Текст книги "Бурундук"
Автор книги: Оскар Хавкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
V
Ну где же ещё можно так славно поужинать, как не у костра! Как вот сегодня. У сегодняшнего костра.
Печёную картошку достаёшь с угольков тонким заострённым прутиком, воткнёшь острячок в обуглившуюся кожуру, подуешь, покатаешь на ладони и развалишь пылающий кругляк на две рассыпчатые половинки. Уля любит её прямо с кожурой, кожура, затвердев, хрустит, горчит, углит, после неё мякоть ещё вкусней. Дед всё посмеивается: «Что за девка растёт: лук варёный из супа, кашу – под-…
[текст утрачен]
…с крупной солью – «прошлогодний кабанчик, никак со старухой не доедим, спасибо за [текст утрачен]». Тает во рту, как масло.
Дедушка пьёт из жестяной кружки, отдувается, лицо у него розовеет, лоб вспотел, с удовольствием пьёт, только время от времени поставит кружку на бревешко и, сдвинув брови, прислушивается. Тогда и они все – папа, Лера, Уля – отрываются от еды и питья и тоже напрягают слух: слушают нарастающий снизу, из долины, гул…
И Уле кажется, будто оттуда снизу, топоча, мыча, идёт к ним сюда, вытянув испуганные морды, нескончаемое стадо коров. Или по сотням рельсов, гудя и стуча колёсами, поезд за поездом.
А на самом деле это река. Река расшумелась, разгуделась, разошлась, словно в злобе на всё на свете – на дома, на людей, на зверей, на тайгу: «Заглочу всех подряд». А они сидят себе, картошку едят, чаи распивают! Им-то что: высоко забрались, к дедушкиной зимовейке! Пять часов сряду шли сюда – тропа витая, в буграх, корнях, кочках, да ещё с поклажей, и хоть отдыхали понемногу, а всё же языки повысунули, даже папа, хоть он привык к походам. А вот дед Савося нисколько не устал: «Я чаю много пью, и у меня ноги кованые, железные». Это он о протезах своих. Дошли, и как раз хлынул короткий, скорый, но вымочивший их с ног до головы ливень, потому и подгонял их дедушка… Высоко забрались, выше ещё кулёмки и плашки дедушкины – ловушки для соболей и колонков, а ещё выше гольцы, суховершье, камнепады, востряки, где дуют холодные зимние сивера…
Нет уж, сюда река не дойдёт, как ни старайся она!
– Худо дело, – сказал дед Савося после третьей кружки чая. – Ярится, бедует. Дождями её захлёстывает. Завчерась спускался, ещё вода у старых отметин мурлила, а сегодня небось моя старуха по двору мечется, лопотину увязывает да старика клянёт. Корову-то в общее стадо спровадили, на елань. А куда кабанчика? Козу? Кур? Куда их? Изба-то наша, приметил, Тихоныч, аккурат на самом бережку, где ключ с рекой сходятся… В самой пасти у реки.
Никакой пасти Уля не помнит. Помнит длинный крашеный забор-заплот, перед ним кусты акации, смородины, черёмухи, за ним какие-то сараи и большущий бабкин огород на задворках, а в том огороде полно моркови и редьки, и дедушкина бабка Феклуша – низенькая, грузная, с широким приплюснутым лицом – всё тянет Леру и Улю к грядкам: «Дёргайте моркву, девоньки, сколь душе угодно…» А где там ключ с рекой сходятся? И какая там пасть? Моркву помним, а пасть не помним, да, Лера? Вот бабку жаль – мечется!
– Так вы, Севастьян Петрович, на нас не глядите, – сказал папа, – управимся, не маленькие. Верно, девчонки? Отпустим дедушку?
– Конечно, отпустим! К бабке Фёкле! Реку усмирять! Козу спасать. И моркву! Управимся!
Расшумелись девочки, на всю тайгу храбрость выказывают!
– Так-то так, да ведь уговор нарушу: в гости зазвал, в тайгу завёл, а сам убёг! – Дед провёл ладонью по бритой щеке, поглядел на них. – Тайга, Тихоныч, сам знаешь, хоть и смирная, а с ней ладить надо… – И почти просительно: – Я уж ненадолго, пронесёт беду, я тут же ворочусь. – Ружьё оставлю наилучшее, пороху, пыжи. Нож мой заправский, с ним хоть на кабана-секача. Припасов должно бы хватить, ежели внученьки бурундукам не скормят. Тут этих кузь набежит цельная дивизия!
И он поглядел на сестёр.
Лера, опустив глаза, усиленно фукала на картофелину. Неудобно, порядок нарушила. А Уля, отставив свою кружку, смело встретила взгляд деда Савоси. Она даже подула на волосы, набежавшие на лоб, чтобы лучше видеть деда.
Хитрющий же вы, дедушка: лежите себе в спальном мешке, затылок на чурке, глаза закрытые, храпите так, что ветки качаются, сами не шевелитесь, а всё примечаете! Приметили, как Уля вынесла из сайбы горбушку хлеба и как вернулась и разбудила Леру, приметили, как они вдвоём сидели на досках, уткнувшись взглядом в кучу валежника, а бурундук всё не шёл…
– Я к тому, – повторил дед Савося, – шутковать с тайгой, хотя она и смирная, дело не подходящее. И дальше, чем приказано, ходить не след. И не озоровать тута… Что ж, ежели так решили, ежели идти, так уж дотемна…
– А я заодно, Севастьян Петрович, – как-то неуверенно сказал папа. – Я письмо с вами, если почта работает…
И бегом в сайбу. Дед глянул вслед и вздохнул.
Когда короткая распахнутая куртка деда, блестящий ствол его ружья и фуражка без козырька замелькали на кривой тропе, за черёмушником, у младшей запершило в горле. Сколько же забот у дедушки: о бабушке Фёкле заботиться, о детях и внуках в разных городах думай, с ними возись, с гостями, а ещё тайга, все звери, все птицы, все деревья – вот у него сколько забот-хлопот, у деда Савоси с его седой, коротко стриженной головой… Да ещё не на своих ногах ходи!
– Дедушка! – крикнула Уля вниз, неизвестно куда – на шорох и слабое шевеление ветвей вдоль петляющей по угору тропы.
– Ну, чего ещё? – отозвался снизу глуховатый, как далёкое барабанное эхо, голос. – Чего надумали? Пряников вам? Мармеладу? Не забуду!
– Дедушка, ты там… не шуткуй с речкой… Поглядывай… Нам без тебя скучно, слышь, дедушка!
– Не бойсь! – хохотнул дед Савося. – Не дам вам поскучать, ворочусь, музыку и перепляс устроим!
И уже не видно и не слышно деда Савоси. Растворился в тайге, средь листвяг, сосняка, чащобы мелкоберезника и осинника, кедрового стланика и каменных россыпей…
Не сговариваясь, взявшись за руки, сёстры побежали за сайбу, к куче валежника.
– Девчонки! – крикнул вслед папа. – Пробежка, гимнастика, берём полотенца и на ключ – умываться ко сну!
– Сейчас, папа, сейчас… Мы на минуточку!
Они, ступая на цыпочках, почти не дыша, подошли к высокому, толстому пню, стоявшему, как страж, у Кузиного хворостяного домика.
Бледно-жёлтый срез пня глядел на них пустым, круглым и просительным глазом: «Ну-ка, что там ещё у вас для Кузи? Что принесли?»
Всё до крошки подобрал!
Вот так Кузя, молодец, понятливый, небось сидишь в своей норе и дожидаешься утра, свой завтрак на пенёчке представляешь… А мы принесём, это дедушка так просто ворчал.
Было их четверо – папа, Уля, Лера и дедушка. А теперь побольше – пятеро. Вместе с Кузей.
VI
Вот так ночка им выпала, ну и страхи – будто нарочно подгадало к уходу деда Савоси. Будто тайга его одного и побаивалась. И дождалась своего часа, чтобы закуролесить, сорваться с места.
День-то прошёл славно, хотя они и провели его возле сайбы, как строго-настрого наказывал дед: «В тайгу ни шагу, ни девчонкам, ни тебе, Тихоныч! Избёнки держитесь, костра, ключа, валежника – вот ваши пограничные знаки…»
И обед прошёл скучней, чем при дедке. Похлёбка, которую они варили втроём, была не так хороша, как у деда Савоси, хотя дома в городе сами готовили, приучены. Всё так, но дед добавлял в кипящий суп корешки, травки, листочки – то просушенные, из мешочков, то свежие, только сорванные: дикого чесноку – черемши, полевого лука – мангира, клубня сараны, – и даже постный суп имел при такой заправке вкус рыбы, мяса, дичи, до того вкусно, пряно, сытно. А к супчику ещё дедкины присказки, которым хоть верь, хоть не верь: «Раз пришёл с обхода, гляжу: медведица на дыбках, ухватила котелок обеими лапами и дует мою похлёбку задарма, даже разогреть не потрудилась, морда умильная…» Поверишь той побасёнке, если Лерка по две миски выхлёбывает! Правда, и своё варево тоже умяли, суп пшённый, с чёрным подсохшим хлебом…
Вот бурундук ел – не спрашивал, кто поварит: они или дедушка. После обеда нанесли ему, навалили на пенёк картошек с хлебом, а сами ушли за сайбу, схоронились за выпиравшие из пазов брёвна. И папу сманили с собой. Недолго ждали на этот раз.
Кузя выскочил на макушку валежника, покрутил мордой, поогляделся и махнул на пенёк, на краешек, ни крошки не смахнул. Раз-раз-раз! – щёки смешно вспухают и опадают, очистил пенёк – здорово, сидючи в своей норе, оголодал! – а остатки за щеку, так туго набил, аж мордочка вздулась, стала похожа на полированный шар, на котором поблёскивали тёмные, точно подведённые чёрной тушью глаза.
Взмахнул длинным жёлто-бурым хвостом – и нет бурундука на пеньке, и на валежнике нету, где-то в сторонке, за колодиной тенью мелькнуло тонкое юркое тельце.
Папа с налёту кинулся грудью оземь – как только не расшибся! – вглядываясь в то место, где прострочил бурундучок. Встал, весь в земле, травинках, хвое, волосы встрёпаны, глаза искрятся – ну совсем мальчишка, а не взрослый человек. Так седенькая бабушка папе выговаривает, когда приезжает в гости. «Мы ж, мама, геологи, все немного шальные – без этого мы разве нашли бы то, что ищем?»
– Вон туда он, девчонки, под бурелом юркнул. Там у него домишко, там живёт-проживает. Ну что, пойдём к Кузе в гости?
А что же? Пойдём. Он теперь, наверное, подобрее стал, после угощения, Кузя.
Шагах в двадцати от хворостинника лежали рядом две поваленные ветром сосны. Падая, они крепко обнялись, сплели ветви и хвою, так и полегли – не различишь, чья одёжка кому принадлежит, сплошной покров, густой и колючий, но местами хвоя осыпалась, ветки переломились и видать стволы, какие они стройные да прямые, только кора пооббита при падении…
На четвереньках, ползком, в разных концах, накалываясь о хвою, ударяясь о сучья, искали они Кузину нору. Лера и Уля даже раз так зазевались, так увлеклись, что сшиблись лбами, а папа поцарапал колено.
Они уже «прочесали», как сказал папа, всю площадку вокруг стволов, под стволами по два раза, вдоль и поперёк, туда и обратно. Папа, притомившись, встал с колен, стряхивая со своих побелевших от старости джинсов грязь и хвоинки. Уля присела на ствол, а терпеливая и упрямая Лера всё-то ползала и шарила меж ветвей. Мог бы и подсказать, Кузя, мог бы и встретить, разве так гостей принимают!
– Нашла! – Леркин голос, словно из подземелья, из-под гущи ветвей. – Дырочку нашла какую-то, только в неё и мышка не пролезет!
Папа с Улей бросились на голос.
Дырочка была похожа на удлинённую букву «О», и такая узенькая, такая махонькая – только мышка-полёвка, змейка или ящерица могли пролезть в этот лазок.
Неужели в эту чёрную продолговатую яминку, в это игольное отверстие мог проскользнуть Кузя? Эй, где ты там? Отзовись, свистни! Затаился, небось прислушивается, а может, рассердился, что его тревожат, – вот высунет морду и цапнет.
Уля даже руки убрала за спину.
Она смотрела на приманчивый щелястый вход в Кузину квартиру и вспоминала, как намедни дедушка прутиком рисовал по слою остывшего пепла, как выглядит бурундучья норка! От входной щёлки ход сначала прямо, это хитрость, потому что коридорчик вдруг ныряет вниз, вглубь, а там новый проулок ведёт к круглой зале, это Кузина кладовка, а за нею тянется коридор дальше, и там тоже в конце тупичка комната шаром – здесь Кузя почивает, как дед сказал, – тут квартире конец. Но Кузя любит жить просторно, удобно, чисто и по бокам коридора понастроил всякие ответки-тупички: «Там у него душ, там уборная, да не одна, там комната отдыха – и никакой тебе квартплаты». Это всё шутки, а по всему – чистюля наш Кузя, опрятно бурундучок живёт, и это сёстрам по душе, поскольку плескаться у ключа – их любимое занятие…
Уля глядела в узкое отверстие: Кузя, где ты? Наводишь порядок в кладовке? Устилаешь полы в коридорах берёзовыми пахучими листьями? Свернулся калачиком, прикрывшись хвостом, в своей круглой спаленке? Или умываешься в тупичке? Превратиться бы в иголочку, в жучка, в мураша – и туда, в норку, поглядеть, как Кузя живёт и чем он занимается!
А вдруг он у входа, в темноте, притаился, пощёлкивая зубками, – хвать Улю за нос!
Но бурундук не показывался: напугали они его, и ужин, положенный ему на пенёк сёстрами, остался нетронутым.
…Нет, не они напугали бурундука.
Не из-за сестричек Кузя не вылезал из норки.
Из-за кого же?
И утром и днём было тихо вокруг сайбы. Только отдалённый гул снизу, от реки.
А вечером, когда они втроём сидели у костра, началось. Спереди шелестнуло. Сбоку пискнуло. Сзади треснуло. Шорохи, голоса, возня. Отблески огня на стволах деревьев, на сосновых лапах, на ветках кустарников, на траве заколебались, замельтешили, – их рассекали, прерывали, затемняли быстро проскользавшие, пролетавшие живые тени…
Уле было и жутко и весело. Дома они запрыгнут на диван с ногами, прижмутся к отцу: «Сказку нам, да пострашней!» Сердце ёкает, когда Красная Шапочка одна по лесу к бабушке или когда Черномор вихрем с неба…
А тут не книжкины сказки. Тут будто тайга собралась сказку рассказывать, и будто они с Лерой где-то в самой глубине сказки, и вокруг бродят царевичи и царевны, лешие и серые волки, колдуны и ведьмы – вот сейчас ворон с дерева каркнет человечьим голосом!
А Лера пододвинулась к ней, охватила крепкими руками, точно защищая, оберегая… От кого? От чего?
Папа подгонял сестёр с ужином: поскорее в сайбу, спать, спать – и не только заложил тяжёлую, из толстых лиственничных плах дверь на крючок, но ещё и перекрыл её изнутри наискосок здоровенной жердиной.
Уле показалось, что едва она закрыла глаза, тотчас и открыла.
Первое, что она подумала: плывём, уносит нас вместе с плоскокрышей избёнкой, как лодку по волнам бросает. Покачивает, швыряет, крутит. Значит, и сюда дошла река, до горы, – чёрная, вздувшаяся, с мокрой разъятой пастью – дошла, добралась, смывая всё по пути, – сначала деревню, дом с огородом, деда Савосю и бабку Фёклу, а теперь их сайбу, и несёт их вместе с листвягами, камнями, кучами хвороста, кулёмками и плашками, зверями и птицами, несёт их к Амуру, прямо в океан… И где-то рядом, работая проворными лапками, плывёт вымытый потоком из норки-квартирки бурундук Кузя…
И Уля крепче зажмурила глаза, представив себе их лёгкий бревенчатый «корабль» – беспомощный, одинокий, затерявшийся среди огромных вздымающихся волн! Жуть какая!
Потом она поняла, что сайба стоит на месте. Ни волн, ни покачивания. Это вокруг, это сбоку, понизу и поверх их избёнки что-то крутится, вертится, шныряет, пробегает, пролетает – непрерывно, во множестве, голосисто. И брёвна сайбы словно подрагивали, и всё строение точно встряхивало от шума, топота, свиста, визга, рёва, завываний, будто сайба мешает, поперёк стоит этому движению, и её сейчас снесут, собьют, перевернут кверху тормашками! Все звери изо всех сказок!
Лера, тоже проснувшись, плотно прижалась к Уле, и у самой Улиной щеки испуганно блестели округлившиеся глаза старшей сестры… Ну и карусель! Будто вся тайга сорвалась с места и мчится неизвестно куда!
А папа с дедушкиным ружьём в руках – то у дверей, то у крохотного, с носовой платок, окошка – в трусах, босиком, и в голубоватой тьме мелькают пятнами его спина, длинные ноги и светловолосая голова. Вот, не надо было отпускать дедушку, лежал бы он у костра с ружьём и ножиком – никто бы и не подумал потревожить нас, напасть на нас! А теперь вот проверяй крючок, накинутый на толстый, вбитый кольцом гвоздь, дёргай жердины, пытай, прочно ли продёрнуты сквозь дверную скобу…
– Ничего, – говорит папа. – Надёжно. Оба конца как вросли в косяки – не оторвать, и запор крепкий, и плахи толстенные, и брёвна как крепостные… Дедушка по-военному строил – дзот, а не сайба!
А всё же жутко стало, когда кто-то, тяжело ступая, зашебаршил вокруг сайбы, шумно вдыхая и выдыхая воздух, пыхтя и фукая, сунулся к дверям, затемнил окошко. Папа, ухнув во всю силу лёгких, шибанул голой ногой по чайнику, ткнул в дверь прикладом, девчонки тоже заголосили – пичканье тяжёлых лап оборвалось, зверь кинулся прочь.
– Без гостей обошлось, – сказал папа и, хотя лицо у него зелёное, ухмыльнулся.
– Это тот медведь, – прошептала Лера, – тот самый, что приходил к деду пообедать, из котелка шарбу хлебал…
– Ага, – ответила Уля, – дедушкин знакомый: здравствуй, паря, и до свидания.
Стало светать, и вокруг сайбы всё замерло.
Ни звука.
Лера и Уля заснули, прижавшись друг к другу.
А когда проснулись, увидели папу, скорчившегося с ружьём в руках на краю нар против двери.
А вышли из сайбы – небо синее, ясное, солнце над хребтом, недвижна и спокойна зелёная тайга, лишь на земле, на траве сотни больших и малых следов, вокруг деревьев и кустов обломанные ветки, там и сям разбросанные сучья сушняка-валежника…
Значит, было, значит, не приснилось, не из сказки – прошло тут ночью мимо сайбы деда Савоси огромное звериное войско…
VII
Как зажгли костёр с самой рани, так и горит целый день. Не потому, что холодные утренники, не потому, что вечером знобко. Днём-то жарища, а загасить костёр боязно. Это из-за зверья. Шныряет вокруг сайбы, потрескивает ветками в черёмушнике, похрустывает камушками на россыпях. Но сайбу обходят пока, в гости не напрашиваются… А хозяева чаю напились и занялись «уборкой территории», как папа сказал. Там замести, там позабрать, там вычистить… Клочья шерсти, птичьи перья, кучи звериного навоза, а кой-где недоглоданные косточки птичек, малых зверьков: видать, ночью тут всякое происходило.
– Всё-таки правильно дед Савося придумал, – сказал папа, – сайбу-дзот сколотил!
Больше всего возни было с валежником: все кучи собранного дедом хвойника, сушняка были поразмётаны, пораскиданы, порастасканы зверьём, и повсюду на земле, в траве прутики, сучья, хворостинки, – и всё это отец с дочками заново стаскали в большие вороха, поближе к избёнке, чтобы под рукой… Попыхтели да потопали «бравенько», руки у всех в смоле, зато всю площадку вокруг сайбы поубрали и вычистили, хоть пляши на ней. А вот Кузин прутняк не тронули с места, напротив – добавили хворосту из других горок, пригладили, причесали, пусть стоит Кузин «загородный» дом возле пенька, на который с утра девочки не забыли навалить хлеба и вчерашней каши.
– Да живой ли он? – шёпотом спросила Лера. – А вдруг его… Видишь, что тут было? Может, сбежал отсюда от того медведя!
– Чудачка, куда ему убегать? Должен же он понимать, что с нами ему лучше. Уж не такой глупый!
А лесного народу, по всему заметно, всё прибавлялось, хотя зверьё и не лезло на глаза. Но повсюду: у корней деревьев, на ветках, средь кустов, под камнями, за лесной упадью, в ерниках, – везде шевелилось, суетилось, таилось, попискивало, ворочалось, чирикало, пофыркивало и не спускало острых, пронзительных глаз, боязливых и настороженных, с Леры и Ули.
Никогда Уля не думала, что пищухи – дед называл их «сеноставками», – что эти малявки такие храбрые да разудалые!
Нагнулась Уля за опавшей веткой, а у толстенного узловатого корня соседней листвяги, совсем рядышком, у еле заметной щёлки-норки стоит на крошечных белёсых лапках пухлявое преважное созданьице в желтовато-серой пышной шелковистой шубке – ушастое, коротконосое, с тупенькой мордочкой – и упёрло в Улю крошечные голубиковые глазки, и такое в них любопытство, такое участие, такое радушие, будто добрая тётушка, с которой год не виделись, сейчас подымет лапку с чёрными коготками: «Здрасте, племянница, давненько не видались, пожалуй ко мне на терраску чайку испить».
Уля не выдержала, шагнула-повернула к «тётушке», и крошечная сеноставка неожиданно звонко, раскатисто, голосистой птицей пропела: «Пить-пить-пить-пить-пи-пи» – и уже при последнем, замирающем «пи» повела ухом в белой каёмочке и проворно юркнула в расщелинку. «Пить» вроде и пригласила – Уля вполне согласная на угощение, – а сама вперёд в свой домик, не дождалась, попробуй за нею в пищухину норку, ещё труднее пролезть, чем в Кузину! Уж ладно, отложим чаепитие!
Тем более над самой головой с ветки смородины две птички – одна в красных перьях, с красной спинкой и грудкой, а её подружка тёмненькая, буроватая, как свёкла, обе с воробышка и обе с коротким и толстым клювом, – вдруг стали нахально и вызывающе высвистывать, обращаясь к Уле: «Вить-вить-Витю-видела? Витю-видела?»
– Ты Витю видела? – кинулась Уля к старшей сестре.
– Витю? – округлила Лера свои «папины» глаза. – Ты что?
– А вот те пичуги спрашивают, – засмеялась Уля. – Приятеля потеряли… Кому пить, кому Вить…
И, хохоча, потащила к костру хворостину длиной чуть ли не с молодую листвягу.
И почему эти весёлые, говорливые, настойчивые птички называются чечевицами? Или уж они так любят чечевичную кашу, которую им какой-то Витя готовит! Эй, люди, звери, Витю-вить видели?
Крылатое полчище синиц налетело на становище деда Савоси со всех краёв земли! Они ни минуты на одном месте, эти весёлые желтогрудки: с дерева на дерево, с ветки на ветку, с куста на куст, а то друг за дружкой опустятся на крышу сайбы, словно обведут её жёлтой каймой.
А уж во время еды тут как тут, только что на голову не садились. Несколько птичек даже вслед за Улей залетели в сайбу, выглядывая, чем бы поживиться. Всё кругом обшарят, как в собственном хозяйстве, каждую трещинку. Видать, им здорово не хватало жучков, личинок, гусениц, если они следили за каждым движением Леры и Ули и клевали крошки чуть ли не из-под пятки! Поклюют-поклюют и вдруг всей стаей сорвутся с места, будто им по телеграфу доложили, что ещё где-то подкармливают. И без них словно бы прекращалось всякое движение и беспокойство…
Как-то возле ключа почти прямо из-под ног у Леры вспорхнула большая чёрно-синяя птица – тяжело, будто в самой себе камни подымала или лень сгоняла, а меж тем быстро, уверенно. Она летела, вытянув мохнатую шею, распустив широкий хвост, прямо, медленно, преважно и взмывала кверху нехотя, постепенно… Такой птицы Лера и Уля ещё не видывали!
– Петух! Пап, чёрный петух откуда-то. – Лера так была ошарашена, что даже села на траву.
– Как откуда? Из деревни, – заморгала Уля. – Точно такой был у бабушки Фёклы… Я видела!
– Не выдумывай, Уля, – сдавленным голосом сказал папа. – Это ж глухарь, лесной король! Пулять нельзя, только любоваться! – Сам себе сказал, сжимая в руках ружьё.
Вот и хорошо, что нельзя. Пулять. Бухать. Дед Савося как говорил однажды за ужином: «Не всегда стреляешь по радости, по нужде чаще. Другой раз и сердце защемит, жаль зверя иль птицу – красивое создание, а приходится… Не должен охотник баламутить в тайге – бухать налево-направо…»
Под вечер, перед ужином, папа возился у костра. Лера с Улей пошли с ведёрком к ключу. Только черпанули воды, как на том бережку, рукой подать, мелькнули в зарослях крутые, отогнутые назад морщинистые рога, рыжая яркая короткая шерсть и раскосые красноватые сердитые глаза. Нагнув удлинённую простодушную морду, на них глядела косуля. Миг один. Повернулась, взбрыкнула копытцами, показала короткий хвостик и белое пятно, «платок», на задочке – и была такова! А где-то в глубине тайги раздался хриплый, страшноватый рёв – будто там леший из сказки! Такой у неё голосок.
Воду из первого ведёрка – всю на себя!
Пришлось девочкам сызнова набирать воду из ключа, прибежали к сайбе мокренькие, капает с волос, со спины, с носа, с трусиков – смехота!
…Столько зверья и птиц набежало-прилетело: там гуран, тут глухарь, здесь синицы, а ещё пищухи, хомяки…
А вот куда наш Кузя подевался?
Дело в том, что бурундук не показывался. Ни на сосне. Ни на валежнике. Ни на колодине. Нет нашего Кузи, и всё!
Утром, как всегда, положили на срез остатки от завтрака: кусочки хлеба, плошку каши, большую картофелину. И вместе и в одиночку бегали проверять, позавтракал Кузя или нет. Отгоняли лесных жителей. То глазастые синицы слетелись поклевать угощеньице – шум на весь лес, то дятел красноштанный пристроился, то дрыгохвостые плиски-трясогузки, то толстяк-хомячок… Потихоньку, дружно все эти незваные-непрошеные разбойнички доели Кузин завтрак.
В обед принесли Кузе кусок сала, пшена, опять же хлебца.
Птиц не было, укрылись где-то от палящей жары.
И Кузя не показывался. Это точно.
А харч Кузин – и сало, и пшено, и хлебушко – кто-то ухитрился подмахнуть. Уля чуть не лопнула от злости. А Лера даже погрозила кустам крепким кулачком.
– Наверное, Кузя заболел, – сказала Лера. – Лежит, бедненький, в своей норке…
– И даже врача нельзя вызвать, – развела руками Уля. – Вот беда!
– А ты не смейся, – сразу насупилась старшая. – Может, уже и нет нашего Кузи. Вон сколько зверей набежало!
– Да нет, – быстро взглянув на девочек, сказал папа. – Что это вы зауросили? Напугался он и отлёживается. Живой ваш Кузя!
– Вот и пойдём к его дому, – решительно сказала Уля, – И поглядим, и постережём, и разгоним, пусть только тронут!
И вот они снова у тех двух поваленных сосен – с замиранием сердца. Теперь уже не пришлось искать: приподняли тяжёлые ветви в самой середине сомкнувшихся стволов, и Уля всё оглядывалась, не следит ли какой зверь за ними! Узенькая щёлка – вход в бурундучий дом – была на месте, не порушена, не обвалена, не засыпана, словно говорила им; целёхонька норка, живой Кузя, тут он, в кладовке, или спальне, или дальнем тупичке, только вылезать ему неохота, потому как высунет свой круглый нос из щёлки – и, глядишь, кто и подстережёт…
Вечером девочки снова пришли к пеньку, положили хлеба, рассыпали крупной голубики, собранной у ключа, и спрятались за бревенчатым углом сайбы, притаились: не будем мешать, выходи, Кузя, ешь себе, Кузя, на здоровье!
Уля зажала в кулаке толстую жердину: пусть только кто полезет к пеньку отведать Кузиного ужина, не обрадуется!
Долго-долго стояли они так, прижавшись к стене, пахнущей мхом, паклей, старым деревом, угретостью, – правда, два или три раза Уля выскакивала из-за угла, грозно взмахивая увесистой хворостиной в сучках и листьях, чтобы отогнать любопытную пищуху, или хохлатую кедровку, или хорька-жадюгу!
Кузя, как обычно, возник неприметно – лёгким движением ветки на макушке валежника, откуда он тихонько и осторожно перескочил на пенёк. Рыженький, маленький, вёрткий, он посидел на кромочке пенька, задрав хвост и почти прижав его к спине, поворачивая напряжённую мордочку то влево, то вправо, то перекрутом назад, и выпуклые тёмные глаза были остро насторожены, а задние лапки точно готовы взвиться пружинками… Нет, не учуял Кузя опасности: склонился над разбросанной по срезу едой и что-то ухватил обеими лапами – не видать от сайбы, хлеб ли, голубицу ли… Проголодался, бедняга, сидючи в своём подземелье!
Они боялись шевельнуться, боялись дохнуть, глянуть друг на друга – ешь, Кузя, не бойся, Кузя, мы рядом, Кузя…
Но что это? Небо над ними потемнело, будто туча пала сверху, нет, не туча, а глыба камня, рассекая воздух со свистом и гудом, задела валежник, накрыла пень, не туча, не камень – огромная птица, с широко распластанными крыльями, с согнутыми крючьями лапами, тучей, камнем – на пень, на сидящего на пне бурундука…
– Ох! – только и выдавила из себя Лера, вся оцепенев.
Но Уля-то, Уля, чертовка!
Как она ухитрилась оказаться у пенька в одно время с птицей? Какие крылья несли её? Она стояла напротив птицы, замахнувшись хворостиной, и отчётливо видела округлый, как доска для глаженья, хвост, пёстрые до мельтешенья крылья, узкий крючковатый клюв – ну, чучело бы музейное, если бы не ошалелые от холодной и голодной злобы красновато-бурые глаза: «Уходи, не мешай, а то Кузю брошу, а тебя долбану». И долбанула бы, если бы не папа, поспешивший на подмогу младшей дочери. Птица взлетела у самого Улиного лица, и в стальных когтях её Уля успела заметить клочья рыжевато-ржавой шерсти… Медленно, тяжело, угрюмо, всё выше, всё дальше всплывала страшная птица, исчезая среди густой хвои нагорных листвяг…
– Канюк! – сказал папа, похлопывая себя по руке охотничьим ножом деда Савоси.
– Ну и подумаешь… канюк! – сказала Уля, откинув с пепельно-смуглого лица длинные волосы.
На пне вразброс лежали кусочки хлеба, раздавленные ягоды, клочья шерсти, мелкие пёстрые пёрышки…
А Кузя исчез.