Текст книги "Снег"
Автор книги: Орхан Памук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
19
Как же прекрасно падал снег
Ночь мятежа
Человек, шествовавший перед этими троими счастливыми мужчинами, выбежавшими, когда занавес в театре опустился, с криками на улицу, с ружьями и пистолетами в руках, сопровождаемый испуганными взглядами толпы, был бывшим коммунистом и журналистом по прозвищу З. Демиркол. В 1970-е годы в коммунистических организациях, ориентированных на Советский Союз, он слыл писателем, поэтом и более всего «защитником». Он был крупного телосложения. После военного переворота 1980 года он бежал в Германию, а после разрушения Берлинской стены вернулся в Турцию по особому разрешению, чтобы защищать современное государство и республику от курдских партизан и «сторонников шариата». Двое человек рядом с ним были из турецких националистов, в ряды которых в 1979-1980-х годах вошел З. Демиркол, для вооруженной борьбы по ночам на улицах Стамбула, но сейчас вместе с идеей защиты демократического государства их объединяла и любовь к приключениям. По мнению некоторых, все они были агентами правительства. А те, кто в страхе быстро спускался по лестнице, чтобы как можно быстрее покинуть Национальный театр, отнеслись к ним так, словно это было продолжением пьесы, поскольку совсем не знали, кто это такие.
Когда З. Демиркол вышел на улицу и увидел, как много выпало снега, он обрадовался, словно ребенок, подпрыгивая от радости, два раза выстрелил в воздух и прокричал: "Да здравствует турецкая нация, да здравствует республика!" Толпа, находившаяся перед дверью, разошлась по сторонам. Некоторые, боязливо улыбаясь, смотрели на них. А другие остановились, словно извиняясь за то, что раньше обычного возвращаются домой. З. Демиркол и его друзья побежали вверх по проспекту Ататюрка. Они выкрикивали лозунги, разговаривали и кричали, словно пьяные. Старики, которые шли, то и дело проваливаясь в снег и опираясь друг на друга, и отцы семейств с детьми, прижавшимися друг к другу, захлопали им в некоторой нерешительности.
Веселая троица догнала Ка на углу Малого проспекта Казым-бея. Они увидели, что Ка их заметил, но отошел на тротуар, под дикие маслины, словно давая дорогу автомобилю.
– Господин поэт, – произнес З. Демиркол. – Пока они тебя не убили, тебе надо их убить. Ты понял?
В этот миг Ка забыл стихотворение, которое он все еще не написал и которое впоследствии назовет "Место, где нет Аллаха".
З. Демиркол и его товарищи двигались вверх по проспекту Ататюрка. Поскольку Ка не хотел идти за ними следом, он повернул на проспект Карадаг и заметил, что в голове у него от стихотворения уже не осталось и следа.
Он ощутил то чувство вины, которое испытывал в молодости, выходя с политических собраний. Ка стеснялся не потому, что на тех политических собраниях были только обеспеченные дети буржуа, жившие в Нишанташы, а оттого, что в большей части их разговоров было слишком много по-детски чрезмерно преувеличенного. Он решил продолжить путь и не возвращаться в отель, надеясь, что забытое стихотворение вспомнится.
Он увидел, что несколько любопытных, обеспокоенных увиденным по телевизору, выглядывали в окна. Трудно сказать, насколько Ка был в курсе тех ужасных событий, что произошли в театре. Выстрелы начались до того, как он покинул театр, возможно, и эти залпы, и З. Демиркола он посчитал частью постановки.
Он сосредоточил все внимание на забытом стихотворении. Почувствовав, что на его место пришло другое стихотворение, он стал придерживать его где-то в уголке своей памяти, чтобы оно развилось и стало более совершенным.
Издалека послышалось два выстрела. Эти звуки исчезли в снегу, не отразившись эхом.
Как прекрасно падал снег! Какими огромными снежинками, как решительно, словно вовсе не собираясь останавливаться, и как безмолвно! Широкий проспект Карадаг представлял собой спуск, под снегом по колено исчезавший в темноте ночи. Он был белым и полным тайн! В красивом трехэтажном здании муниципалитета, оставшемся от армян, совершенно никого не было. Сосульки, свисающие с дикой маслины, соединились с сугробом, возвышающимся над автомобилем, которого под ним не было видно, и эти сосульки создали прозрачный занавес – наполовину изо льда, наполовину из снега. Ка прошел мимо окон одноэтажного пустого армянского дома, наглухо заколоченных досками. Слушая собственное дыхание и звуки своих шагов, он чувствовал, что способен решительно отвернуться от зова настоящей жизни и настоящего счастья, призыва, который будто слышал впервые.
В крошечном парке со статуей Ататюрка, напротив особняка губернатора, не было никого. Ка не заметил никакого движения и перед зданием Управления финансов, которое сохранилось со времен русских и было самым пышным зданием Карса. Семьдесят лет назад, после Первой мировой войны, когда войска царя и падишаха ушли из этого района, здесь находилось правительство независимого турецкого государства с парламентом. Напротив находилось старое здание армянской постройки, разрушенное английскими солдатами, поскольку оно было резиденцией правительства того же упраздненного государства. Не приближаясь к зданию, которое строго охранялось (сейчас это была резиденция губернатора), Ка повернул направо и направился прямо к парку. Он уже было оказался перед другим армянским домом, таким же красивым и печальным, как и другие, как вдруг увидел на краю соседнего участка земли медленно и тихо, как во сне, приближающийся танк. Поодаль, рядом с лицеем имамов-хатибов, стоял военный грузовик. На нем было мало снега, и Ка понял, что грузовик приехал недавно. Раздался выстрел. Ка повернул назад. Он спустился по проспекту Армии, избегая полицейских, которые пытались согреться в будке с обледеневшими окнами перед особняком губернатора. Он понял, что сможет сохранить новое стихотворение у себя в голове и связанное с ним воспоминание, только если вернется в свою комнату в отеле, не выходя из состояния этого снежного безмолвия.
Он был на середине спуска, когда с противоположной стороны улицы послышался шум, и Ка замедлил шаг. Два человека пинали дверь Телефонного управления.
На снегу показался свет фар автомобиля, а затем Ка услышал приятный шорох гусениц танка. Из черной гражданской машины, подъехавшей к Телефонному управлению, вышел какой-то солидный человек, которого Ка видел недавно в театре, когда собирался уходить, и вместе с ним вооруженный человек в шерстяном берете.
Все они остановились перед дверью. Начался какой-то спор. По их голосам и тому, что было видно в свете уличного фонаря, Ка понял, что перед дверью стояли З. Демиркол и его спутники.
– Как это у тебя нет ключа! – сказал один. – Разве не ты главный начальник по телефонам? Разве тебя сюда привезли не для того, чтобы ты отрезал телефоны? Как это ты забываешь свои ключи?
– Городские телефоны можно перерезать не отсюда, а с новой станции, которая находится на Вокзальном проспекте, – сказал начальник.
– Это восстание, и мы хотим войти сюда, – сказал З. Демиркол. – А если захотим, пойдем и в другие места. Понятно? Где ключ?
– Сынок, этот снег через два дня прекратится, дороги вновь откроются, и государство призовет всех нас к ответу.
– То государство, которого ты боишься, – это мы, – ответил З. Демиркол, повысив голос. – Откроешь или нет?
– Я не открою, пока не получу письменного распоряжения!
– Сейчас посмотрим, – сказал З. Демиркол. Он вытащил револьвер и два раза выстрелил в воздух. – Ну-ка, возьмите и прижмите его к стене, если будет упорствовать, расстреляем, – сказал он.
Никто не поверил его словам, но все же вооруженные ружьями люди З. Демиркола приставили Реджаи-бея к стене Телефонного управления. Они слегка подтолкнули его вправо от окон, оказавшихся у него за спиной, чтобы не испортить их. Снег в том углу был мягким, и начальник упал. Они извинились и, взяв за руки, подняли его на ноги. Они развязали его галстук и связали ему руки сзади. В это время они разговаривали между собой и пообещали, что до утра уберут всех предателей родины в Карсе.
По приказу З. Демиркола они зарядили ружья и выстроились напротив Реджаи-бея, как палачи. Как раз в это время издалека послышались звуки выстрелов. (Это был предупредительный залп, который сделали солдаты в саду общежития лицея имамов-хатибов.) Все замолчали и стали ждать. Снег, падавший весь день, почти прекратился. Стояла необычайно красивая, волшебная тишина. Через какое-то время один из них сказал, что у старика (тот вовсе не был стариком) есть право выкурить последнюю сигарету. Они вставили Реджаи-бею в рот сигарету, сверкнули зажигалкой и, заскучав, пока начальник курил, начали ломать дверь Телефонного управления прикладами ружей и ногами в солдатских ботинках.
– Жаль государственного имущества, – сказал начальник, стоя в стороне. – Развяжите меня, я открою.
Они вошли внутрь, а Ка продолжил свой путь. То и дело слышались редкие звуки выстрелов, но он обращал на них внимание не больше, чем на вой собак. Все его внимание было сосредоточено на совершенно неподвижной красоте ночи. На какое-то время он остановился перед старым пустым армянским домом. Затем с почтением наблюдал за сосульками, свесившимися с веток, похожих на призраки деревьев в саду и на развалины какой-то церкви. В мертвом свете уличных бледно-желтых городских фонарей все выглядело так, будто появилось из печального сна, и Ка охватило чувство вины. С другой стороны, его сердце было полно благодарности к этому безмолвному и забытому краю, где его душа вновь наполнилась стихами.
Поодаль на тротуаре стоял юноша, решивший пойти посмотреть, что происходит, из окна появилась его рассерженная мать, она ругала его и звала домой. Ка прошел между ними. На углу проспекта Фаик-бея он увидел двух мужчин своего возраста, в волнении выходивших из лавки сапожника, один был довольно крупным, а второй – хрупким, как подросток. Это были двое влюбленных, которые вот уже двенадцать лет, сказав своим женам: "Я иду в чайную", тайно встречались в этой пахнущей клеем лавке; узнав из новостей по телевизору, постоянно включенному у соседа наверху, что выходить на улицы запрещено, они заволновались. Ка повернул на проспект Фаик-бея и, спустившись на две улицы вниз, заметил напротив лавки танк, стоявший рядом с дверью, около которой Ка был утром, и эта дверь была открыта в сторону прилавка, где лежала форель. Танк, как и улица, был словно мертвый и такой неподвижный и стоял в такой волшебной тишине, что Ка сначала решил, что в нем никого нет. Но люк открылся, оттуда показалась голова и сказала ему, чтобы он немедленно возвращался домой. Ка спросил, как пройти к отелю "Снежный дворец". Но солдат еще не успел ответить, как Ка заметил напротив темную типографию городской газеты «Граница» и понял, как вернуться.
Тепло отеля, свет в вестибюле наполнили его сердце радостью. По лицам постояльцев в пижамах, смотревших телевизор с сигаретами в руках, он понял, что произошло что-то необычное, но его разум свободно и легко скользил надо всем, подобно ребенку, который уходит от разговора, который ему не нравится. В контору Тургут-бея он вошел с этим чувством легкости. Все еще были за столом и смотрели телевизор. Завидев Ка, Тургут-бей встал и с упреком в голосе сказал, что они очень беспокоились из-за того, что он опоздал. Он говорил что-то еще, но Ка вдруг встретился взглядом с Ипек.
– Ты очень хорошо прочитал стихотворение, – сказала она. – Я тобой горжусь.
Ка сразу же понял, что это мгновение не сможет забыть до конца своих дней. Он был так счастлив, что из его глаз полились бы слезы, если бы не вопросы других девушек и если бы Тургут-бей не умирал от любопытства.
– Вероятно, военные что-то делают, – сказал Тургут-бей, с грустью человека, не решившего, радоваться ему, надеяться или огорчаться.
Стол был в ужасном беспорядке. Кто-то стряхнул пепел сигареты на очищенные шкурки от мандаринов, наверное, это сделала Ипек. То же самое, когда Ка был ребенком, делала далекая молодая родственница отца, тетя Мюнире, и мать Ка очень ее презирала за это, хотя, когда разговаривала с ней, в ее речи не отсутствовало слово "сударыня".
– Не выходите на улицу, объявили запрет, – сказал Тургут-бей. – Расскажите нам, что случилось в театре.
– Политика меня совершенно не интересует, – проговорил Ка.
Все, и прежде всего Ипек, поняли, что он сказал это, искренне повинуясь внутреннему голосу, но он все же почувствовал себя виноватым.
Сейчас ему хотелось долго сидеть здесь, ни о чем не разговаривая, и смотреть на Ипек, но ему доставляла беспокойство "атмосфера ночи восстания", царившая в доме, не из-за того, что он плохо помнил ночи военного переворота в детстве, а из-за того, что все у него о чем-то спрашивали. Ханде заснула в углу. Кадифе смотрела телевизор, который не хотел смотреть Ка, а Тургут-бей выглядел довольным, но взволнованным, потому что происходило что-то интересное.
Сев рядом с Ипек, Ка некоторое время держал ее за руку и сказал ей, чтобы она пришла наверх, в его комнату. Как только он стал страдать из-за того, что не может сблизиться с ней еще больше, он поднялся к себе. Здесь пахло знакомым деревянным запахом. Он аккуратно повесил свое пальто на крючок за дверью. Он зажег маленькую лампу у изголовья кровати: усталость, словно гул, идущий из-под земли, охватила не только все его тело, веки, но и всю комнату и весь отель. Поэтому, когда он быстро записывал в свою тетрадь новое стихотворение, пришедшее к нему, он чувствовал, что у строчек, которые записывал, у кровати, на краю которой сидел, у здания отеля, у заснеженного города Карса и у всего мира есть какое-то продолжение.
Он назвал стихотворение "Ночь мятежа". Оно начиналось описанием того, как в детстве, по ночам, во время военного переворота, вся его семья, проснувшись, в пижамах слушала радио и марши, но затем все вместе они шли к праздничному столу. Именно поэтому через какое-то время он поймет, что это стихотворение родилось не под впечатлением от восстания, которое он сейчас пережил, а из воспоминаний о восстании, и, исходя из этого, он и расположит его на своей снежинке. Важным в стихотворении был вопрос: может ли поэт позволить себе не обращать внимания на происходящее, если в мире правит несчастье? Только поэт, который сумел бы это сделать, жил бы в реальности как в мечте: но это-то и было тем сложным делом, где поэту трудно добиться успеха! Закончив стихотворение, Ка зажег сигарету и выглянул из окна на улицу.
20
Да здравствует страна и нация!
Ночь, пока Ка спал, и утро
Ка проспал крепким и ровным сном ровно десять часов и двадцать минут. Во сне он видел, как идет снег. За какое-то время до этого снег вновь пошел на белой улице, которая виднелась в щель приоткрытой занавески; и в свете бледной лампы, освещавшей розовую вывеску с надписью «Отель Снежный дворец», снег выглядел необычайно мягким: возможно, из-за того, что мягкость этого загадочного, волшебного снега поглощала звуки выстрелов, раздававшиеся на улицах Карса, Ка смог спокойно проспать всю ночь.
Между тем общежитие лицея имамов-хатибов, на которое наступали танк и два грузовика, находилось двумя улицами выше. Столкновение произошло не у главной двери, которая все еще демонстрировала мастерство армянских железных дел мастеров, а у деревянной двери, которая открывалась в зал собраний и в спальни последнего курса. Солдаты для того, чтобы сначала напугать, выстрелили в темноту, вверх, из заснеженного сада. Самые воинственные из студентов, придерживающиеся политического ислама, пошли на спектакль в Национальном театре и там были арестованы, а те, кто остался в общежитии, были новичками или равнодушными к политике, однако после сцен, которые они увидели по телевизору, воодушевившись, устроили за дверьми баррикаду из столов и парт и, выкрикивая: "Аллах Акбар! Аллах Велик!", стали ждать. Несколько сумасшедших студентов додумались кидать в солдат из окон уборной вилки и ножи, которые они стащили в столовой, и играть единственным оказавшимся у них пистолетом, и поэтому в конце этой схватки вновь раздались выстрелы, и один красивый стройный студент упал и умер, получив пулю в лоб. Когда в Управление безопасности, избивая, увозили на автобусах всех вместе: и учеников средних классов в пижамах, большинство которых плакали, и нерешительных, которые приняли участие в этом сопротивлении лишь бы что-нибудь сделать, и сражавшихся, у кого лица были все еще в крови, очень мало кто в городе обратил внимание на происходящее из-за обильного снегопада.
Большинство жителей города были на ногах, но внимание было все еще обращено не на окна и улицы, а в телевизор. После того как в прямой трансляции из Национального театра Сунай Заим сказал, что это не спектакль, а переворот, солдаты начали усмирять шумевших в зале, и, когда уносили на носилках раненых и трупы, на сцену поднялся заместитель губернатора Умман-бей, его хорошо знал весь Карс, и обычным официальным, нервным голосом, который, однако, вызвал доверие, несколько скованно, поскольку впервые был на прямой трансляции, объявил, что на следующий день до двенадцати часов в Карсе запрещается выходить из домов. Так как на сцену, которую он приказал освободить, после него никто не поднялся, то в последующие двадцать минут жители Карса видели по телевизору занавес Национального театра, затем трансляция была прервана, а потом вновь появился тот же старый занавес на сцене. Через какое-то время он начал медленно раздвигаться, и вечер вновь повторили по телевизору.
У большинства зрителей в Карсе, сидевших у телевизоров и пытавшихся понять, что произошло в городе, это вызвало страх. Полупьяных и сонных людей охватывало чувство какой-то путаницы во времени, из которой невозможно было выбраться, а другим казалось, что этот вечер и эти выстрелы повторятся. Некоторые зрители, безразличные к политической стороне происходящего, восприняли это повторение вечера, так же как это сделаю и я спустя много лет, как возможность понять то, что произошло в Карсе той ночью, и принялись внимательно смотреть.
Таким образом, пока зрители Карса вновь смотрели на то, как Фунда Эсер изображает бывшую женщину премьер-министра и, плача, принимает клиентов из Америки, или на то, с какой искренней радостью она исполняет танец живота после насмешек над рекламными клипами, областное отделение Партии равенства народов, находившееся в деловом центре Халит-паши, без единого звука было захвачено бригадой Управления безопасности, специализировавшейся на таких делах, и был задержан единственный человек, который находился там, курдский уборщик, а все тетради и бумаги в ящиках и в шкафах были конфискованы. Те же полицейские на бронированных машинах по очереди забрали членов комитета областного отделения партии, дорогу к домам которых они узнали во время обысков предыдущей ночью, задержав их по обвинению в курдском национализме и стремлении к сепаратизму.
Но не только они были курдскими националистами в Карсе. Три трупа, оказавшиеся в сожженном такси марки «Мурат», найденном рано утром в начале дороги на Дигор до того, как ее засыпало снегом – согласно сообщению сил Управления безопасности, – принадлежали к воинствующим сторонникам РПК. Эти трое молодых людей, предпринимавших попытки несколько месяцев назад проникнуть в город, испугались того, что произошло вечером, и решили на такси сбежать в горы, увидев, что дороги завалены снегом, потеряли присутствие духа, а когда между ними возникла ссора, один из них взорвал бомбу, и все погибли. К делу не было приложено заявление матери одного из погибших, которая работала уборщицей в больнице, о том, что ее сына в действительности увели неизвестные вооруженные люди, позвонившие в дверь, и заявление старшего брата водителя такси о том, что его брат не был не только курдским националистом, но и даже курдом.
По сути, именно в этот час весь Карс понял, что произошел переворот, что в городе, по улицам которого, как темные и степенные привидения, бродили два танка, по меньшей мере произошло что-то невероятное, но так как все произошло под аккомпанемент спектакля, показанного по телевизору, и под падающим безостановочно, словно в старой сказке, перед окнами снегом, чувства страха не было. Немного волновались лишь те, кто занимался политикой.
Так, например, журналист и исследователь фольклора Садуллах-бей, к которому весь Карс испытывал уважение и который за свою жизнь видел много военных переворотов, как только услышал по телевизору о запрете выходить на улицу, приготовился к аресту, который, как он решил, приближался. Сложив в чемодан синие пижамы в клетку, без которых он не мог спать, лекарство от простатита и снотворное, шерстяной колпак и чулки, фотографию, на которой его дочь в Стамбуле улыбалась и обнимала его внука, наброски к книге о курдских плачах, которые он очень долго собирал, он выпил чая с женой и стал ждать, сидя у телевизора и глядя на второй танец живота Фунды Эсер. Уже было далеко за полночь, когда в дверь постучали, он попрощался с женой, взял чемодан и открыл дверь, но, не увидев никого, вышел на заснеженную улицу и, когда в волшебном свете уличных фонарей бледно-желтого цвета серы стал вспоминать, как в детстве катался на коньках по реке Карс, изумляясь красоте безмолвной улицы, покрытой снегом, был убит неизвестными, выстрелами в голову и в грудь.
Спустя много месяцев, когда снег подтаял, были найдены другие трупы, и стало понятно, что в ту ночь были совершены другие преступления, однако я, как это сделала и осторожная пресса Карса, постараюсь совершенно не упоминать об этом, чтобы не огорчать еще больше моих читателей. А слухи о том, что эти "нераскрытые преступления" были совершены З. Демирколом и его товарищами, были неверными, по крайней мере из тех, что произошли ранним вечером. Им все-таки удалось перерезать телефонную связь, они захватили карсское телевидение и уверились в том, что вещание поддерживает переворот, а к утру им запала в голову навязчивая мысль во что бы то ни стало найти певца героических приграничных народных песен с сильным зычным голосом. По радио и телевидению нужно было исполнять патриотические народные песни, чтобы этот переворот был настоящим.
Проснувшись утром, Ка услышал сочившийся сквозь занавески, гипсовое покрытие и стены из телевизора в холле отеля вдохновенный голос этого исполнителя, которого нашли в конце концов среди дежурных пожарных после того, как опросили всех в казармах, в больницах, в лицеях естественных наук и в утренних чайных, и которого считали сначала арестованным и даже расстрелянным, но потом привели прямо в студию. Сквозь полуоткрытые занавески, внутрь, в его безмолвную комнату с высоким потолком со сверхъестественной силой бил странный снежный свет. Ка очень хорошо выспался, отдохнул, но до того, как встать с кровати, он уже знал, что испытывает чувство вины, разбивавшее его силы и решимость. Он умылся, получая удовольствие от того, что, как обычный постоялец отеля, находится в незнакомой ванной и в незнакомом месте, побрился, разделся, оделся и, взяв свой ключ, привязанный к латунному брелку, спустился в холл отеля.
Увидев по телевизору певца народных песен и ощутив глубину безмолвия, в которое погрузился и отель и город (в холле разговаривали шепотом), он одно за другим осознал все то, что произошло вчера вечером, и все то, что скрывал от него его разум. Он холодно улыбнулся мальчику на рецепции и как торопливый путешественник, который вовсе не собирался терять время в этом городе, опустошавшем его своими навязчивыми идеями о политике и силе, сразу прошел в соседний зал, чтобы позавтракать. На кипевшем в углу самоваре стоял округлый чайник. Ка увидел тонко нарезанный карсский овечий сыр на тарелке, а в миске сморщенные маслины, утратившие свой блеск.
Он сел за столик у окна и замер, глядя на покрытую снегом улицу, проглядывавшую во всей своей красе сквозь щель в тюлевой занавеске. В этой пустынной улице было что-то такое печальное, что Ка поочередно вспомнил перепись населения и регистрацию избирателей в детстве и в молодости, всеобщий розыск и военные перевороты, которые собирали всех у радиоприемников и телевизоров, потому что было запрещено выходить на улицу. Когда по радио исполнялись марши, а также звучали сообщения чрезвычайного правительства и запреты, Ка всегда хотелось оказаться на пустынной улице. В детстве Ка любил дни военного переворота, который сближал всех родственников и соседей друг с другом и когда все собирались по единственной причине, как некоторые любят развлечения во время рамазана. Стамбульские семьи состоятельных обывателей среднего класса, среди которых Ка провел детство, тихонько посмеиваясь, говорили с иронией о дурацких предписаниях (таких, как покрыть все каменные тротуары Стамбула известкой, как в казарме, или силами военных и полиции забрать всех длинноволосых и длиннобородых людей на улице и насильно побрить), которые выходили после каждого переворота, чувствуя необходимость хотя бы немного скрыть, что они довольны военным переворотом, который сделал их жизнь более спокойной. Высшее общество в Стамбуле и очень боялось военных, и втайне презирало этих служилых людей, жившид в постоянной дисциплине и в заботе о куске хлеба.
Когда на улицу, напоминавшую город, покинутый сотни лет назад, въехал грузовик, Ка моментально насторожился, как в детстве. Человек с внешностью скотобоя, вошедший в комнату, вдруг обнял Ка и расцеловал его в обе щеки.
– Поздравляю всех нас! Да здравствует страна и государство!
Ка вспомнил, что состоятельные взрослые люди так Поздравляли друг друга после военных переворотов, так же как делали это некогда в дни старых религиозных праздников. Он тоже пробормотал человеку в ответ что-то вроде "Да здравствует!", смутившись.
Дверь на кухню открылась, и Ка почувствовал, что у него от лица в один миг отхлынула вся кровь. Из двери вышла Ипек. Они встретились взглядами, и Ка какое-то мгновение не знал, что делать, однако Ипек улыбнулась ему и направилась к человеку, который только что сел за столик. В руке у нее был поднос, а на нем чашка и тарелка.
Сейчас Ипек ставила на стол перед человеком тарелку и чашку. Как официантка.
Ка охватил пессимизм, чувство раскаяния и вины: он винил себя, что не поздоровался с Ипек, как надо, но было еще кое-что другое, и он сразу понял, что не сможет скрыть это даже от себя. Все было неправильно, все то, что было сделано вчера; внезапное предложение женитьбы ей, чужой женщине, поцелуи (ладно, это как раз было замечательно), то, что все это до такой степени вскружило ему голову, то, что он держал ее за руку, когда они ели все вместе, и к тому же то, что он, не стесняясь, продемонстрировал всем вокруг, запьянев, как обычный турецкий мужчина, безумное влечение к ней. Он не мог понять сейчас, что сказать ей, и поэтому хотел, чтобы Ипек бесконечно "работала официанткой" у соседнего столика.
Человек с внешностью скотобоя грубо крикнул: "Чаю!" Ипек, освободив поднос, который держала в руках, от посуды, привычно направилась к самовару. Пока Ипек с чаем быстро шла к столу, Ка ощущал удары своего сердца у себя в носу.
– Что случилось? – спросила Ипек, улыбнувшись. – Tы хорошо спал?
Ка испугался этого напоминания о вчерашнем вечере и их вчерашнего счастья.
– Наверное, снег никогда не закончится, – с трудом проговорил он.
Какое-то время они пристально смотрели друг на друга. Ка понял, что не может ничего сказать, а если и заговорит, то это будет искусственно. Замолчав и давая понять, что это единственное, что он может сделать сейчас, Ка заглянул в самую глубину ее огромных карих слегка раскосых глаз. Ипек почувствовала, что у Ка сегодня совершенно другое настроение, нежели вчера, и поняла, что он сейчас совершенно другой. А Ка почувствовал, что Ипек ощутила его внутреннюю мрачность и даже встретила ее с пониманием. И еще почувствовал, что это понимание может привязать его к этой женщине на всю жизнь.
– Этот снег еще будет долго идти, – сказала Ипек осторожно.
– Хлеба нет, – сказал Ка.
– О, прошу прощения, – и тут же пошла к буфету, на котором стоял самовар. Положив поднос, она начала резать хлеб.
Ка сказал, что хочет хлеба, так как не мог вынести весь этот разговор. Сейчас он смотрел на спину женщины с таким выражением лица, словно говорил: "Я вообще-то мог бы сам пойти и нарезать".
На Ипек был белый шерстяной свитер, длинная коричневая юбка и довольно широкий пояс, который был в моде в семидесятых и какие давно никто не носил. У нее была тонкая талия, а бедра такие, как надо. По росту она подходила Ка. Ка понравились и ее щиколотки, и он понял, что если не вернется с ней во Франкфурт из Карса, то до конца жизни с болью будет вспоминать, как был счастлив, когда держал здесь ее за руку, целовал ее наполовину в шутку, наполовину всерьез и обменивался с ней шутками.
Рука Ипек, резавшая хлеб, остановилась, и Ка успел отвернуться до того, как она обернулась.
– Я кладу брынзу и маслины вам в тарелку – громко сказала Ипек.
Ка понял, что она сказала «вы», чтобы напомнить, что в этом зале они не одни.
– Да, пожалуйста, – таким же тоном ответил он, глядя на других людей.
Встретившись с ней глазами, он понял по ее лицу, что она заметила, что за ней только что слишком пристально наблюдали сзади. Он испугался, решив, что Ипек слишком хорошо осведомлена об отношениях между мужчиной и женщиной, о дипломатических тонкостях этих отношений, которые ему самому никогда не удавались. Вообще-то он боялся и того, что она – единственная в его жизни возможность счастья.
– Хлеб недавно привез военный грузовик, – сказала Ипек, улыбаясь тем нежным взглядом, от которого у Ка так щемило сердце. – Так как Захиде-ханым не смогла прийти из-за запрета выходить на улицу, я занимаюсь кухней… Я очень испугалась, когда увидела солдат.
Потому что солдаты могли прийти, чтобы забрать Ханде или Кадифе. Или даже ее отца…
– Они увели из больницы дежурных медсестер, чтобы заставить их отмывать кровь в Национальном театре, – прошептала Ипек. Она села за стол. – Они захватили университетские общежития, школу имамов-хатибов, партии…
Есть погибшие. Задержали сотни людей, но некоторых утром отпустили. То, что она начала разговаривать шепотом, как это было в периоды политического давления, напомнило Ка университетские столовые двадцатилетней давности, такие же истории об издевательствах и пытках, которые всегда рассказывали шепотом, и разговоры обо всем этом, полные и гнева, и грусти, и странной гордости. В те времена он, подавленный чувством вины, хотел забыть о том, что живет в Турции, вернуться домой и читать книги. А сейчас он уже заготовил фразу: "Ужасно, очень ужасно!", чтобы помочь Ипек закончить разговор, она уже вертелась у него на языке, но каждый раз, когда он собирался ее произнести, передумывал, чувствуя, что она прозвучит искусственно, и, переживая свою вину, ел хлеб с брынзой.