355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Паскаль Лене » Неуловимая » Текст книги (страница 2)
Неуловимая
  • Текст добавлен: 30 августа 2017, 22:00

Текст книги "Неуловимая"


Автор книги: Паскаль Лене



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Поначалу она принесла с собой только немного одежды в небольшом чемоданчике, который обычно брала с собой, уезжая в Эльзас. Значит, она хотела жить у меня! Почему я должен был бы в этом сомневаться? Разве она не разложила вынутые из чемодана платья и блузки в моем шкафу? Она забыла на старой квартире множество вещей, но это была ее привычка: она забывала все. Она никогда не могла собрать чемодан. Ей никогда не удавалось сконцентрировать свое внимание на том, что ей может понадобиться.

– Почему нельзя было привезти все сразу? – удивлялся я. – Так было бы гораздо проще!

– Слишком тяжело было бы тащить вещи в метро.

– Нужно было сказать мне: я приехал бы на машине.

– Я хотела сделать тебе сюрприз.

Сюрприз растянулся на несколько недель, и каждое утро после ее переезда ко мне давало повод для удивления по поводу какой-нибудь новой «забытой» вещи. Тогда она отправлялась к себе и привозила то, чего не хватало. Обычно она возвращалась лишь вечером, так как ей нужно было поболтать со старой соседкой. Или же написать письма, потому что, обнаружив там пачку почтовой бумаги, она вспоминала о всех письмах, на которые уже давно надо было бы ответить. Она решала также захватить с собой пару-тройку новых безделушек, но на следующий день ей не хватало еще какой-нибудь вещи: коробки для шитья, сушки для волос или, например, книги «Сон в летнюю ночь», которую ей бы хотелось немедленно перечитать…

Можно было купить все это снова, раздражался я… Так нет же! У нее не было для этого денег! Она не заработала ни единого су после своего последнего ангажемента! Ну тогда я мог бы это ей подарить?.. Ни в коем случае! Я не должен был оплачивать ее оплошности… И она снова возвращалась туда.

Однажды она принесла своего плюшевого мишку, бедную, страшно потертую зверюшку, потому что мишке было столько же лет, сколько ей самой, и, как могла, спрятала его под кроватью с той стороны, где она спала. После этого никаких забытых вещей больше не было: она, наконец, обосновалась.

Она любила растения: она в первый же день купила их нам. И потом часто покупала. У себя ей было неинтересно ими заниматься, а у меня было столько свободного места… Через несколько месяцев квартира напоминала оранжерею. Она ходила на цветочный базар и выискивала там всевозможные растения со странными формами, названия которых она тут же забывала. Она покупала их, как другие женщины покупают причудливые украшения или платья. А вот она не любила наряжаться. Она любила покупать нам растения. У нее были, как это называется, «зеленые пальчики», то есть инстинктивная способность ухаживать за цветами, но иногда все же случалось, что какое-нибудь из ее приобретений начинало чахнуть и умирало. Больное растение несколько раз переносилось из одной комнаты в другую. Мы пробовали тень. Пробовали прямой солнечный свет. Пробовали до тех пор, пока в горшке оставалась хоть одна зеленая травинка. Потом я выбрасывал горшок. Я брал это на себя, потому что она не смогла бы это сделать. Она ругала себя за то, что позволила нашему растению погибнуть. Она оставалась печальной в течение нескольких дней.

Еще она хотела, чтобы мы завели себе кошку. Не для нее, – объясняла она мне, – а для меня, ибо писатели и кошки просто созданы для того, чтобы жить вместе. Или, скорее, для кошки, потому что она переживала за всех тех несчастных созданий, которых убивают в день их появления на свет, а также за всех тех, которые бродят по улицам в поисках пищи. Иногда она слышала, как они мяукают по ночам на крыше, и говорила мне, что эти крики отчаяния не дают ей заснуть.

– Они вовсе не так уж несчастны, – возражал я. – Просто это коты воюют друг с другом, чтобы заполучить самую красивую кошку!

– Такое ощущение, что это плач ребенка. Уверяю тебя, когда смотришь на них, видно, что они страдают.

– Сексуальность у них, может быть, и не такая уж веселая, но тут уж мы бессильны что-либо изменить.

Мне не следовало так шутить. Мне следовало бы завести кошку, как она просила. Вот только от кошек я начинаю непрерывно чихать, и от этого нет никакого спасения. Конечно, я говорил ей об этой аллергии, чтобы объяснить свой отказ: в крайнем случае я мог бы позволить ей приютить одно из этих животных, однако при условии, что оно будет тщательно выстрижено. Но она была убеждена в том, что кошка, которую она бы мне выбрала, не вызвала бы у меня никакой аллергии. Кто знает, может быть, она была права?

Накануне своего ухода она снова говорила о том, что нам нужно завести кошку.

Она не замечала, насколько привлекает к себе взгляды мужчин. Или же находила эти взгляды слишком обременительными, чтобы признаться себе в том, что способна обращать на них внимание. Она не вызывала желания в собственном смысле этого слова. Кстати, она и не делала ничего для того, чтобы его вызвать. Она не любила наряжаться, и, когда чувствовала себя неважно, надевала одно красное платье, нелюбимое до такой степени, что она не раз подумывала выбросить его, но в этих случаях она носила его несколько дней подряд. Она не делала макияжа или же, напротив, накладывала себе на щеки некое подобие маски из толстого слоя рисовой пудры: это мертвенно-бледное лицо, этот патетический отказ от собственной молодости и красоты прекрасно сочетались с красным платьем. Именно это притягивало взгляды: наивно предлагаемый образ красоты, не желающей себя знать. Она пробуждала нежность. Она ходила, как балерина. Самый незначительный ее жест был полон изящества и одновременно какой-то сдержанности, словно она все время боялась обратить на себя внимание, – это она-то, которая жила лишь тогда, когда показывала себя на сцене. Но как раз эта необычайная робость в сочетании с такой красотой и привлекала к ней внимание более надежно, чем что-либо другое, тут же пробуждая симпатию: ее любовь к растениям или то, что она думала о ночных мяуканиях соседских кошек, короче, ее несчастье, ее растерянность сразу же оказывались замеченными, и людям хотелось ее утешить, сказать ей, какая она хорошенькая, даже под этой рисовой пудрой, хотелось убедить не отказываться от счастья, которое, как казалось, самым естественным образом предлагалось ей. Торговцы из квартала делали ей подарки: свежее манго в придачу к купленному ей килограмму яблок, или журнал, который она листала в магазинчике, или же третью порцию ветчины, по поводу которой у нее возникали сомнения. Она жила среди дарящих волхвов. Она говорила мне, насколько все эти люди были милы с ней, но это, скорее, смущало ее, чем радовало, ей было немного стыдно: словно ей клали монетку в протянутую руку. Тем не менее она прекрасно знала, что не протягивала руки. Она чувствовала, что это выражение ее лица внушает людям такую симпатию, принимаемую ею за жалость, и страшно стеснялась. Ведь ей так хотелось бы остаться незаметной, слиться со стенами! Но это желание угадывалось так легко, что все, кому не лень, сочувствовали ей и любыми способами пытались утешить ее. Все это приводило ее в растерянность, делало ее отличной от других людей, инородно и ужасно несчастной.

Быть может, оттого, что она искала кого-нибудь еще более несчастного, чем она сама, еще более обездоленного, более уязвимого, она прониклась дружескими чувствами к одному клошару? Он был еще более жалок, чем тот, другой клошар, поскольку не располагал даже пристанищем в подъезде здания. Жильцы моего квартала запираются на замки сложных новейших конструкций. Наш новый клошар жил под открытым небом на вентиляционной решетке метро, дававшей ему зимой немного тепла. Бедный малый обладал великолепной бородой цвета старого серебра, которая, несмотря на всю замызганность его существа, придавала ему некое прямо патриаршеское достоинство: это был Бог, создающий Адама, каким его можно видеть на потолке Сикстинской капеллы, и потому я назвал клошара «Всевышним» – как из-за его библейской бороды, так и из-за той впечатляющей неподвижности, которую тот обретал, находясь в состоянии опьянения.

Я должен был бы сразу предвидеть такой ход событий: она подружилась с Всевышним, как только переселилась ко мне. У нее снова был свой клошар. Это ее успокаивало, заставляло надеяться, что отныне в ее жизни со мной будет меньше места недоумению.

Поначалу она вела себя довольно разумно, ограничиваясь тем, что всякий раз, проходя мимо, вручала Всевышнему мелкую монету. Тут ведь он, он протягивал руку! Но через какое-то время она заметила, что он, конечно же, пропивает доходы, полученные в результате ее милосердия, и решила, что давать ему деньги – значит, оказывать дурную услугу. И тогда ей пришла в голову блестящая мысль: отныне Всевышний каждый вечер получал теплую еду, ту же самую, что и мы, на картонной тарелке. Мы ужинали после него.

Итак, от нашего тротуара к его тротуару мы в течение нескольких месяцев делили с Всевышним трапезу. Поначалу она пыталась заговорить с ним, установить какой-то контакт, но он не отвечал. Ни разу он не удостоил нас ни единым словом. Он только наблюдал за нами застывшим взором своих голубых, влажных от алкоголя глаз, тускло поблескивавших при свете фонаря: это был Всевышний собственной персоной, в этом можно было не сомневаться! Мы так и не узнали, остался ли он доволен новым режимом питания или просто выбрасывал тарелку вместе с ее содержимым в щели вентиляционной решетки.

То, что должно было случиться в конце концов, случилось. Той ночью мы возвращались домой очень поздно. Ужин после премьеры ее нового спектакля сильно затянулся. Она вышла из машины, чтобы закрыть дверь подземного гаража, в то время, как я крутил круги на машине все ниже и ниже, переезжая из одного цокольного помещения в другое. Вход в гараж находится как раз рядом с решеткой, на которой Всевышний обычно более или менее успешно просыхал после выпивки. Но ночью клошар обычно спал так глубоко, что ни шум нашей машины, ни грохот захлопывающейся двери, ни даже самый оживленный разговор никогда его не будили.

Я услышал ее, когда поднимался из-под земли по длинной лестнице. Она звала меня. Я ускорил шаги – впрочем, не слишком, поскольку не услышал в ее голосе никакой иной тревоги, кроме той, к которой успел уже привыкнуть.

Я заметил ее в дверном проеме. Одной рукой она опиралась на косяк двери, а другую прижимала к лицу. В несколько прыжков я оказался рядом с ней: она упала в обморок в моих объятиях. Я заметил метрах в двадцати убегавшего Всевышнего. Он исчез за углом улицы. И не появился ни в последующие недели, ни позже. Так каждый из нас рано или поздно узнает, что если Бог покидает нас, то это значит, что у Него неспокойна совесть.

Она потеряла сознание от потрясения. Вскоре она открыла глаза. Но лишь когда мы добрались до квартиры, она, справившись, наконец, со своими рыданиями, смогла рассказать мне о своем приключении: той ночью Всевышний проснулся. Он узнал ее, увидел ее, стоящую рядом, и тротуар – абсолютно пустынный насколько хватало глаз…

С большим трудом мне удалось убедить ее, что в действиях Всевышнего была своя логика, когда он порывисто обнял ее. Ведь она каждый вечер на протяжении нескольких месяцев кормила его: из чего следует, что на этом ее благодеяния должны остановиться?

За те годы, что мы жили вместе, на нее обрушилось немало такого рода злоключений: есть люди, которые разбивают предметы из-за своей неловкости или нервозности. Она походила на них – с той лишь разницей, что разбивалась о предметы скорее она сама. Ее постоянным состоянием было страдание. Она любила людей, хотя и завидовала тем, кто, как ей казалось, жил легче и непринужденнее, чем она. Она без труда вступала в контакт. И сразу же проникалась нежностью, да, именно нежностью, к человеку, которого ей представили, – быть может, он, наконец, откроет ей секрет того счастья, что постоянно ускользало от нее. Но при этом она напоминала тех слепых, которые просят вас описать им окружающий пейзаж: вы говорите им про форму облаков, сливающихся с далекими горами, или про цвета заката, отражающегося в море, и они прекрасно вас понимают. Но вы не возвращаете им зрение.

Она знала, что она не такая, как другие люди. Только не понимала, почему. Она не пыталась бороться против этого. В глубине души она чувствовала себя виноватой. Хотя и не знала, в чем. Но в чем-то она должна была быть виноватой. Она предпочитала думать именно так, иначе жизнь выглядела бы слишком несправедливой к ней, а такую вероятность она принимать не хотела. Поэтому она искренне пыталась понять, какой же проступок она могла совершить. Но ничего не находила и чувствовала себя виновной в том, что не может ничего найти.

Мне приходилось буквально силой вытаскивать ее в магазины, так как она терпеть не могла наряжаться, и мне стоило больших трудов заставить ее купить себе что-нибудь новое из одежды или убедить ее позволить мне купить ей что-нибудь в подарок. Обычно ей ничего не нравилось. Покрой? Цвет, качество ткани? Она не могла объяснить: это было просто плохо, и все. Плохо, потому что предназначалось для нее. Мы теряли целый день в беготне по магазинам, пытаясь отыскать этот невообразимый предмет: платье, которое бы не было ни слишком тем, ни чересчур этим, которое не было бы в общем «плохим», но в то же время не было бы и слишком нарядным, во всяком случае, слишком красивым для нее! Все кончалось тем, что мы второпях покупали что-то, уже неважно что, перед самым закрытием магазина. Или вообще ничего не покупали.

Она злилась на себя за то, что потратила мое время. Злилась и на себя за то, что в конце концов согласилась на покупку того или иного платья или блузки, которые она, в конечном счете, находила «довольно сносными», поскольку ведь не она же сама их выбрала.

Помню, как-то она примеряла туфли. Черные, коль скоро этот цвет подходит почти ко всему. Она носила одну и ту же пару туфель месяцами, до полного износа. Она не любила иметь выбор. Еще меньше она любила выбирать товар в магазинах самостоятельно. Кстати, в тот день она смотрела только на продавщицу, совсем еще молоденькую хорошенькую девушку, которая уже полчаса занималась нами, перемещаясь из зала в подсобку, и каждый раз возвращаясь оттуда с горой чудом держащихся на ее вытянутых руках коробок и противопоставляя нашей нерешительности свое поистине ангельское терпение.

Очаровательная девочка в который раз удалилась в подсобку; я практически не смотрел на нее, весь ушедший в решение непосильной задачи, сосредоточенный на выборе новой пары туфель, которые ей предстояло носить весь следующий год. Когда моя спутница спросила, «как я ее нахожу», я решил, что речь идет о той туфле, которая еще оставалась у нее на правой ноге и которую она машинально разглядывала.

– Ты же сказала, что они тебе жмут, что тебе больно.

Ей действительно было больно. Она страдала, но вовсе не из-за обуви. Дело было в продавщице. Потому что та была красива? Не так все просто! Потому что я смотрел на нее? Нет, не смотрел? Напротив, мне следовало посмотреть на нее внимательнее! Она как раз возвращалась с новой горой коробок, раскачивающихся, словно в колыбели, на ее вытянутых руках.

Прежде чем избавиться от своих коробок, она осторожно опустилась на одно колено. Она все делала очень старательно, сосредоточенно, но в то же время, казалось, мысли ее были заняты другими вещами, бесконечно далекими от этого магазина, от всей этой обуви, которую нужно подбирать по ноге, и, уж конечно, от этих людей, не знающих, чего они хотят. По существу, ее терпение, эта ее трогательная, поразившая меня готовность услужить были не чем иным, как равнодушием. «Какая она красивая!» – снова шепнула мне моя подруга.

Действительно, в самом заурядном движении малышки обнаруживалась несомненная грация: жесты ее были чуть более округлыми, чем необходимо, и это придавало ей, не знаю, как это выразить, какую-то неуловимую, «хореографическую», может быть, немного даже нарочитую плавность. Моя возлюбленная, самый непроизвольный жест которой тоже как бы продолжался и заканчивался в сновидении, словно она устраивала незаметный спектакль для себя самой, сразу же узнала в этой девушке себе подобную. Даже если она об этом не подозревала, маленькая продавщица тоже была актрисой. Многие люди, совершенно не зная об этом, подчиняют свои слова, свои жесты некой утонченной мизансцене, непрестанно освещаемой их внутренним взором. Мало кто из этих людей все же приходит к осознанию собственной «театральности» и делает ее своей профессией. Большинство же из них, стилизуя свое бытие, наблюдая за собой в течение всей жизни, так и не отдает себе отчета в том, что они, собственно, играют спектакль, начавшийся почти в день их рождения. Во всяком случае, их роднит с профессиональными актерами то, что они существуют лишь в глазах других людей. Такое существо постоянно ищет себя, репетируя свой образ в зиянии между чужими взглядами и зеркалом своего собственного внутреннего наваждения.

Девушка между тем опять направилась в подсобку, чтобы поискать там некую прошлогоднюю модель, которая должна была соответствовать тому, что мы «ищем». «Эта девочка должна была бы сниматься в кино, – заметила моя подруга. – Достаточно было бы счастливого случая… чтобы какой-нибудь режиссер зашел бы в лавку, увидел бы ее…»

«Вполне возможно», – согласился я, прекрасно понимая, что мне уже не удастся сбить мысли моей возлюбленной с неотвратимого курса. Поднявшись однажды на сцену, мужчина или женщина отныне проведет остаток своих дней, задаваясь вопросом: чем же он (она) отличается от себе подобных, чем же он обладает в большей степени, чем «публика», это зеркало, содержащее его отражение, которое представляется актеру самой сущностью его бытия. Как доказать себе, что ты по праву занимаешь свое место на сцене? Вот неизбежный и очень опасный вопрос, который задавала себе моя подруга, с неким своеобразным ужасом рассматривая девушку, которая была столь многим похожа на нее и которая не меньше, чем она сама, принадлежала к «театру»: «Почему она должна продавать обувь, а не я?»

Вдруг она встала. Бог с ней, с обувью! Держа в каждой руке по коробке, продавщица, онемев от изумления, смотрела, как мы поспешно покидали магазин.

Принято насмехаться над безмерным тщеславием людей театра, побуждающим их непрестанно спрашивать себя на всем протяжении их карьеры: «Я был в самом деле восхитителен?» Этот вопрос, в котором смешаны и счастье, и тревога комедианта, всего лишь скрывает уязвимость существа, становящегося самим собой лишь тогда, когда оно пытается стать другим, и которому никогда не удается полностью быть ни тем ни другим.

На сцене – как и в иных местах, которые для нее тоже были «сценами», импровизированными случаем, она без устали спрашивала себя, находится ли она «на своем месте»: ей нужно было выглядеть в своих глазах всегда «восхитительной», а не то она начинала уверять себя в том, что узурпировала свою роль как возле меня, так и в театре. В этом, по сути, и заключалась ее тревога, ее вечное чувство виновности. Результатом ее размышлений и колебаний было то, что она переставала верить в свою собственную реальность. Она была никем. Она была ничем.

И это «ничто» завораживало меня. Меня невольно привлекало страдание этого существа, которое ослепляло себя, сосредоточив взгляд, как на солнце, на той пустоте, что есть в каждом из нас. Я с наивным упорством пытался объяснить ей, что это чувство беспокойства, это ощущение, будто мы не вполне существуем, что мы несправедливо исключены из реальности, временами возникает у всех людей.

Временами? Но вот что касается ее, то я знал, что это головокружительное ощущение не покидает ее никогда. Жизнь была для нее самой трудной ее ролью. Обычно она играла ее с перебором, с напускной веселостью, причинявшей мне боль, ибо я знал, что это ее хорошее настроение полно тревоги, полно глухого отчаяния, что это всего лишь разбег для того, чтобы потом еще сильнее погрузиться в ощущение собственной пустоты.

Она завидовала тому, что я пишу книги, потому что от моего труда хотя бы оставался какой-то след. Эти книги с моей фамилией на обложке служили доказательством того, что я что-то создал, что я существую – в то время как она, на сцене или в личной жизни, непрестанно переходила от одной видимости к другой – так бабочки, порхая, обжигаются на иллюзорном солнце лампы. Она буквально сгорала от желания существовать. Но я уже говорил о том, как неловко она осуществляла это желание – и с людьми и с вещами. Есть люди, которые роняют все, к чему прикасаются, которые говорят все время невпопад, которые путают правую и левую сторону, которые разбивают стаканы. Она же – она вечно разбивала саму себя. Об этом я тоже ей говорил – так, словно мог что-либо изменить.

Она любила детей. Маленькие дети успокаивали ее. Она легко, без усилия находила с ними общий язык, охотно увлекалась их играми, и в то время, пока она, таким образом, была их подружкой, она освобождалась от забот о реальном, была, наконец, в мире, состоящем из забав и невинного обмана, ненадолго испытывала чувство умиротворения. Она хотела бы когда-нибудь завести ребенка. Но говорила себе, что не способна на это, что не располагает достаточным замесом жизненных сил и что ничего реального из ее пустоты никогда не выйдет. Но, несмотря ни на что, она часто думала о ребенке. Она мечтала об этом ребенке. Но прежде нужно было родиться ей самой: нужно было, чтобы некие родители, наконец, породили бы ее в реальности.

Порой она была необычайно нежной. Никогда еще ни одна женщина не падала так в мои объятия. Никогда еще никто не предавался со мной любви так полно, так непринужденно. В такие моменты ее беспокойство покидало ее, казалось, навсегда. Она, наконец, доверялась. Тогда как всей славы и всего золота мира не хватило бы для того, чтобы освободить ее от ее тревоги. Впрочем, она и не хотела их. Она чувствовала, что известность – это не более, чем уловка в мире, который она не могла разгадать, в мире, где, как ей представлялось, правда и ложь были смешаны в неразделимое целое. Но она была способна беззаветно доверять и помогать незнакомцам: конечно, это она сама нуждалась в помощи, но не знала, как это выразить. Она предлагала: такова была ее манера просить.

Она отказывалась от моих подарков. Она отвергала комплименты по поводу ее красоты, ее таланта. Все это казалось ей обманом и представлялось частью мира, слишком опасного для ее мира. Она верила лишь ласкам, объятиям – то есть тем подаркам, в которых человек приносит в дар самого себя. И тогда она, в свою очередь, дарила себя.

Потом ею очень быстро овладевал сон. Детский сон, мгновенный и глубокий. Она отдавалась мне, чтобы освободиться от самой себя. Она искала лишь способ забыть себя. Она забывалась, как новорожденный, которого она не сумела бы вскормить. Я смотрел, как она засыпала. Такое впечатление, как будто она удалялась все дальше с каждым вздохом, – все более глубоким, все более спокойным – как вода, вновь успокаивающаяся после прохождения лодки. Что тебе снилось, бедная Офелия, уносимая течением в ночь? О чем ты грезила? О счастье, которого ты не встретила?

Тогда тебе было девятнадцать лет, и все твое богатство сводилось к адресу твоей подруги, которая могла приютить тебя на несколько недель. Ты впервые приехала в Париж. Сколько комнат с тех пор тебе одалживали на месяц, на ночь? Сколько раз с тех пор ты пересекала Париж в последний час работы метро с чемоданом, с несколькими наспех связанными вместе сумками и адресом, нацарапанным на пачке сигарет? В лучшем случае тебе предлагали комнату. В худшем – половину кровати: тебе, конечно, не говорили об этом прямо, и уже на следующий день ты снова оказывалась на мостовой с адресной книжкой в руке и несколькими стремительно исчезающими в телефоне-автомате франками. Я думаю, у тебя до конца твоих дней сохранится отвращение к тем постыдным ночам, – даже если стыдиться должна была вовсе не ты – оттого, что иногда, перед рассветом, для того, чтобы, наконец, поспать, ты соглашалась оказать услуги, которых от тебя требовали.

То было время учебы, время еще тогда не утраченных больших надежд. Вечерами ты работала билетершей в театре «Антуан». Ты смотрела через приоткрытую дверь пустой ложи все спектакли, вплоть до сотого представления. За три года ты насмотрелась на стольких актрис! Хороших, дурных – какая разница! Из-за приоткрытой двери ты сама играла их роли, веря, что настанет день, и ты, в свою очередь, выйдешь на сцену и тогда начнется настоящая жизнь.

Ты не любила кино: судя по твоим объяснениям, ты ненавидела камеру, этот большой стеклянный глаз, который следит за тобой, который шарит в твоей душе. Это причиняло тебе боль, такую же, как бормашина дантиста. Но через это необходимо было пройти: кино – это большие деньги даже за самую маленькую роль. Это позволило бы тебе избавиться от утренних переездов, хотя бы на какое-то время.

Тогда, как обычно, ты жила у приятеля. Ты прожила там всего несколько недель, не больше – но и это было уже много, тем более что ты осталась там совсем одна, поскольку приятель предоставил тебе квартиру в полное твое распоряжение. Он тоже был актером и уехал на гастроли со своим спектаклем. Он предложил тебе пожить у него, чтобы ухаживать за его кошками во время его отсутствия. У тебя кружилась голова от подсчета всех этих ночей, которые тебе предстояло провести «у себя дома», от мысли обо всех тех «половинках постели», от которых ты таким образом избавлялась, и ты бродила по этой большой квартире, переходя из одной комнаты в другую, как Золушка, очутившаяся во дворце волшебного и очаровательного Принца. Особое очарование ему придавало то, что его там не было.

Много лет спустя ты рассказывала мне о той чудесной просторной анфиладе из пяти комнат с балконом, откуда, в самом конце улицы, были видны неоновые огни площади Пигаль, мигающие вывески, кричащие афиши – вся та мишура, что каждый вечер привлекает волны туристов, жаждущих организованного падения нравов. Ты любила смотреть на это – но издалека, так как тебя немного пугало это довольно подозрительное, приглушенное оживление. Иногда ты думала, что там разыгрывается нечто, напоминающее театр, но эта мысль была тебе неприятна, чуть задержавшись на ней, ты испытывала тревогу. Действительно, столь ли уж велика была разница между девушками, раздевающимися на сценах кабаре, позволяющими олухам – мужланам рассматривать потайные места Твоей анатомии – и тобой, мечтавшей сыграть Аньес[1] или Марианну[2]? И ты спрашивала себя, каким на самом деле будет твой театр, на какие подмостки ты когда-нибудь поднимешься, на какой сцене будет разыгрываться твоя жизнь.

Именно там, в той квартире, с балкона которой ты разглядывала украшенные гирляндами разноцветных лампочек врата таинственных преисподних, таких близких – и оттого еще более пугающих маленькую провинциалку, которой ты оставалась, именно там, в этом слишком просторном и пыльном месте, почти свободном от мебели, напоминающем сценическую площадку, на которой еще не установлены декорации, ты получила по телефону сообщение о том, что тебе предлагается первый ангажемент и назначается долгожданная встреча: ровно в десять часов на следующее утро, как предписывал тебе записанный на автоответчике властный голос. Он наполнил тебя счастьем и одновременно ужасом. Это ведь был сам Господь Бог, призвавший тебя к жизни, разве не так?

Она поставила стрелку будильника на восемь часов, так как боялась опоздать из-за какой-нибудь случайности – забастовки в метро, например. Она даже высчитала, сколько времени ей пришлось бы идти до места встречи пешком. Сколько всего могло приключиться до десяти часов завтрашнего утра! Вечером она не могла ничего есть: пожевала только немного шоколада, оставшегося с празднования Нового года. Спать легла рано. Она боялась встать с темными кругами под глазами, если поспит недостаточно. Ее вызвали лишь для того, чтобы подписать контракт, но она боялась, как бы, увидев ее утомленное лицо, там не передумали.

Разумеется, она не смогла уснуть. Несколько раз она вставала попить воды из-под крана, поскольку у нее пересохло горло. Она старалась притом не разбудить кошек, которые спали на кровати. Она не стала даже зажигать ночник. В результате она наступила на резиновый мячик, служивший котятам игрушкой, и ударилась лбом о створку двери. Подумала, что лицо назавтра будет страшным из-за синяка и решила, что не пойдет подписывать никакой контракт. Поэтому заблокировала звонок будильника. Она хотела только одного: спать, спать, спать… Она знала, что никогда ничего не добьется. И со стыдом думала о разочаровании ее матери, верившей в нее, позволившей ей уехать в Париж несмотря на все поджидавшие ее там опасности.

В конце концов она все-таки заснула, убаюканная тиканьем пузатого будильника, привезенного из Эльзаса, прибывшего вместе с плюшевым мишкой из ее детства и связывавшего ее со временем, когда она меньше всего боялась, когда ужасающее ощущение собственной несостоятельности еще не мешало ей жить.

Звонок будильника прозвучал, как ей показалось, почти сразу же. Она была уверена, что заблокировала его: должно быть, у нее снова что-то не получилось. Ну а раз уж она проснулась, она решила пойти на эту встречу – пусть даже с шишкой на лбу. Ей больше нечего было терять.

На улице было очень темно. В какой-то необычной тишине холодный тающий снег медленно падал на землю. Неоновые огни площади Пигаль еще блестели, но бульвар был пуст.

Тишина, безлюдные тротуары, редкие такси, катившие по улице в мокром шелесте шин, стая бродячих собак, перебегавших от одной урны к другой перед ресторанами и кабаре – ничто ее не удивляло. То тут то там с веток голых деревьев свисали небольшие хлопья снега. Но в ней самой царил куда более сильный холод, чем на улице, и тишина была для нее лишь явным доказательством ее одиночества, ее неудачи.

Она спустилась по лестнице в метро и только в самый последний момент заметила, что входная решетка заперта. Машинально поднялась по лестнице на поверхность: она так и знала, что может начаться забастовка и что ей придется идти пешком. Заметив открытый газетный киоск, решила спросить там, долго ли продлится забастовка.

Продавец газет со смехом объяснил ей, что метро не работает совсем по другой причине: было всего три часа! «Три часа… утра?» – «Правильнее было бы сказать – ночи», – снова засмеялся торговец. Скрывая, насколько это было возможно, сконфуженность и усталость под своей загадочной маской из рисовой пудры, она поблагодарила киоскера и направилась «домой», чтобы дождаться утра в квартире. Но она никогда раньше не выходила на улицу в столь позднее время и не знала, что в таком случае нужно брать с собой ключ от двери запирающегося на ночь подъезда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю