недели я захотел, чтобы ты представила меня своей семье – там, в Эльзасе, откуда ты приехала. Зачем так срочно? Я говорил – чтобы укрепить связь между нами. Да, я так говорил. Иногда лучший способ скрыть свои намерения – это высказать их вслух: я искал способ привязать тебя к себе.

Ты была довольна, поскольку у меня был такой довольный вид! И мы отправились на неделю в Эльзас. Мы увидели твоих родителей только в последний день. Ты говорила, что сначала мне нужно открыть «остальное»: виноградники, старые фахверковые дома, тяжелые громадины Вогезских гор вдалеке. И день за днем я чувствовал, как среди этих дешевых почтовых открыток в тебе нарастает тревога, но возвращаться назад было слишком поздно. Сам я ничего больше сделать не мог. Ты снова не сумела сказать мне «нет», и я вторгся в твою частную жизнь.

Твоя маман назначила нам встречу в кафе возле городской ратуши. Потом она должна была отвезти нас к себе, к вам домой. Она впервые видела одного из твоих спутников, одного из тех мужчин, с кем ты встречалась в Париже, которые занимались театром, литературой, кино: одного из тех, кто отличается от всех и, конечно, думает не так, как все, из тех, о которых говорят, что у них скверные нравы…

Мы пили чай на террасе. Твоя маман обратила наше внимание на то, что погожие дни в этом году держатся дольше, чем обычно. Еще она сказала, что нам стоило бы приехать пораньше: тогда бы мы смогли увидеть сбор винограда. Ты слушала, пыталась улыбнуться, – но, как и я, с беспокойством угадывала ее подлинные слова, читавшиеся в ее взгляде, устремленном на меня: «Этот мужчина играет с тобой и пользуется твоей слабостью. Разве ты не видишь, какой он сильный? Он гораздо сильнее нас… Когда-нибудь тебе придется покинуть его, как тебе пришлось покинуть других – когда ты поймешь, что и он тоже не может дать тебе ничего хорошего».

Возможно, она и хотела бы меня полюбить, твоя маман, принять меня «в ваш круг». Но я был настолько другим! Она боялась меня и того зла, которое я, скорее всего, хотел тебе причинить, или же причинил бы, даже не отдавая себе в этом отчета. Мы были так далеки друг от друга: я, парижанин, имя которого появлялось в газетах, – и вы, она и ты, провинциалки… Потому что ты, ты ведь тоже оставалась провинциалкой, потому что, хотя ты и жила в Париже, даже выступала на сцене, хотя и твое имя тоже иногда можно было встретить в газетах, на самом деле ты так и не покинула родной дом, не правда ли?

Солнце скрылось за колоколенкой ратуши, и мы отправились ужинать к тебе домой. Не будем больше говорить об этом ужине, поскольку все было сказано, все решено раз и навсегда: однако меня тем не менее принимали, словно пытались оказать хороший прием врагу-победителю. В общем, делали вид, что мне дают то, что я уже взял. Мне отдавали добровольно – из страха, как бы я не начал грабить и насиловать. Но я или кто другой – какая разница? То, что происходило, должно было произойти: твоя маман всегда это знала. Тебя отпустили в Париж – ведь ты так хотела играть в театре! Даже попытались разделить с тобой твою грезу. Но в театр, в этот «другой мир», куда тебя вело единственное когда-либо возникавшее у тебя настоящее желание, в это, по правде говоря, не верили. Что я понял с первой минуты, как только вошел в тот дом, где нас ждали твой отец и твоя сестра, та самая сестра, которая посылала тебе свои сэкономленные деньги, когда у тебя не было ролей и тебя не принимали даже в билетерши, что я понял, увидев их, увидев мебель, скатерти, безделушки в стеклянных витринах, фисгармонию, на которой твой отец любил исполнять церковные гимны, но иногда, впрочем, еще и польку, так это то, что рядом с этим местом не существовало никакого «другого мира». Этот дом был единственным миром, где испокон веков развивалась ваша история, причем единственно верная история, а все остальное – то, о чем ты рассказывала, возвращаясь из Парижа, – было иллюзией и обманом, от которых тебя еще надеялись спасти.

Мы поужинали, коль скоро я пришел именно для того, чтобы поужинать, но я прекрасно понимал, что вокруг меня царит терпеливое ожидание. Чтобы я через два часа уехал? Ну нет, об этом речь не шла! Можно подождать и гораздо дольше. Чтобы меня здесь не было через два года: вот чего они ждали на самом деле!

Твоя мать безумно тебя любила. Да, до безумия. Она любила вас – твою сестру и тебя – до такой степени, что полагала, что мир, в конечном счете, столь же мало подходит вам, как и ей самой. Да! Жизнь, действительность не в силах были предложить вам «ничего хорошего». Твоя сестра это хорошо усвоила. Твоя сестра была старше тебя. Она продолжала учиться. Уже лет десять она лихорадочно коллекционировала дипломы. И еще не покончила с этим занятием. Да, прежде чем начинать жить, нужно основательно все обдумать!

А ты уехала, так как в глубине души не до конца верила, что мир не существует. Маман позволила тебе уехать. Каждый должен накопить свой собственный жизненный опыт, не правда ли? Она полагала, что ты увидишь лишь то, что когда-то увидела она сама, – ведь ничего другого нет – и в конце концов вернешься!

Маман ошибалась: ты уехала не для того, чтобы открыть для себя тот мир, о котором она думала, а для того, чтобы найти себе другую мать – театр, ничего, кроме театра, который должен был защитить тебя от мира или хотя бы научить тебя не так сильно его бояться.

Да, театр – это семья. Я понял это, наблюдая за тем, как ты живешь: театр – это место, где весело смеются в артистических уборных и спорят за кулисами, где любят, ненавидят, мирятся на следующий день, где целуются на сцене и осыпают друг друга оскорблениями, едва опустится занавес – но все это не столь важно, а важно только то, что там все живут одной семьей, одним спектаклем, и на сцене забываются ссоры, на два часа излечивается бронхит и отступает нестерпимая зубная боль, спадает жар и проходит мигрень… Ты не чувствуешь больше тяжести и ты молода до скончания времен! Да, на сцене можно умереть! Это самая прекрасная смерть, ибо это одновременно Воскресение! Вот, моя любовь, твоя настоящая семья, твоя настоящая мать: сцена! Вы навсегда выбрали друг друга! Твой дом, как ты сама прекрасно понимаешь, находится не в Эльзасе, и уж тем более не в моей квартире. Твой дом, твоя семья находятся повсюду, где есть сцена. И если уж театру, по сути, суждено было стать твоим любовником, которому ты хотела бы, если бы это было возможно, отдаться еще сильнее, отдать и душу и тело – ну что ж, я сам бы толкал тебя в его объятия! Знаешь ли ты, что я ревновал тебя, глядя на твою игру на сцене? Был счастлив и объят ревностью. Ибо я видел, я не мог запретить себе смотреть на того неосязаемого соперника, который накладывал на твои губы такую улыбку счастья, которая казалась поцелуем. Да, это был он, твой настоящий и единственный любовник. Это был свет прожекторов, это были аплодисменты, иногда это были всего лишь десять-пятнадцать жалких зрителей, составляющих всю публику в зале, – из-за того, что пьеса оказывалась плохой. Но даже самый скучный, самый заурядный текст содержал для тебя смысл жизни и первопричину всех вещей.

Если поразмыслить, то я был всего лишь твоим наперсником, простым свидетелем, пораженным зрелищем твоей подлинной любви. И свидетелем охватывающего тебя отчаяния – когда этот великолепный и капризный любовник, театр, покидал тебя на какое-то время. Тогда ты оказывалась вдруг сиротой, каковым нынче являюсь я. Ты ведь понимаешь, что я испытываю сегодня, не так ли? Ты, как и я сейчас, целыми днями не отходила от телефона, ожидая спасительного звонка, с каждым днем все более и более невероятного. Наконец, телефон звонил: не он ли это, твой любовник, соглашающийся принять тебя обратно? Тебе не удавалось зажечь сигарету, так как твои руки слишком дрожали. Ты слушала. Да, конечно, ты была свободна. В котором часу? В каком месте? Ты записывала адрес, пытаясь скрыть волнение, звучащее в твоем голосе. Ведь тебе хотелось бы скрыть все это от меня, как и от того человека на другом конце провода: и это волнение, и это счастье, смешанное с тревогой, эту столь трогательную для меня обнаженность чувств, такую всеобъемлющую и такую обезоруживающую.

Бедная маленькая комедиантка, которая вот так вот шла совершенно голая на встречу с тем, кто только что позвонил, кто, если бы он только захотел, мог бы заставить тебя бежать на край света и одним своим словом приобретал над тобой абсолютную власть! Целый час ты выискивала в шкафу такое платье, которое, может быть, сумело бы скрыть эту твою наготу. Ты примеряла то одно то другое. Спрашивала меня, какое «тебе больше нравится», меня, своего наперсника, всего лишь наперсника, что становилось в такие дни еще более очевидным, чем обычно? И я уверял тебя, что все твои наряды тебе очень идут. Я говорил это искренне, но и с печалью, ибо все те платья были в равной степени прозрачны, и что лучше всего тебе было бы идти на ту встречу совсем нагой.

О да, театр – это и в самом деле семья! И так же, как и в других семьях, там порой встречаются гнусные, склонные к инцесту отцы, по-настоящему грязные типы, только и думающие о том, чтобы воспользоваться, чтобы злоупотребить этой наготой, которая им так легко достается. При этом всегда разыгрывается одна и та же комедия. Всегда одинаково посредственная. Часто она начинается даже не в кабинете, а в кафе. Немного надо поболтать о пьесе и о персонажах. Задаться вопросом, а соответствует ли маленькая комедиантка глубинным синтенциям, заложенным в тексте. Тут есть большие возможности для колебаний. Он, конечно, очарован, и все уже почти решено, но нужно бы рассмотреть все это более внимательно, поговорить пообстоятельнее, получше узнать друг друга в конце концов! А не поужинать ли нам вместе? Ну конечно! Маленькая обнаженная девочка сжимает коленки и отвечает: «Конечно». Что может она еще ответить? И она спрашивает: «В котором часу? В каком ресторане?» – «А почему бы нам не пойти ко мне домой, а? Прямо сейчас?» – предлагает тип, сидящий перед сжатыми коленками и оценивающий все это со все более и более задумчивым, озабоченным видом. Маленькая обнаженная девочка чувствует, что мужчина колеблется, что он готов передумать; возможно, он уже думает о какой-нибудь другой актрисе для этой роли. И тогда она снова говорит: «Конечно», ибо она еще не уверена, не полностью уверена в худшем: мужчина может оказаться и порядочным. Может быть, ему просто хочется обдумать все дома, глядя на нее в спокойной обстановке.

Она возвращается ко мне в слезах – часов в двенадцать ночи! Ей еле-еле удалось ускользнуть от него, уверяет она. Конечно, у нее не будет роли! У нее никогда не будет роли. Возможно даже, что и самой постановки никогда не будет – если не считать той мерзкой буффонады, которую ей предлагали. А я – я задавал себе вопрос, правда ли, что ей удалось ускользнуть от этого типа, и до какой степени ему удалось ее испачкать?

Я пытался успокоить ее, вернуть ей присутствие духа. Но ведь ее снова так жестоко обманули! Но это было нечто из того, что происходило между ней и театром, между ней и ее любовью. Что я мог в этом понять? Я был здесь чужим. Таким же чужим, как в Эльзасе. Нет, ее любовником был не я.

А к тому же однажды между нами встала та женщина: я совершил ошибку, рассказав тебе о женщине, которую любил несколько лет назад и которую иногда вспоминал, не часто, но вспоминал.

Почему я заговорил о ней в тот день? Кажется, потому, что она мне написала. Сейчас я уже не помню. Я уже давно забыл о ней, понимаешь? Но я не хотел ничего скрывать от тебя. Я думал, что такая любовь, как наша, не должна иметь никаких секретов, никаких темных пятен. Можно оставаться наивным даже и тогда, когда тебе вот-вот должно стукнуть пятьдесят. Наивным и в то же время эгоистичным, ибо желание быть полностью прозрачным, полностью откровенным – это, конечно же, эгоизм. Какой груз хотел я снять с себя и взвалить на твои плечи? Просто-напросто груз моего прошлого. Я хотел, похоже, как бы заново родиться перед тобой. И притворялся, что верю в то, что делаю это для тебя.

Я рассказал тебе о той женщине, увы! «За что ты любил ее?» – спрашивала ты. Потому что она была красивой, потому что какое-то время она питала мои грезы. Ты задавала и другие вопросы. Ты заставила меня описать ее. Было уже слишком поздно отступать: я тебе отвечал, а ты задавала все новые и новые вопросы, требовала все новых деталей. Когда, в конце концов, она встала между нами, между тобой и мной, когда ты мысленно представила ее себе, ты сказала мне:

– Она была гораздо красивее меня, гораздо интереснее для тебя, она была не такой хрупкой. Может быть, ты ей по-прежнему нужен? Почему бы тебе не встретиться с ней?

– Я перестал ее любить, – протестовал я.

– Меня ты тоже перестанешь любить… Я прекрасно понимаю, что ты не будешь любить меня вечно.

Что я мог тебе ответить, я, который старше тебя на двадцать лет? Что моя жизнь по сравнению с твоей уже не может быть «вечной», и что рано или поздно я покину тебя, что мне все равно придется уйти раньше тебя? Именно ее, эту неизбежную неверность ты заранее ставила мне в упрек.

И все же в твоих объятиях я чувствовал себя вечным. Всего лишь иллюзия? Как, впрочем, и все остальное в жизни. Разве ты сама не избрала себе жизнь ради иллюзии, жизнь от одного спектакля к другому? И однако, как я понимаю, эта ложь защищала тебя от всех прочих иллюзий. А мне, разве мне удалось заставить тебя поверить хоть во что-нибудь? Хотя бы в мою любовь? Ты упрекала меня в том, что я не люблю тебя по-настоящему, что я, будучи на двадцать лет старше тебя, только развлекаюсь с тобой. Тут ты мне ставила в вину и мой жизненный опыт немолодого мужчины, и опасные соблазны, которые ты связывала с моим положением писателя. Ты упрекала меня в том, что я недостаточно тебя люблю, и в то же время отвергала мою любовь: в глубине души ты боялась ее. Да, тебя внезапно охватывал страх, когда ты, несмотря ни на что, несмотря на нежелание верить, уже не могла не верить в мою любовь. Театральные прожекторы не резали тебе глаза, а вот моя страсть и та тревожная власть, которую она дала бы мне над тобой, согласись ты ее принять, наполняли тебя непереносимым ужасом, и ты отталкивала меня! Меня и мою ложь, как ты говорила. Снова моя ложь: эта мысль успокаивала тебя. Ты защищалась с помощью уверенности в том, что я смеюсь над тобой. Ты подозревала меня в бог знает каких темных мыслях, внушая себе, что я, скорее всего, только и думаю о том, как бы тебя обмануть, и каждый день у тебя рождались все новые и новые подозрения, от которых ты страдала гораздо сильнее, чем я, которые унижали тебя, но спасали тебя от худшего – от ответа на мою любовь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю