Текст книги "Бурундук"
Автор книги: Оскар Хавкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Оскар Адольфович Хавкин
Бурундук
Моим забайкальским внучкам – Инге и Сане.
I
– День-другой ещё подожди́т-побрызгает там, за хребтом, тогда и здесь вздует реку… Понесёт её, как бешеную кобылицу в степи, и примется берега грызть-заглатывать. Я глянул, уходя сюда: потемнела, будто в неё смолы подбавили, и шуму набирает…
Дед Савося круто помешал деревянной ложкой в прокоптелом котелке. Котелок свисал над огнём с толстого корявого сука, сук словно врос в две дымчатые рогульки. А ложка, пропаренная в кашах и похлёбках, облупленная так, что от пёстрых красок остались лишь загадочные золотисто-чёрные знаки, – ложка всегда при дедушке, как ружьё и охотничий нож, она у него или за поясом, или в кармане куртки, наготове…
Из котелка дыхнуло-пыхнуло разопревшим пшеном с салом – густо, тягуче, сладко.
У Леры затрепетали ноздри короткого тупенького носа: Лера чует жареное и пареное за версту. В классе сидит, а нюхом знает, что в школьной столовой – картофельная запеканка, дома – мясной борщ, а у седенькой бабушки за тридевять земель – печёный лещ. Тем более сейчас, рядом с котелком. А Уля беспечно помаргивает иссиня-чёрными острыми ресницами – она тоже голодна, ей тоже хочется каши с салом, но гораздо сильнее желание знать, почему у котелка вмятины, а у ложки черен с трещиной, а у дедушки красно-белёсые, затверделые рубцы на шее…
Сёстры смирно сидят рядом на брёвнышке, с неподвижными мисками на коленях: сейчас дедушка снимет пробу, тогда уж тянись с плошками к котелку.
Дед Савося неодобрительно поглядел на папу, стоящего у костра в одной майке и в трусах, на девочек, терпеливо и напряжённо сидящих на брёвнышке в своих сарафанчиках (на Уле – красный, в белых цветах, на Лере – синий, с блеском). И скова помешал в котелке. Каша ему не по вкусу? Или речка тревожит? Недоволен, что их пригласил – заботься-беспокойся?
– Сюда река не доберётся, хоть ошалеет, до избёнки-сайбы нашей: высоко живём. А село порушит – не токмо загородки да стайки, избёнки наши поплывут… Каша, однако, упрела, можно исть, нукось, кедровки-посестровки, разевай клювы!
Как только он их не прозывает: то пищухами, то зайчатами, то лисичками, а то просто зверушками, будто они родились в этом лесу, будто у них тут гнездо или нора. Иногда им самим кажется, что они лесные, из багула вышли или черёмушника, из ключа, бьющего за ближними тальниками…
– А ну, подставляй пригоршни, пока медведь не заявился!
Лера и Уля разом протянули свои миски. И Лера, как всегда, зорко следила за каждым шлепком каши: как бы не ошибся дед, как бы не обделил.
Нет, не ошибся: обеим до закрая мисок!
Дед ест медленно, размеренно, будто каждую крупинку разжёвывает. Треугольная, лобастая голова с седой короткой стрижкой прямо и крепко сидит на широких плечах. А большие красные уши, в седом пушку, чутко пошевеливаются, точно прислушиваясь к лесным шорохам.
Папа поест-поест, покрутится на своей чурке, призадумается, встрепенётся, поглядит на дочек, спросит о чём-нибудь деда, а всё больше поглядывает в сторону сайбы, где на полках и в чемодане под нарами его карты, планы, тетрадки, блокноты, – вот и отстаёт от всех. Никогда ему и добавки не достанется. Так и дома всегда – всегда о каких-то важных делах думает, из-за стола к своей карте бросается, а в последнее время так иногда задумается, только в два голоса и дозовёшься. Он у них геолог, папа, и только эти два года никуда не ездит, всё с ними. А раньше, бывало, ждёшь-пождёшь его. А он в тайге застрял, в экспедиции…
Потому он такой худой, папа, потому у него, у папы, ноги длинные, худые и костлявые. Ест плохо. Так твердит седенькая бабушка, папина мама, когда приезжает: «Уморишь себя, а у тебя двое на руках…»
Лучше бы приезжала почаще, пироги бы стряпала, а то живёт в далёком городе, и там у неё ещё целый воз внучек… Некогда ей!
Лера не проворонит, её не уморишь. Молотит вовсю. Ложку зачерпывает с верхом и всё на котелок поглядывает серым, с золотинками глазом, будто боится, что посудина уменьшится в размерах! Лера крупная, налитая, тяжёлая – как только ухитряется папа её подбрасывать да подхватывать! – а уж если Лера с Улей начнут возню, того и гляди, придавит. Потому что Уля лёгкая, тонкая, как иголочка, зато и вёрткая: бери – не ухватишь!
Уля ест весело, шумно, поблёскивая тёмными, как ягода моховка, глазами, стуча ложкой по миске, строя сама себе, облакам и мохнатым соснам перекоси-рожицы, придумывая про себя песенки, в которых и костёр, и дедушка, и лес, и хребет, и река, и дальние дожди, и птицы, и звери…
Уле надо во многом разобраться. Чудно получается, например, как дедушку послушаешь.
За дымчато-розовыми на заре и чернильно-синими к ночи горами далеко-далеко идут не переставая дожди. Небо там обложили, как огромные мешки, чёрные, раздутые тучи, и тугие палочки дождя барабанят по земле – шлёп-шмяк-шорх! – и всё вокруг кипит, словно похлёбка в большущем котле, пенится-пузырится под хлёсткими дробинками дождинок…
Это за горами дожди, за хребтом. Хребет протянулся наискосок огромной мохнатой гусеницей. Он то далеко – в сизой дымке, то близко – над головой, за вершинами ближних лиственниц, ясный и светлый, весь одетый в зелёное… А за ним, где-то в верховьях, дожди – там, где река выбегает из больших озёр, где верховья не толще Леркиных тугих косичек, – знаем, бывали там, живали там в палатке на бережку, тогда ещё мама была с ними… Сейчас там дожди и, может быть, секут они то самое место, где их палатка стояла… Когда это было? Давно, тыщу лет назад…
А здесь, в низовьях, на отлогом скате горы, где стоит сайба деда Савоси, – здесь сухо и тепло. Здесь – налившееся зноем небо в белых, пушистых, почти сквозных облаках, и под жаркими лучами солнца, будто в огне, морщинистая кора сосен, вспыхивает зелёным порохом молодая хвоя лиственниц, переливаются средь каменных россыпей толстые изумрудные листья лопуха-бадана. Даже потемнелые брёвна низенькой, осевшей от времени избёнки под плоской дерновой крышей словно бы светлее, веселее в золоте солнца… А внизу, за густыми ерниками, где рядом с тонкоствольной ивой дикая яблоня, а берёза-кустарничек в обнимку с диким абрикосом, внизу – подумать только! – река чернеет, набухает и готова, словно зверюга, заглотнуть берега и дедушкину деревню!
Ведь текла себе спокойно – совсем недавно, – с мирным шумом меж зелёных бережков и серо-синих скал, сверкала серебряной рябью на солнце. И – нате вот – взбесилась!
Сколько они здесь на охотничьем становье деда Савоси? Лера говорит, что три недели. Наверно, точно подсчитала. Она уже во втором классе – читает и пишет, а Уля только буквы знает, и строчка из печатных буковок у неё как кривая ограда, хотя соображает Уля не хуже старшей сестры, а иной раз и побыстрее и половчее!
Значит, уже три недели прошло с того дня, когда папа, Лера и Уля сошли с поезда в городке, что растянулся длинными улицами вдоль реки, пересели, протопоча по деревянным мосткам на скрипучий, неуклюжий паром-плашкоут, пробежали, сойдя с него, не переводя дыхания по вязкому прибрежному песку и как раз поспели к отходу узконосого белого парохода. Не зря папа учил своих дочек бегать с ним по утрам!
До парохода, в поезде, тоже было интересно. Хотя бы то, что высунешься из окошка – и все вагоны разом видать: поезд то и дело заворачивает влево-вправо, вправо-влево. Жучок, если перед ним ладошку поставишь, и тот соображает: ищет обхода. А тут не ладошка, тут сопки, скалы, вот и кружись. А в самом поезде пассажиры – в купе, на полках, в коридоре. Кто ест, кто спит, кто разгуливает. Эти ничего, а другие пристанут и давай выпытывать: «А почему вы одни? А где мама? Ах, боже мой, что же с ней случилось? И долго болела? И как же вы так живёте, совсем одни? Уже третий год? Ах, бедные вы, бедные…» Папа на все вопросы сквозь зубы два-три слова, на другое разговор сводит; Лера молчит как истукан, это она умеет; а Уле, что ей-то им говорить, она ничего не помнит, она так заревёт во всю глотку свои «Яблоки-веники» – пассажиры уши позаткнут или по вагону разбегутся.
Уля в поезде больше у окна: цветы на полянках, чёрно-белые коровы, словно застывшие на лугу, босоногие мальчишки тихих разъездов, – от окошка не отойти! Но всё же пароход в тыщу раз интересней!
Он летел по речной глади, этот чудо-пароход, – серебряной рыбой мчался, и все в один голос говорили, что у парохода подводные крылья и воздушная подушка. Ни крыльев, ни подушки Уля с Лерой нигде не нашли, хотя заглянули во все уголки «Ракеты», куда их пустили, и залезали даже туда, куда не пускают. Летели стрелой вниз по реке, причаливали прямо к берегу, даже где пристани никакой, так разворачивались – охнуть не успеешь! И вот уже деревня дедушки Савоси на косогоре, сам дедушка перехватывает здоровенный рюкзак из папиных рук, а крылатый на подушке, проскочив к тому, скалистому берегу, где фарватер, самая глубина, летит дальше, – едва успели помахать капитану и красивой тёте-буфетчице.
А дедушка и поджидал их и чуть растерялся: «Во молодчаги. Ишь дочки какие, рослые да миленькие. Сейчас мы, Тихоныч, мигом со старухой… Распрограммируем и наладим…» Стол накрыли на крылечке-террасе. На пёстрой чистой скатёрке появилось угощение: варёные яйца, зелёный лук, молоко, творог, шанежки «на скору руку», а дедушка всё сокрушался: «Дичи никакой: не сезон, ужо вот поближе к осени…» Только и того, что было на столе, почти не тронули, даже Лера, хоть глазами всё обшарила и носом потягивала, – не могли, так разморило, так в глазах мельтешило: всё, что видели на воде, по берегам, на пароходе, всё клочьями кружилось перед глазами…
Длинные-длинные улицы редких сёл в густых черёмушниках левого берега. Щербатые плоские скалы и зубчатые башни на правом берегу. Заросли сосны и ивняков стеной подступают прямо к воде. Жёлтые отмели, и по песочку – неторопливые стайки грудастых птиц, похожих на голубей. Пароход не прямо идёт, а всё наискосок: то жмётся к лугам левобережья, то чуть ли не трётся бочком о правобережные утёсы, будто он узким белым носом чует, где ему лучше! И весь тот длинный, как река, день до самого заката всё пылало на солнце: старые, вросшие в землю дома и новые бело-коричневые срубы, железные крыши школ, клубов, больниц, золотистый песок прибрежий и серые, искристые и зернистые выступы скал, молочная пена порогов-шиверов и круглые зеркала сигналов на длинных шестах, – они-то, словно магнитом, и притягивали пароход то к правому, то к левому берегу, а снежные борта парохода тоже сияли на солнце.
…Всё же чаю с молоком и горячими шанежками сёстры попили, а улёгшись рядом на широкой перине в прохладной тёмной спальне, даже успели поспорить меж собой, как водилось дома.
– Вот бабушка Фёкла – настоящая, – сказала Уля. – Кофта на ней. Платок в горошину. Бородавка у неё под глазом. А дедушка вовсе не похожий на дедушку, ненастоящий…
– Почему не похож? С чего ты взяла? Он же старенький. И бабка ему всё: дед да дед.
– Настоящий всегда с бородой. Как в сказке про старика и старуху. А у деда Савоси и усов нету. И не косматый, голова выскобленная. И зубы все целые. А зовётся дедом. Мы ещё завтра поглядим! – сказала она с угрозой, зевнула, закрыла глаза, и теперь хоть толкай, хоть в ухо кричи – не разбудить до утра…
А назавтра, с самой рани, они подымались от реки в гору вслед за дедом Савосей. Он с ружьём за плечами, с поясным патронташем вокруг ватника и кожаным тулуном-мешком на лямках. За ним шли Лера с Улей. А позади папа с туго набитым и оттого круглым, как бочка, рюкзаком на крепких худых плечах…
Сперва было идти весело и легко. А потом всё труднее и помедленней. Тропа витая, всё вверх да вверх, камни и корни под ноги сами кидаются, ветки цепляются то за руки, то за волосы, поглядывай да сторонись. И вокруг тишь да глушь, где-то гукнет, где-то ухнет, где-то шелестнёт.
А река ещё долго извивалась за спиной, сверкала, играла серебряной рябью сквозь хвою и листву… То там покажется, то здесь. Ясная, спокойная, добрая.
А тут нате вам: заглотнуть готова!
II
Лера и Уля любили посидеть у костра вместе с папой и дедушкой. Вечернего костра ждали с нетерпением. Утром и днём у дедушки и у папы находились разные-всякие дела. Папа зарывался в свои карты, рисовал, чертил. А дедушка сегодня в тайгу, а завтра в деревню, вниз, к реке. В тайгу, правда, сходили раз-другой вместе, и дед показывал голубичники в западушках, малинники в россыпях, заповедники груздей и урочища рыжиков.
– Богато у меня тут, – приговаривал дед Савося, – вон, внученьки, какая у меня кладовая – таёжная, – и поводил ружьём вокруг, – всё, что в сопках и в тайге, всё, что в речках и в небе, – то моё…
Попробуй обойди всю тайгу, ей конца-края нет! А дед Савося ходил легко, пружинистой походкой и нисколько не уставал!
Бывало и так, что сёстры вдвоём кружили вокруг сайбы, доходя лишь до ближнего ключика за тальником или до черёмушника пониже сайбы – дальше запрещалось. Да и самим было боязно: «трр», «шррр», «фьють» – над головой, под ногами, за кустом.
У костра было тепло и сытно. У деда Савоси получались вкусные овощные похлёбки, и пшённая каша с дымком, и жаренный толстыми кусками таймень, и пресные лепёшки на чёрной, поместительной сковородке.
Ешь, грейся да слушай дедушкины россказни.
И забываешь, что дед «ненастоящий» – без бороды и усов. Зато какая трубка у деда Савоси: короткая, круто изогнутая, а черен переходит в чашечку в виде угловатой медвежьей головы. Дед редко дымит, чаще просто посасывает мундштук, как конфетку. Дымит папа. Сидит, поджав длинные ноги, сигарета меж худых тонких пальцев, щурится, думает о своём. Как же, он здесь, с ними, а его экс-пе-ди-ция там, где-то на Севере. Зато уж Лера с Улей привяжутся к деду:
– Почему того куличка зовут перевозчиком? А ту птичку – каменной плясуньей? А вон ту – горихвосткой?
Дед подумает, пососёт трубку и не торопясь:
– Потому перевозчик: с бережка на бережок летает низко-низко, чуть воды не касаясь, будто кладь перевозит, боится уронить… А у горихвостки, как воспарит, рыжий хвост пламенем на солнце – ну, жар-птица! Теперича каменка. Весь секрет имени – в каменьях гнездится, а сама собой вертлявая, беспокойная, с приплясом…
Ни про зверя, ни про птицу плохое не скажет – все у него замечательные! Пососал трубку в раздумье и наставил её мордастую страшенную голову на девочек:
– Вот медведь, да? Тихий зверь, какая еда ему всласть? Ему бы луковицы лилии-сараны подкопать, на ягодниках попастись, жучков-личинок из-под камушков слизнуть… Раз меня, спящего, обнюхал да ветками забросал, чтоб кто меня не затронул, не обидел, и пошёл дальше по своим делам… А то идёт по тропке навстречу, а у меня к нему никакого разговора, ухнешь либо палкой по стволу – он взовьётся и стреканёт в глухомань, и я ему ни к чему!
Так же про рысь, про тигра, про кабана, про лося – все тихие, смиренные, не звери, а сущие ангелочки. Только и мечтают прогуляться по лесу в своё удовольствие или в зоопарк попасть! Хоть всех в гости зови в сайбу или к костру!
А сегодня с утра разговор об одном: как бы речка не вздыбилась, было такое «залонись» – то есть в позапрошлом году.
– Залонись, – так выразился дед, – чуть не половина деревни сплыла низом по течению. А сюда на взгорок, ко мне на квартиру, почитай, всё зверьё сбежалось из всех падей и западинок, изо всех нор и гнездовищ – хоть руками хватай!
И, разок пыхнув трубкой, дед осуждающе поглядывает вниз по угору, будто видятся ему там, меж берегов, потемнелая, вспухшая река и плывущие по ней стайки, заплоты, дома, мычащие коровы, блеющие козы и голосящие петухи. Так Уле представляется то наводнение. Которое – залонись.
У костра замолчали. Сёстры, переглянувшись, тихонько встали с чурбачка и скользнули вдоль посеревшей бревенчатой стены по ту, заднюю, сторону сайбы.
Там, у глухой стены, пачкой были сложены оструганные доски – дед собрался покрыть ими земляной пол сайбы. Очень на них девочкам удобно: ровные, гладкие, широкие, мягко пружинят – и посидеть, и побегать, и покачаться. А то натащат сюда кукол, карандашей, лопаток да совочков, книжек с картинками…
А в десяти шагах от избёнки там и сям кучи валежника, лохматые и встрёпанные, – дед пособрал по лесу к зиме сухих сучьев, веток, тонких сохлых стволов, – полукружьем высятся, отгородив сайбу от тайги. Вроде дворик получился, тихий, зелёный, укромный, непохожий на их городской двор при каменном пятиэтажном доме…
За спиною у девочек таёжное жильё, костёр, у костра приглушённые голоса папы и деда Савоси – спокойствие и защита за спиной, а впереди, за двором, за валежником, тайга: лиственницы, россыпи камней, кусты жимолости, смородины, ползучие ветки кедрового стланика. И в тех густых зарослях – птичьи гнёзда, тёмные дупла, звериные хитрые норки, затаённые берлоги, там уханье сов, рёв медведей, вой волков, щёлканье, свист, попискиванье…
Манят узкие, чуть приметные тропки, по ним дед осенью ходит к своим плашкам и кулёмкам – самодельным деревянным ловушкам с приманкой для белок, соболей, куниц, колонков…
Манят, где узкие или широкие, где глубокие или чуть приметные, следы – меж кустов, под нависающей хвоей и листьями, у ключа, – медвежьи следы, кабаньи, рысьи, волчьи…
Оттуда сверху, из-за чащи ветвей, из-под каменных россыпей, дышало на них тяжёлым, близким, прерывистым дыханием и глядело на них раскосым осторожным глазом таёжное зверьё – где-то крадутся, где-то притаились, где-то дремлют, – и у сестёр замирало сердце от каждого лесного шороха: «Сохатый? Секач? Росомаха?»
И они жались друг к другу, хватались за своих кукол, замирали, вбирая голову в плечи, чтобы быть ещё незаметней под прикрытием бревенчатой замшелой стены старой сайбы и высоких куч сухого валежника на границе дворика…
– Ты слышишь, Лер? – сказала младшая. – Шумит.
Сквозь густую чащу хвои и листьев, деревьев и кустов снизу, от реки, доносился равномерный, тягучий, непрерывный рокот, будто там проходили длинные, бесконечные поезда без остановок, без замедления, одним ровным ревущим и гудящим ходом.
– Никак не пойму, – сказала, опустив глаза, Лера и дотронулась до Улькиного колена. – Там дожди, за хребтом, а здесь река вздувается. Как это может быть? Непонятно. – И пожала толстым плечом.
Старшая спрашивала младшую, небось знала, что у той ответ всегда на губах. Но будто спрашивает одно, а ответ хочет получить на другое, так у неё вдруг погрустнело лицо. И она всё глядит-глядит на сестру.
– Вот, – засмеялась Уля, и развела руками, и вдруг стала неуловимо похожа на маму, – а ещё первый класс кончила! Это потому что у тебя целых две четвёрки. Думать надо!
Вид мамин, а слова папины – подхватила! – тёмные глаза блестят, точно капельки росы на солнце.
– Ну и ладно. Что же ты-то надумала?
– Очень просто: там дождь льётся-льётся, воды всё больше-больше, места в реке не хватает, волна на волну садится, волна на волну находит, волна волну погоняет – и вода плывёт сюда, к нам… Ну, чего испугалась, ноги поджала! А я не боюсь, вот! Никого не боюсь, вот. Вот. Ни воды, ни зверей – никого!
И Уля, вскочив на доску-скамейку, с вызовом сестре, реке, тайге, зверям затянула во весь тонкий и звонкий свой голос:
Яблоки-веники,
Весело мне,
Весело мне.
Я скачу на коне!
И шальные глаза у нее блестели, точно тёмные стекляшки на ярком солнце. Чёрные брови играли, смуглые щёки сияли, как смола на свету. Не надо, Лера, не надо, говорили Улины глаза и говорила её песня, я ведь знаю, о чём ты. Ещё слово, и мы с тобой вместе заплачем. И папа прибежит: «Что с вами, девчонки?» И всем будет тошнёхонько… Там дожди, за хребтом, откуда они приехали, дожди там… И дожди поливают холмик на горке… Перед отъездом они пришли туда и укладывали цветы, много цветов… Там, в городе, на горке… Не будем об этом, Лера…
– Уля! – шёпотом сказала Лера. Она глубоко вздохнула и задержала дыхание. – Уля! – выдохнула она, серо-синие папины глаза её округлились.
Но Уля лишь тряхнула прямыми длинными волосами, плотно зажмурила глаза, голос напрягся до последней жилки:
Яблоки-веники,
Вихрем лечу,
Вихрем лечу,
Куда захочу!
Нет, дело не только в том, что Уле нравится эта летучая, озорная песня, куда-то, неизвестно куда зовущая, и не только в том, что она сама любит вихрем по первому зову, без раздумий… Маленькая была – папа недавно у костра говорил-посмеивался, – едва лишь на ноги стала, так вовсю разлетится, жмурится в весёлом страхе, а рот разинет буквой «у» – мчит, будто и впрямь на коне скачет, хорошо, если за лямки ухватишь, а то налетит на стенку или шкаф и расшибётся до синяков!
Нет, ещё она боится прервать песню, чтоб не разреветься…
– Уль, – подтолкнула старшая младшую локтем, – Уль, погляди под ту сосну, где хворост. Вроде сучок там зашевелился, тоненький, торчком стал… Да то же змея, змея забралась, ползает…
Улин конь остановился на полном скаку. Вместе со своими яблоками-вениками.
Сёстры притихли и так прижались к бревенчатой стенке, будто хотели протиснуться меж брёвен внутрь сайбы…