355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Орхан Памук » Имя мне – Красный » Текст книги (страница 10)
Имя мне – Красный
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Имя мне – Красный"


Автор книги: Орхан Памук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

19. Я – монета

Я – золотая османская монета двадцать второй пробы. На мне отчеканена благородная тугра нашего султана, повелителя вселенной. Меня нарисовал один из прославленных мастеров, служащих султану, художник Лейлек; нарисовал прямо здесь, в этой уютной и печальной кофейне, после похорон. Дело было в полночь, и он не смог покрыть меня позолотой, но тут вы и сами всё понимаете. Изображение мое перед вами, но сама я в кошельке у большого мастера, вашего собрата Лейлека. Вот он поднимается, достает меня из кошелька и показывает вам. Здравствуйте, здравствуйте, мастера-художники и все прочие посетители, мир вам! От моего сверкания у вас расширяются глаза, отблески свечей на моих золотых боках заставляют ваше сердце трепетать, и вы завидуете моему хозяину, мастеру Лейлеку. Что ж, вы правы, потому что я – единственная мера, которой можно измерить дар художника.

За последние три месяца мастер Лейлек заработал ровно сорок семь золотых монет, таких как я. Все мы лежим в этом кошельке, и, как видите, мастер Лейлек не скрывает, что мы у него есть. Он знает, что в Стамбуле нет художника, который зарабатывал бы больше. Я очень горжусь, что художники принимают меня как меру одаренности и почитания и что я могу положить конец любому бессмысленному спору. Раньше, до того, как вы привыкли пить кофе и в головах у вас прояснилось, бестолковые художники по вечерам принимались выяснять, кто из них мастеровитее, кто лучше умеет сочетать цвета, кто лучше рисует деревья или облака; спорами дело не ограничивалось, и почитай каждую ночь мастера сходились в драке и выбивали друг другу зубы. Теперь же мое разумное господство установило в мастерских полюбовное согласие и гармонию, не хуже чем в Герате старых времен.

Продолжая рассуждать разумно и последовательно, расскажу вам, что́ можно приобрести на одну золотую монету: ступню молодой красивой наложницы, то есть ее, наложницы, пятидесятую часть; хорошее цирюльничье зеркало в раме из грецкого ореха и кости; искусно расписанный сундук с изображением солнца, серебряной инкрустацией на девяносто акче и выдвижными ящичками; сто двадцать свежих хлебов; участок на три могилы на кладбище и носилки для покойника; серебряный амулет; одну десятую коня; ноги немолодой толстой наложницы; теленка; две отличные тарелки из Китая; охотничьего сокола с клеткой; десять кувшинов вина с винодельни грека Панайота; час райских наслаждений с юным Махмудом, красота которого славится на весь свет; и много чего другого – всего не сосчитаешь. Кстати, один золотой – это все, что зарабатывает за месяц тебризец Дервиш Мехмед, один из художников-персов, работающих в дворцовой мастерской, и очень многие ему подобные.

До того как попасть сюда, я провела десять дней в грязном чулке бедного подмастерья-сапожника. Каждую ночь, прежде чем заснуть, бедолага принимался перечислять все то, на что он может меня потратить, – это была его колыбельная, длинная и завораживающая. Слушая его, я пришла к выводу, что деньги могут все.

Раз уж начала вспоминать, продолжу. Если рассказ обо всех моих приключениях записать, получилась бы не одна книга. Мы тут в своем кругу, и, если вы поклянетесь, что не проболтаетесь, а мастер Лейлек пообещает не обижаться, я открою вам одну тайну. Обещаете?

Хорошо. Сознаюсь. На самом деле я не настоящая монета двадцать второй пробы, отчеканенная на монетном дворе в Чемберлиташе. Я – поддельная монета. Меня изготовили в Венеции из низкопробного золота, привезли сюда и выдали за османский золотой. Спасибо за то, что снисходительно отнеслись к моему признанию.

Как я узнала на монетном дворе в Венеции, этим промыслом занимаются уже много лет. Однако до самого последнего времени гяуры привозили на Восток сделанные из того же низкопробного золота на том же монетном дворе венецианские дукаты. Османцы, привыкшие верить написанному, считали, что если на монете отчеканено «венецианский дукат», то это и есть настоящий венецианский дукат, а проверить содержание золота им в голову не приходило. Из-за этого поддельные дукаты заполонили весь Стамбул. Потом османцы научились пробовать монеты на зуб: те, в которых золота мало, а меди много, тверже. Скажем, если ты, объятый любовным огнем, прибегаешь к прекрасному Махмуду, в которого влюблен весь свет, то он сначала сует себе в рот не что-нибудь другое, а твою монету, и, обнаружив, что она поддельная, дарит тебе не час райского наслаждения, а полчаса. Увидев, что поддельные дукаты постиг такой печальный конец, венецианские гяуры решили чеканить османские золотые: снова, мол, ничего не заметят.

Странно, не правда ли: нынче венецианские гяуры когда водят кистью по полотну, то словно бы и не рисуют, а воссоздают то, что есть на самом деле; а вот когда дело доходит до монет, чеканят не настоящие деньги, а поддельные.

В Венеции нас положили в железные сундуки, погрузили на корабли, и те, покачиваясь на волнах, повезли нас в Стамбул. Вскоре по прибытии я оказалась в лавке менялы. Хозяин сунул меня в свой рот, воняющий чесноком. Вскоре в лавку вошел глупый крестьянин, который хотел разменять золотой. Пройдоха-меняла сказал: «Ну-ка, давай сюда свою монету, я ее попробую на зуб – не поддельная ли», – и тоже сунул ее в рот.

Когда мы встретились во рту у менялы, я увидела, что та монета – настоящая, османская. А она, разглядев меня в глубинах пропахшего чесноком рта, изрекла: «Да ты поддельная!» Она была права, но ее спесивый вид меня так уязвил, что я выпалила: «Сама ты поддельная!»

Глупый крестьянин тем временем похвалялся: «Да разве может мой золотой оказаться поддельным? Я его двадцать лет назад в землю зарыл, когда о таких безобразиях и не слыхивали!»

Пока я гадала, чем все закончится, меняла вытащил изо рта не золотой крестьянина, а меня. «Забирай, – говорит, – мне такого добра не нужно! Это же подделка подлых венецианских гяуров! И не совестно тебе?» Совсем застыдил крестьянина. Тот попытался что-то сказать, но потом взял меня и ушел. Услышав от других менял то же самое, он загоревал и обменял меня на девяносто акче – ведь немножко золота во мне все-таки есть. Так начались мои семилетние странствия, из рук в руки, из рук в руки.

Скажу с гордостью, что бо́льшую часть этого времени, как полагается всякой умной монете, я провела в Стамбуле, переходя из одного кошелька в другой, из пояса в карман. Мой страшный сон – на многие годы быть похороненной в кувшине в каком-нибудь саду под камнем – пару раз сбылся, но не до конца: пора унылого заточения всякий раз почему-то не затягивалась надолго. Большинство людей, к которым я попадала, в особенности те, кто замечал, что я поддельная, стремились поскорее от меня избавиться. Ни разу мне не встретился человек, который предупредил бы того, кому меня отдает, что я поддельная. Обычно было иначе: едва бедняга, который купил меня за сто двадцать акче, понимал, что его надули, он тут же начинал злиться и страдать, и не было ему покоя до тех пор, пока он не избавлялся от меня. И хотя страдалец сам не раз пытался надуть кого-нибудь другого (не раз – потому что из-за спешки и злости терпел множество неудач), он искренне продолжал осыпать проклятиями «бессовестного», который провел его самого.

За эти семь лет я поменяла пятьсот шестьдесят владельцев. В Стамбуле не осталось дома, лавки, базара, мечети, церкви, синагоги, где бы я ни побывала. Странствуя, я обнаружила, что обо мне ходит множество пустых слухов и легенд, – я даже не подозревала сколько. Какой только лжи не придумают! Мне так и норовили бросить в лицо, что я жестока, слепа, что, кроме меня, не осталось ничего ценного, что я липну к другим деньгам, что, увы, весь мир вокруг меня вертится, что я, пошлая, грязная, подлая, могу купить все, что угодно. А те, кто обнаруживал, что я поддельная, говорили еще и не такое. Чем ниже падала моя подлинная ценность, тем выше росла воображаемая. Однако, несмотря на все глупые упреки и незаслуженную клевету, я все-таки убедилась, что большинство людей меня искренне и страстно любит. Мне кажется, нас должно радовать, что в наше время, когда в мире так мало любви, люди способны на столь пылкие, даже чрезмерные чувства.

Улица за улицей, квартал за кварталом я обошла все уголки Стамбула, узнала руки евреев и абхазов, арабов и мингрелов. Однажды я покинула Стамбул: меня увез в своем кошельке один ходжа из Эдирне, направлявшийся в Манису. Когда по дороге на него с криками «Кошелек или жизнь!» напали разбойники, бедный ходжа в страхе спрятал нас в задний проход. Там пахло еще хуже, чем во рту любителя чеснока, и вообще было очень неприятно. Но потом дело обернулось совсем уж скверно, потому что разбойники, не найдя у ходжи денег, изменили требование. «Задница или жизнь!» – сказали они и выстроились в очередь. Лучше я не буду вам рассказывать, какие ужасы нам пришлось пережить в этой тесной дырочке. Вот поэтому я и не люблю выезжать из Стамбула.

В Стамбуле меня всегда холили и лелеяли. Юные девушки целовали меня, словно я была их воображаемым мужем, клали в бархатные мешочки, прятали под подушками, между пышными грудями и в нижнем белье и, бывало, даже во сне проверяли, на месте ли я. Меня укрывали в печке бани, в сапоге, в маленькой бутылочке (это было в лавке торговца благовониями, там так прекрасно пахло!), в тайнике, который один повар сделал внутри мешка с чечевицей. Я разъезжала по Стамбулу в ремнях из верблюжьей кожи, за подкладками из пестрой египетской ткани, в туфлях под суконными стельками, в тайных кармашках разноцветных шаровар. Часовщик Петро хранил меня внутри часов с маятником, грек-бакалейщик – в головке овечьего сыра; меня заворачивали в суконную тряпицу вместе с печатями, драгоценностями и ключами и хоронили в печных трубах, в очагах, под подоконниками, между подушками, набитыми грубой соломой, в потайных отделениях шкафов и сундуков. Я видела отцов семейств, которые за обедом по нескольку раз вставали из-за стола, чтобы проверить, не исчезла ли я из тайника; кормящих матерей, которые без всякой на то надобности брали меня в рот, точно я кусочек сахара; детей, которые нюхали меня и запихивали в ноздри; стоящих одной ногой в могиле стариков, которым обязательно нужно было семь раз на дню посмотреть на меня, достав из кожаного мешочка. Одна черкешенка, ужасная чистюля, по целым дням прибиралась в доме, мыла и подметала, а потом доставала нас из мешочка и терла щеточкой. Одноглазый меняла беспрестанно строил из нас башенки; носильщик, от которого пахло жимолостью, и вся его семья любовались нами, как любуются прекрасным садом, а один художник, которого сейчас с нами нет (не будем называть его имя), по вечерам раскладывал нас то так, то этак. Я плавала в лодках из красного дерева, бывала во дворце; меня держали в книгах гератской работы, в каблуках надушенных розовой водой туфель, под обивкой вьючных седел. Я видела сотни рук, грязных, волосатых, пухлых, сальных, трясущихся, морщинистых. Меня пропитали запахи опиумных курилен, свечных мастерских, рыбных коптилен и пота всего Стамбула. Когда после всех этих треволнений и приключений ночной грабитель, перерезавший горло моему очередному хозяину, в своей лачуге достал меня из кошеля, плюнул на меня и сказал: «Эх, все из-за тебя!» – мне стало так горько, что захотелось исчезнуть.

Но если меня не будет, художники не смогут определить, кто из них хорош, а кто плох, и начнут друг друга изничтожать. Поэтому я не исчезла, а попала в кошелек самого даровитого и умного художника и прибыла сюда.

А если вы лучше – извольте, завладейте мной.

20. Меня зовут Кара

Догадывался ли Эниште о письмах, которыми мы обменялись с его дочерью? Если судить по тому образу робкой девочки, трепещущей перед отцом, который Шекюре постаралась создать в своем письме, вряд ли они перемолвились обо мне хоть единым словом. Но я чувствовал, что на самом деле все обстоит несколько иначе. Хитрость, сквозившая во взгляде торговки Эстер, волшебное появление Шекюре в окне, решительность, с которой Эниште велел мне отправиться к работающим на него художникам, и безнадежность, которую я почувствовал в его голосе, когда он просил меня прийти к нему сегодня утром, – все это меня тревожило.

Утром, едва усадив меня, Эниште принялся рассказывать о виденных им в Венеции портретах. Будучи послом нашего султана, повелителя вселенной, он побывал во многих дворцах, богатых домах и соборах. День за днем он останавливался перед тысячами портретов, рассматривал тысячи лиц, нарисованных на досках, стенах и натянутых на рамы холстах.

– Ни одно лицо не похоже на другое, все разные! – восклицал Эниште.

Разнообразие портретов, их краски, мягкость падающего на лица света, доброта или даже суровость этих лиц, выразительность взглядов буквально пьянили его.

– Все в Венеции заказывали свои портреты, – вспоминал Эниште, – это было просто какое-то повальное увлечение. Для людей богатых и могущественных портрет означал возможность оставить память о себе и в то же время показать свое богатство, силу, власть. Портреты, все время пребывающие на виду, напоминали о существовании нарисованных на них людей и давали понять, что люди эти отличаются от остальных, ни на кого не похожи.

Эниште подбирал уничижительные слова, подчеркивая завистливость, тщеславие, алчность венецианцев, но, когда вспоминал увиденные в Венеции портреты, его лицо порой озарялось совершенно детской радостью.

Покровители искусств, богачи, знать, представители влиятельных семейств норовили повсюду запечатлеть свой облик, не упускали ни единой возможности, – даже заказывая росписи церквей, требовали, чтобы художники изображали их в сценах из Евангелия и житий святых.

– Смотришь, бывало, на роспись, изображающую упокоение святого Стефана, глядь, а среди плачущих у гроба – герцог, который водил меня по своему дворцу и показывал картины, лучась весельем и самодовольством. На другой росписи, в сцене исцеления больных апостолом Петром, я узнал в корчащемся от боли страдальце брата любезного хозяина дома – детина этот на самом деле был здоровее свиньи! Мне сделалось неприятно. А на следующий день я рассматривал сцену воскрешения из мертвых – и увидел труп человека, который только что за обедом сидел рядом со мной и усердно набивал чрево.

А некоторые до того дошли, – говорил Эниште с ужасом в голосе, словно речь шла о дьявольском обольщении, – что соглашались предстать в образе слуги, наливающего вино в бокал, бессердечного простолюдина, побивающего камнями блудницу, или убийцы с кровью на руках, – только бы попасть на картину.

– Понятно, – сказал я, хотя на самом деле мало что понял, – это как в персидских книгах, где на рисунках к древним легендам мы видим сидящего на троне шаха Исмаила. Или когда в истории о Хосрове и Ширин встречаем изображение Тимура, который правил много позже.

Мне послышалось или в самом деле за стеной раздался легкий шорох?

– Однако европейцы делают эти рисунки словно бы для того, чтобы повергнуть нас в трепет, – немного помолчав, ответил Эниште, – и не только могуществом и богатством заказчика. Эти портреты пытаются убедить нас, что бытие человека, его пребывание в мире – нечто совершенно особенное и таинственное. Изображая лицо, не похожее ни на одно другое, живые глаза и естественную позу, оттеняя каждую складку на одежде, европейский художник хочет показать, что перед нами – таинственное существо, и поселить в нас благоговейный страх.

Эниште рассказал, как посетил богатое поместье на берегу озера Комо, принадлежащее человеку, до безумия влюбленному в искусство, и увидел грандиозное собрание портретов. Там были собраны лица всех знаменитых людей европейской истории: королей и кардиналов, полководцев и поэтов.

– Гостеприимный хозяин с гордостью провел меня по комнатам своего дома, а потом отлучился, чтобы я мог немного побродить среди картин в одиночестве, – вспоминал Эниште. – Когда он ушел, я увидел, что эти именитые гяуры, которые на портретах выглядели как живые и в большинстве своем смотрели мне прямо в глаза, смогли наполнить своим присутствием мир лишь потому, что с них написали портреты. Само появление портретов пробудило какую-то волшебную силу и сделало этих людей настолько неповторимыми, что я вдруг почувствовал себя слабым и убогим. Мне показалось, что, если бы меня так нарисовали, я смог бы лучше понять, зачем пришел в этот мир.

Однако Эниште сразу понял, что воцарение портрета положит конец исламскому искусству миниатюры, которое благодаря старым гератским мастерам стало совершенным и неизменным.

– И все же я чувствовал в себе желание быть особенным, не таким, как другие, ни на кого не похожим. Я сознавал, что меня неудержимо тянет к тому, чего я боюсь, – именно так бывает, когда шайтан склоняет нас к греху. Словно бы я хотел возвеличиться перед Аллахом и поместить себя в центр мира. Разве это не грех – мнить себя таким важным?

Потом Эниште пришло на ум, что эту волшебную силу, ставшую в руках европейских мастеров подобием игрушки для кичливого ребенка, можно употребить во славу нашего султана: тогда она неимоверно возрастет, так что никто не сможет ей противиться, и будет служить праведной цели, то есть благу нашей религии.

Чуть позже у Эниште появилась мысль сделать книгу, в которой были бы собраны рисунки, изображающие султана и его мир. Дело в том, что, когда по возвращении в Стамбул он предложил султану, чтобы того нарисовали в манере европейских мастеров, повелителю эта затея сначала не понравилась.

«Главное – это рассказ, – возразил владыка, – а красивый рисунок должен изящно его дополнять. Когда я пытаюсь представить себе рисунок, не дополняющий какой-нибудь рассказ, то понимаю, что изображение неизбежно станет идолом. Ведь мы не сможем верить в рассказ, которого нет, а значит, уверуем в рисунок, в то, что на нем изображено. Это то же самое, что поклоняться идолам, которые стояли в Каабе, пока Пророк не повелел разбить их. Если, например, гвоздика или вон тот нахальный карлик не будут частью рассказа, как ты их нарисуешь?» – «Я покажу несравненную красоту гвоздики». – «И затем, размечая страницу, поместишь гвоздику в самый центр мира?»

– Я испугался, – вспоминал Эниште. – Когда я понял, куда ведут мысли, высказанные султаном, меня на мгновение охватил ужас.

Я понял, чего он испугался: выходило так, что он может представить себя в центре мира, а значит, и поместить в центр рисунка не волю Аллаха, а нечто иное.

«А потом ты захочешь повесить на стену рисунок, в центре которого изобразил карлика, – продолжал султан. – Но рисунок нельзя вешать на стену, ибо, с какой бы целью ты это ни сделал, в конце концов ты начнешь ему поклоняться. Если бы я, подобно гяурам, верил, что пророк Иса был одновременно и Аллахом – от чего да упасет меня Господь, – и считал бы, что Аллах может появиться в этом мире в видимом образе и даже воплотиться в человеке, тогда я позволил бы вешать изображения людей на стены. Ты ведь понимаешь, что в конце концов, сами того не понимая, мы начнем поклоняться любому повешенному на стену рисунку?»

– Я очень хорошо это понимал, – сказал мне Эниште, – и боялся того, о чем мы вместе с султаном думали.

«Поэтому я не хочу, чтобы мое изображение вешали на стену», – заключил султан.

– Но на самом деле он этого хотел, – с дьявольской улыбкой прошептал Эниште.

Теперь пришла моя очередь испугаться.

«И тем не менее я желаю, чтобы меня нарисовали так, как это делают европейские мастера, – снова заговорил султан. – Этот рисунок следует спрятать среди страниц книги. А что это будет за книга, должен придумать ты».

– Я задумался, охваченный одновременно и растерянностью, и восторгом, – сказал Эниште и снова улыбнулся мне той же улыбкой шайтана, да так, что померещилось, будто напротив меня сидит уже не Эниште, а кто-то другой. – Султан повелел мне немедленно приступить к изготовлению книги, сказав при этом, что она станет подарком венецианскому дожу, который я же должен буду отвезти в Венецию. От радости у меня закружилась голова. Султан желал, чтобы в год тысячелетия Хиджры эта книга стала свидетельством всепобеждающего могущества османского владыки, халифа всех мусульман. Однако, для того чтобы о его желании заключить договор с венецианцами не стало известно раньше времени, а также чтобы предупредить раздоры в дворцовой мастерской, он распорядился делать книгу тайно. И я, счастливый, начал втайне заказывать художникам рисунки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю