444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Орхан Памук » Имя мне – Красный » Текст книги (страница 14)
Имя мне – Красный
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Имя мне – Красный"


Автор книги: Орхан Памук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

27. Меня зовут Кара

В полутемном доме повешенного еврея Шекюре, сдвинув красивые свои брови, поносила меня и кричала, что я могу совать что угодно в рот черкешенкам, с которыми путался в Тифлисе, кыпчакским распутницам, нищим невестам, которыми торгуют на постоялых дворах, туркменским и персидским вдовам, заполонившим Стамбул шлюхам, порочным мингрелкам, кокетливым старухам-армянкам и абхазкам, ведьмам из Генуи и Сирии, актерам, играющим женщин, и ненасытным мальчикам – но только не ей, Шекюре. Распаленная гневом, она говорила, что я, шатаясь от берегов Каспийского моря до раскаленных улочек аравийских городов, от страны персов до Багдада, с какими только распутными дешевками не знался и оттого потерял всякий стыд – забыл, должно быть, что живут на свете и такие женщины, которым ведомо, что такое честь! А значит, и моим любовным клятвам верить нельзя.

Я почтительно слушал гневные слова, от которых съеживался зажатый в моей руке предмет, чувствовал стыд и досаду от пережитой неудачи, но в то же время две мысли меня радовали: первая – я даже не попытался ответить Шекюре гневом и грубостью, как часто, бывало, отвечал другим женщинам в подобных обстоятельствах, и вторая – Шекюре отлично осведомлена о том, в каких краях я побывал, а значит, думала обо мне больше, чем я полагал.

Потом, увидев, как я расстроился из-за неудачи, Шекюре смягчилась и даже, кажется, посочувствовала мне.

– Если ты и в самом деле сгораешь от страсти, – сказала она, словно извиняясь, – то должен владеть собой, как подобает достойному мужчине, и не оскорблять женщину, на которой вознамерился жениться. Ты не один такой, кстати. Кто-нибудь видел, как ты сюда пришел?

– Нет.

Она обернулась к двери, словно услышала, что кто-то идет по темному заснеженному саду, и я увидел в профиль ее прекрасное лицо, которое пытался вспомнить двенадцать лет. Снаружи и в самом деле послышался какой-то шорох. Мы замерли, насторожась, но никто не вошел. Мне вспомнилось, что и в свои двенадцать лет Шекюре смыслила больше моего, заставляя меня робеть.

– Здесь бродит призрак повешенного еврея, – шепнула она.

– Ты сюда часто ходишь?

– Джинны, призраки, привидения… Они приходят сюда, когда дует ветер, вселяются в вещи и говорят в тишине. Обо всем говорят. Я слышу. Ходить сюда незачем.

– Шевкет привел меня сюда, чтобы показать дохлую кошку, но ее здесь не было.

– Ты правда сказал ему, что убил его отца?

– Heт, такого я не говорил. А он что, так понял? Я сам хочу стать его отцом, это да.

– И все-таки, что ты ему сказал и зачем?

– Он спросил, случалось ли мне убивать людей. Я ответил правду: убил двоих.

– Похвастаться хотел?

– И это тоже, но еще хотел понравиться мальчику, мать которого люблю. Просто я понял, что мама утешает скучающих по отцу маленьких разбойников, расписывая его военные подвиги и показывая добытое в бою.

– Ну что ж, хвастай-хвастай. Они тебя не любят.

– Шевкет не любит, а Орхан любит, – возразил я, радуясь, что подловил любимую на ошибке. – Но я буду отцом им обоим.

На мгновение между нами словно бы пронеслась какая-то тень, нас бросило в дрожь. Когда я пришел в себя, то увидел, что Шекюре плачет, тихонько всхлипывая.

– У моего несчастного мужа есть брат, зовут его Хасан. После исчезновения мужа я два года жила в одном доме с ним и со свекром. Хасан в меня влюбился. Сейчас он что-то заподозрил, вбил себе в голову, что я собираюсь за кого-то замуж, – может быть, и про тебя прознал, – и взбесился. Написал мне, что собирается именем мужа насильно вернуть меня в свой дом, – ведь, по мнению кадия, я не вдова. Они в любую минуту могут напасть на наш дом. А тут еще и отец не хочет, чтобы кадий признал меня вдовой, – боится, что я найду себе нового мужа, а его оставлю одного. После смерти мамы ему было одиноко, и, когда мы с детьми перебрались сюда, он очень обрадовался. Ты будешь жить с нами?

– Что?

– Если мы поженимся, ты согласишься жить со мной в доме моего отца?

– Не думал об этом.

– Так подумай, и поскорее! Времени мало, поверь. Отец, надо отдать ему должное, чувствует приближение беды. Если Хасан соберет людей, приведет янычар, ворвется в дом и потащит отца к кадию, ты скажешь, что видел моего мужа мертвым? Ты приехал из страны персов, тебе поверят.

– Скажу. Но убил его не я.

– Хорошо. Тебе и еще одному свидетелю нужно будет заявить, что вы видели окровавленный труп моего мужа.

– Видеть не видел, милая, но ради тебя солгу.

– Ты любишь моих детей?

– Люблю.

– А что тебе в них нравится?

– В Шевкете – сила, решительность, честность, упорство и ум, в Орхане – то, что он такой хрупкий, маленький, но сообразительный. Я люблю их за то, что они твои дети.

Шекюре слегка улыбнулась, хотя слезы по-прежнему катились у нее из глаз, и с поспешностью человека, которому нужно срочно переделать много дел, перешла к другому.

– Книгу, которой занимается отец, нужно закончить и преподнести султану. Все наши беды – из-за нее, она приносит несчастье.

– Какие еще несчастья она принесла, кроме смерти Зарифа-эфенди?

Этот вопрос Шекюре не понравился. Отвечая, она изо всех сил старалась выглядеть убежденной в правоте своих слов, но именно из-за этого в них слышалась неискренность:

– Приспешники ходжи Нусрета из Эрзурума распространяют слухи, что книга моего отца посеет безбожие и европейскую заразу. Может быть, это художники, которые бывают у нас дома, строят козни из зависти друг к другу? Ты с ними общался, тебе лучше знать.

– А твой деверь? – спросил я. – Он как-то связан с художниками, книгой или сторонниками ходжи Нусрета? Или он ни во что не вмешивается?

– Со всем этим он никак не связан, но вмешаться готов в любую минуту.

Наступила странная, загадочная тишина.

– Когда ты жила под одной крышей с Хасаном, ты прятала от него лицо?

– Насколько это возможно в крохотном домике.

Тут где-то неподалеку громко, что было сил, залаяли сразу несколько собак.

Я не решился спросить, почему покойный муж Шекюре, такой удачливый воин, владелец богатого тимара, поселил свою жену в крохотном домике вместе с отцом и братом. Вместо этого я, робея, спросил у любимой с детства:

– Почему ты вышла за своего мужа?

– Все равно меня за кого-нибудь выдали бы, – ответила она. Это была правда, и сказанная умно: Шекюре не стала хвалить своего мужа и, значит, огорчать меня. – Ты уехал и не вернулся. Возможно, кто-то и посчитает обиду признаком любви, но обиженный возлюбленный – это так утомительно. К тому же с ним у тебя нет никакого будущего.

Тоже правда, но за своего головореза она вышла не поэтому. Уже по одному только лукавому огоньку в глазах Шекюре нетрудно было догадаться, что она, как и все остальные, забыла меня вскоре после того, как я покинул Стамбул. А значит, она все-таки солгала. Впрочем, сделала она это для того, чтобы хоть немножко уврачевать мои душевные раны, а следовательно, мне нужно принять эту ложь с благодарностью. Я стал говорить о том, что во время своих странствий постоянно думал о ней, что по ночам мне являлся ее призрачный образ. Это самое сокровенное, что у меня есть, и я никогда не думал, что буду об этом рассказывать; говорил я чистую правду – но сам с изумлением заметил, что звучат мои слова неискренне.

Вы не поймете ощущений и желаний, посетивших меня в тот миг, если я не остановлюсь на странном противоречии, привлекшем мое внимание впервые в жизни: бывает, что человек рассказывает все, как было, и при этом неискренен. Наверное, самый лучший пример, что можно здесь привести, связан с теми самыми людьми, среди которых завелся не дающий нам покоя убийца: с художниками. Даже безупречнейший рисунок, изображающий, скажем, коня, как бы замечательно он ни представлял замысел Аллаха, этого коня сотворившего, и как бы точно ни соответствовал традициям великих мастеров, рисовавших коней в прошлом, может тем не менее и не выражать подлинных чувств художника, владевших им, когда он рисовал. Искренность художника или подобных нам с вами смиренных рабов Аллаха проявляется не в то мгновение, когда мы достигаем наивысшего мастерства и совершенства, а, напротив, тогда, когда у нас заплетается язык, когда мы ошибаемся, впадаем в уныние и терзаемся жгучей обидой. Это я говорю для тех женщин, которые испытали разочарование, догадавшись – как догадалась Шекюре, – что страстное влечение, которое я питал к ней, ничем не отличалось от головокружительного чувства, не раз овладевавшего мной за годы странствий, – вспомнить хотя бы ту узколицую красавицу из Казвина, с кожей цвета меди и темно-красными губами. Моя милая Шекюре, которой Аллах даровал глубокое знание жизни и острое чутье, понимала, что я двенадцать лет мучился из-за нее, переносил настоящую китайскую пытку, а теперь, впервые оставшись с ней наедине после столь долгой разлуки, не смог одолеть поднявшееся во мне темное вожделение и повел себя как жалкий развратник. Низами, говоря о красавице Ширин, сравнивает ее рот с красной чернильницей, полной жемчужин.

Когда неугомонные собаки снова подняли лай, Шекюре забеспокоилась и сказала, что ей пора уходить. Только тогда мы оба разом заметили, как темно стало в доме призрачного еврея, хотя вечер еще не наступил. Мне снова захотелось обнять Шекюре, я непроизвольно потянулся к ней, но она отпрыгнула, как воробышек.

– Красива ли я по-прежнему? Отвечай быстро.

Я ответил, она внимательно выслушала, явно со мной соглашаясь.

– А что скажешь о моем наряде?

Я похвалил и наряд.

– А аромат мой тебе нравится?

Игра, которую Низами называл шахматами любви, на самом деле сложнее обмена почерпнутыми из книг намеками – ее невидимые ходы делают души влюбленных, и Шекюре, конечно же, об этом знала.

– Много ли ты зарабатываешь? Сможешь ли обеспечить моих сирот?

Я обнял ее и стал говорить о том, что обширный опыт, приобретенный за более чем двенадцать лет на службе у султана и на войне, позволяет мне рассчитывать на самую блестящую будущность.

– Мы так хорошо обнимались в первый раз, – сказала Шекюре. – А сейчас волшебство ушло.

Чтобы доказать искренность своих чувств, я обнял ее покрепче и спросил, почему она отослала мне с Эстер тот рисунок, который хранила все эти годы. Она удивилась моей недогадливости, а в глазах ее я увидел такую нежность, что мы снова поцеловались. Но на этот раз я не лишился разума от вожделения, наши объятия были полны нежности и любви. Возможность обнять любимую – самое лучшее лекарство от мук страсти.

Я положил руку ей на грудь, однако она нежно, но решительно оттолкнула меня и сказала, что не такой уж я зрелый человек, чтобы создать крепкую семью с женщиной, которая сдалась до замужества, и не такой уж опытный, иначе не забыл бы, что поспешность на руку шайтану, а до женитьбы нужно потерпеть и пострадать. Выскользнув из моих объятий, она опустила на лицо льняное покрывало и направилась к выходу. Когда она открыла дверь и стало видно, как в рано опустившихся сумерках падает снег, я забыл, что мы все это время говорили шепотом (видимо, чтобы не потревожить душу повешенного еврея), и громко, очень громко спросил:

– Что нам теперь делать?

– Не знаю, – ответила Шекюре, следуя правилам шахмат любви, и тихо ушла из старого сада.

Снег быстро засыпал ее следы.

28. Меня назовут убийцей

Уверен, с вами такое тоже бывает. Плутая по бесконечным стамбульским улицам, поедая жареные баклажаны в харчевне или внимательно разглядывая изгибы орнамента, выполненного в виде переплетенного тростника, я вдруг чувствую, что воспринимаю настоящее как прошлое. Скажем, я иду по снегу, а мне хочется сказать: «Я шел по снегу».

События, о которых я вам сейчас расскажу, тоже происходили словно бы и в столь хорошо нам всем известном настоящем времени, и в уже давно прошедшем. Был вечер, сгущались сумерки, падал редкий снег. Я шел по улице, где живет Эниште-эфенди.

На этот раз я пришел сюда преисполненный решимости, зная, чего хочу. Раньше ноги сами приводили меня сюда, пока я размышлял совсем о другом – скажем, о книгах, сделанных в Герате при Тимуре, украшенных изображениями солнца, но лишенных позолоты, или о том, как впервые сказал маме, что получил за книгу семьсот акче, или о своих прегрешениях и глупых ошибках. Теперь я сознавал, куда иду.

Я боялся, что мне не откроют, но едва прикоснулся к калитке, собираясь постучать, как она сама приотворилась – и я снова убедился, что Аллах на моей стороне. Во дворе, ярко-белом от снега, никого не было, как и по ночам, когда я приходил сюда, чтобы работать над новыми рисунками к книге. Справа – колодец, на нем ведро и рядом веселый воробей, которому мороз, казалось, нипочем, слева – пустая конюшня, где коней привязывали только гости. Все на месте, все как всегда. Я вошел в открытую дверь сбоку от конюшни и поднялся по деревянной лестнице, громко топая и кашляя.

Но никто не откликнулся на производимый мною шум. Прежде чем войти в коридор, я снял грязные туфли и нарочито громко бросил их на пол – опять никто не вышел. По обыкновению осмотрев выстроенную вдоль стены обувь, я обратил внимание, что не хватает изящных зеленых туфелек, которые, как я полагал, принадлежат Шекюре, и мне пришло в голову, что дома, возможно, никого нет.

Я быстро открыл первую справа дверь и вошел в комнату, где, как я думал, спит Шекюре с детьми. Ощупал постель, осмотрел содержимое сундука и шкафа, дверца которого открылась совершенно бесшумно. В комнате нежно пахло миндалем; подумав, что так, должно быть, пахнет кожа Шекюре, я полез открывать верхнюю створку шкафа. Оттуда вывалилась подушка – сначала упала мне на голову, а потом на стоявший внизу медный кувшин и стаканы.

– Хайрийе, что ты шумишь? – послышался голос Эниште-эфенди. – Или это ты, Шекюре?

Я в мгновение ока выскочил из комнаты, перебежал коридор наискосок, открыл синюю дверь мастерской, в которой мы зимними ночами работали над книгой, и сказал:

– Это я пришел, Эниште-эфенди, я!

– «Я» – это кто?

В этот миг я понял, что прозвища, которые дал нам в детстве мастер Осман, Эниште-эфенди использовал лишь для того, чтобы тайком посмеяться над нами, – и медленно, отчетливо произнес свое полное имя, присовокупив имя отца и название города, откуда я родом, а также прибавив в конце: «Ваш многогрешный раб», словно горделивый каллиграф, решивший увековечить себя на последней странице роскошного тома.

– Вот как? – проговорил Эниште-эфенди. И повторил: – Вот как!

Сказав это, он замолчал, словно встретившийся со Смертью старик из слышанной мной в детстве сирийской сказки. Длилось молчание недолго, но показалось – целую вечность.

Вот я сейчас заговорил о смерти, и, может быть, кто-нибудь из вас подумал, что я замыслил дурное. Тогда вы мало что поняли из книги, которую читаете: разве человек, у которого есть подобные намерения, будет стучать в дверь и снимать обувь? Разве придет он без ножа?

– Вот оно как, – сказал Эниште-эфенди, опять как тот старик из сказки. Однако затем сменил тон. – Добро пожаловать, сынок. Зачем пришел?

На улице уже почти стемнело. Сквозь узкое окошко, выходящее на чинару и гранат, скрытые до весны вощеной тканью и створками, в комнату проникал тусклый свет, который, должно быть, понравился бы китайским художникам: разглядеть можно было лишь очертания предметов. Эниште-эфенди сидел в своем обычном углу, рядом с подставкой для книг, так, чтобы свет падал слева. Лица его я не мог разглядеть. Я лихорадочно пытался вызвать в себе чувство близости, которое испытывал в те ночи, когда мы с ним до самого утра при свечах сидели среди этих кистей, перьев, чернильниц, рисовали и говорили о том, что такое рисунок. Но сегодня я чувствовал себя здесь чужим и, должно быть, поэтому постеснялся вот так прямо взять и выложить свои сомнения: мол, когда рисую, меня одолевает страх, что я грешу, а еще я боюсь, что об этом грехе прознают святоши. Я решил рассказать Эниште-эфенди одну историю.

Вы, наверное, слышали о Шейхе Мохаммеде, художнике из Исфахана. Никто лучше его не умел сочетать цвета, размечать страницы, изображать животных, людей и человеческие лица: не было ему равных в умении привнести в рисунок чувство, живущее в поэзии, и строгую логику, присущую геометрии. Достигнув вершин мастерства в молодом возрасте, этот чудо-мастер три десятка лет оставался самым смелым среди художников своего времени как в выборе предмета, так и в манере письма. Это он с необыкновенным мастерством и чувством меры соединил изящную и нежную гератскую миниатюру с китайским рисунком: оттуда, из Китая, через монголов к нам пришли нарисованные черным страшные шайтаны, рогатые джинны, великаны, кони с громадным членом и полулюди-полузвери. Это он первым проявил интерес к портретам, которые привозили на кораблях португальцы и голландцы, и испытал на себе их влияние; он вернул к жизни забытые приемы художников времен Чингисхана, разыскав старинные разодранные книги; он прежде всех осмелился взяться за такие сюжеты, от которых у мужчин встает: изобразил, например, Искандера на острове женщин, наблюдающего за тем, как плавают обнаженные красавицы, и купающуюся при лунном свете Ширин; он рисовал Пророка, летящего на небо на коне Бураке, почесывающихся шахов, сношающихся собак, упившихся вином шейхов – а за ним следом шли и другие художники. Все эти тридцать лет он усердно трудился, обуреваемый вдохновением, а попутно, то тайно, то открыто, пил вино и курил опиум. Однако позже, в почтенном возрасте, он за краткое время полностью изменился: стал учеником-мюридом благочестивого шейха, объявил, что все его рисунки, сделанные за тридцать лет, пропитаны безбожием и безверием, и отрекся от них. Более того, оставшиеся тридцать лет своей жизни Шейх Мохаммед посвятил тому, что ходил из города в город и выискивал во дворцах и библиотеках книги со своими рисунками. Обнаружив в книжном собрании какого-нибудь шаха свой давнишний рисунок, он пускался на всяческие хитрости, только бы уничтожить иллюстрацию: например, улучив момент, когда никто не видит, выдирал страницу с рисунком или же лил на него воду.

Вот эту историю я и поведал Эниште-эфенди, чтобы показать, как страдает художник, если, увлекшись творчеством, впадает в безбожие, сам того не заметив. Я напомнил также и о том, каков был конец Шейха Мохаммеда. Когда в огромной библиотеке Аббаса Мирзы, наместника Казвина, ему не удалось отыскать среди великого множества книг те несколько, в которых были его рисунки, художник поджег все книгохранилище. В страшном пожаре погиб и сам Шейх Мохаммед, мучимый раскаянием за свои грехи. Я рассказывал о его смерти с таким волнением, будто сам горел в том огне.

– Сынок, – ласково сказал Эниште-эфенди, – ты что, боишься своих собственных рисунков?

В комнате было уже так темно, что я не мог разглядеть его лица, но мне показалось, будто он улыбнулся.

– Наша книга уже давно никакая не тайная, – проговорил я. – Может быть, это и не так уж важно, но слухи о ней ходят повсюду. Говорят, что мы хулим нашу веру. Говорят, что мы делаем вовсе не ту книгу, которую заказал и ждет султан, а совсем другую, по нашему собственному разумению. Более того, наша книга заключает в себе и насмешку над султаном, и безбожие, и неверие, и подражание гяурам. Некоторые утверждают даже, что шайтан у нас – милое создание. Ходят слухи о перспективе: мы, мол, смотрим на мир глазами шелудивого пса, изображаем мечеть размером с клеща – и не потому вовсе, что она стоит на заднем плане, а желая осмеять ходящих в мечеть верующих и оскорбить ислам. По ночам я думаю об этом и не могу уснуть.

– Мы же работали над этими рисунками вместе, – укорил меня Эниште-эфенди. – Скажи, разве мы делали что-нибудь подобное? Да что там, разве у нас было такое даже в мыслях?

– Никогда! – воскликнул я с деланым жаром. – Однако говорят и другое: что есть еще один, последний рисунок и он являет собой уже не скрытое безбожие, а откровенное кощунство!

– Ты и последний рисунок тоже видел.

– Я видел только края большого, на две страницы, листа, на которых рисовал то, что вы меня просили, – ответил я осторожно, но твердо, надеясь, что Эниште-эфенди это понравится. – Однако весь рисунок я не видел. Если бы я увидел его целиком и убедился, что слухи о нем всего лишь гнусная клевета, меня перестали бы терзать муки совести.

– Почему ты чувствуешь себя виноватым? – спросил Эниште-эфенди. – Что тебя гложет? Кто вселил в тебя страх?

– Когда много месяцев с радостью работаешь над книгой и вдруг в душу закрадывается опасение, что она оскорбляет святое для тебя, ты испытываешь муки ада уже на этом свете. Вот если бы увидеть последний рисунок!

– Так вот в чем дело. Ради этого ты и пришел?

Меня охватила тревога. А вдруг он думает про меня плохое, – например, что это я убил беднягу Зарифа-эфенди?

– Среди распространяющих слухи есть и те, кто хочет свергнуть нашего султана и посадить на трон наследника. Они утверждают, что султан и в самом деле тайно желает создать безбожную книгу.

– Да много ли человек этому верят? – сказал Эниште-эфенди. В его голосе звучали усталость и скука. – Всякий ретивый проповедник, ошалев от первых успехов, начинает кричать, что вера в опасности. Нет надежнее способа заработать на хлеб.

Неужели он думал, что я пришел к нему передавать слухи и пересуды?

– Бедный покойный Зариф-эфенди, – произнес я дрожащим голосом. – Я слышал, что он увидел последний рисунок целиком и счел его кощунственным – за то, мол, мы его и убили. Мне это пересказал мой близкий знакомый, один из старших мастеров. Вы же знаете этих учеников и подмастерьев, им бы всем только посплетничать.

Я еще долго говорил в том же духе, все сильнее и сильнее волнуясь. Не знаю, что из того, о чем рассказывал, я на самом деле слышал, что вообразил себе от страха после того, как пришил подлого клеветника, а что понапридумывал прямо тогда. Захлебываясь словами, я надеялся, что уж теперь-то Эниште-эфенди покажет последний рисунок и успокоит меня. Как он не может понять, что только этим избавит меня от сомнений и убедит, что я не погряз в грехе?

Мне захотелось смутить его, и я храбро спросил:

– Может ли художник, сам себе не отдавая в этом отчета, сделать безбожный рисунок?

Вместо ответа Эниште-эфенди изящно взмахнул рукой, словно напоминая, что неподалеку спит ребенок, которого я могу разбудить. Я замолк.

– Совсем темно стало, – тихо, почти шепотом сказал Эниште-эфенди. – Зажжем-ка свечу.

Он зажег свечу от очага, и при ее свете я увидел на его лице непривычное горделивое выражение, которое мне очень не понравилось. Или это была жалость? Может быть, он все понял и считал меня подлым убийцей? Может, он меня боялся? Мысли вдруг совершенно вышли из-под моей власти: я с удивлением следил за ними, словно они принадлежали кому-то другому. Ковер на полу: в одном уголке пятно, похожее на волка; почему я раньше этого не замечал?

– Каждый хан, шах и султан, любящий книги и миниатюру, в своем увлечении переживает три поры, – заговорил Эниште-эфенди. – Поначалу он полон смелости, настойчив и любопытен. Книги нужны ему, чтобы снискать известность и уважение среди других владык. Это пора познания нового. Затем он заказывает книги уже ради своего собственного удовольствия, потому что научился получать наслаждение от созерцания рисунков. Это приносит ему всеобщее уважение, а в его библиотеке появляются книги, которые должны обеспечить повелителю бессмертную славу. Однако с наступлением осени жизни ни один владыка уже не мечтает снискать бессмертие в этом мире. Бессмертие здесь – это когда тебя помнит младшее поколение твоих современников, внуки. Такое бессмертие владыка уже обрел благодаря книгам, которые он нам заказывал, книгам, в которых записано его имя, а порой и вся история его правления. Состарившись, он начинает думать о том, как бы обеспечить себе в другом мире местечко получше, – и неизбежно приходит к мысли, что рисунки этому препятствуют. Вот что больше всего огорчает и пугает меня. Даже шах Тахмасп, который сам был хорошим художником и всю юность провел в дворцовой мастерской, с приближением старости стал испытывать угрызения совести, закрыл свою великолепную мастерскую, разогнал из Тебриза художников и раздал книги. Почему они все думают, что из-за рисунков перед ними будут закрыты врата рая?

– Вы знаете почему! Потому что помнят слова Пророка: в Судный день художники будут сурово наказаны Аллахом.

– Не художники, а творцы идолов. Это хадис[79]79
  Хадисы – предания о деяниях и изречениях пророка Мухаммеда.


[Закрыть]
, который приводит аль-Бухари[80]80
  [Абу] аль-Бухари (810–870) – крупнейший исламский богослов.


[Закрыть]
.

– В Судный день созданные ими формы захотят ожить, – осторожно возразил я, – но ничего не получится, и тех, кто пытался это сделать, постигнут адские муки. Не будем забывать, что Творец – это одно из имен Аллаха в Священном Коране. Только Аллах может сотворить из ничего нечто, одушевить неодушевленное. Никто не должен с Ним состязаться. И величайший грех художника – притязать на то, что ты такой же творец, как и Он.

Я сказал это жестко, словно бросая Эниште-эфенди обвинение. Он взглянул мне в глаза.

– Тебе кажется, что мы пытались это делать?

– Нет, – ответил я и улыбнулся. – Однако покойный Зариф-эфенди, увидев последний рисунок целиком, стал думать именно так. Наука перспективы, говорил он, и прочие ухищрения европейских художников – это выдумки шайтана, желающего сбить нас с истинного пути. По его словам, на последнем рисунке лицо смертного с помощью европейских уловок изображено так правдоподобно, что у всякого, кто посмотрит на это изображение, само собой возникает желание пасть перед ним ниц, как это делают христиане в своих церквях. Он утверждал, что метод перспективы пагубен не только потому, что заставляет нас смотреть на мир глазами не Аллаха, а уличной шавки, но и потому, что, смешивая свои приемы с приемами европейцев, мы теряем свою чистоту и становимся рабами гяуров.

– Нет ничего чистого, – поморщился Эниште-эфенди. – Когда в какой-нибудь мастерской начинают появляться произведения чарующей красоты, от которой к глазам подступают слезы и по коже бегут мурашки, значит, в этой мастерской сошлось то, что раньше существовало порознь, – и возникло чудо. Красота, созданная Бехзадом и другими художниками Персии, появилась благодаря взаимовлиянию арабской и монголо-китайской школ. На самых красивых рисунках шаха Тахмаспа персидский стиль сочетается с туркменской чувствительностью. Отчего сейчас все только и говорят о мастерской индийского владыки Акбара? Оттого, что в ней художников поощряют овладевать европейскими методами. Аллаху принадлежат и Восток, и Запад. Да оградит нас Аллах от желания быть чистыми и избегать влияний!

Насколько мягким и ясным было лицо Эниште-эфенди при свете свечи, настолько же черной и страшной казалась его тень на стене. Говорил он разумно и справедливо, но я никак не мог ему поверить. Чувствовал, что он меня боится, и оттого боялся сам; я знал, что он прислушивается, не стукнула ли внизу калитка, не пришел ли кто-нибудь, кто спасет его от меня.

– Ты рассказал мне историю Шейха Мохаммеда из Исфахана, который, мучимый угрызениями совести, сжег огромную библиотеку лишь потому, что в ней хранилось несколько его рисунков, – снова заговорил Эниште-эфенди. – Я хочу поведать тебе ту часть этой легенды, которой ты не знаешь. Да, в последние тридцать лет жизни этот художник неустанно разыскивал свои рисунки. Однако, листая книжные страницы, он куда чаще наталкивался на рисунки других мастеров, которые подражали ему. Он увидел, что уже два поколения художников берут рисунки, от которых он отрекся, за образец; мало того, эти рисунки стали частью не только их памяти, но и души. Пока Шейх Мохаммед разыскивал и уничтожал свои собственные работы, молодые художники с восхищением их копировали, создавая все новые и новые книги: старик понял, что его рисунки распространились уже по всему миру. Год за годом рассматривая рисунки и книги, мы осознаём, что творения больших мастеров не только поражают нас здесь и сейчас, но рано или поздно меняют панораму нашей памяти. После того как работы художника и его манера становятся частью нашей души, они превращаются в мерило, с которым мы подходим к красоте всего этого мира. В конце жизни мастер из Исфахана не только стал свидетелем тому, как множатся уничтожаемые им творения, но и понял, что теперь все стали видеть мир таким, каким его видел когда-то он, и считать уродливым все то, что не похоже на рисунки, которые он делал в молодости.

Я не смог сдержать своих чувств и упал на колени – мне хотелось, чтобы Эниште-эфенди увидел, как я им восхищаюсь. Когда я целовал его руку, на глазах у меня выступили слезы; я понял, что он занял в моей душе место мастера Османа.

– Художник, – изрек Эниште-эфенди с благостным видом довольного собой человека, – должен работать, ничего не боясь, прислушиваясь к своей совести и руководствуясь правилами, в необходимости которых убежден. Его не должно волновать, что говорят враги, завистники и святоши.

«Однако сам-то Эниште-эфенди не художник», – подумал я, целуя испещренную старческими пятнами руку, и тут же устыдился этой дерзкой мысли. Ее словно насильно вложил мне в голову кто-то другой. И все же это правда, вы и сами знаете.

– Я их не боюсь, – объявил Эниште-эфенди, – потому что не боюсь смерти.

Кто такие «они»? Я кивнул, словно бы понимая, о чем он говорит, но в душе моей закипал гнев. Я заметил, что рядом с ним лежит потрепанный том «Книги о душе» Ибн аль-Кайима. Это сочинение, повествующее о приключениях души на том свете, очень любят выжившие из ума старики, желающие смерти. Среди письменных приборов, перочинных ножей, чернильниц и стаканов для перьев, расставленных на подносах и на крышке сундука, я увидел только один новый предмет, появившийся за время, что я сюда не приходил: бронзовую чернильницу.

– Давайте же докажем, что не боимся их! – смело призвал я. – Достаньте последний рисунок, пусть они увидят его!

– Разве тем самым мы не покажем, что придаем важность их наветам – настолько, что беремся опровергать клевету? Нам нечего страшиться, мы не сделали ничего дурного. Мне кажется, тебя тревожит что-то еще, иначе бы ты так не боялся.

Он погладил меня по голове, как отец сына. Я почувствовал, что слезы вот-вот снова брызнут из глаз, и обнял его.

– Я знаю, почему был убит несчастный Зариф-эфенди, – сказал я дрожащим от волнения голосом. – Он клеветал на вас, на вашу книгу и хотел натравить на нас приспешников ходжи Нусрета. Возомнив, что мы обольщены шайтаном и делаем безбожное дело, он принялся рассказывать об этом направо и налево, стал настраивать против вас других художников, работающих над книгой. Какая муха его укусила – не знаю. Может быть, дело в зависти, может быть, шайтан нашептал. Другим художникам стало понятно, что Зариф-эфенди твердо решил всех нас погубить. Можете представить, как все перепугались. И вот, когда Зариф-эфенди в очередной раз попытался настроить одного из художников против вас, нас, нашей книги, против искусства миниатюры, против всего, во что мы верим, тот потерял голову от испуга, убил подлеца и сбросил его тело в колодец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю