355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Орхан Памук » Имя мне – Красный » Текст книги (страница 11)
Имя мне – Красный
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Имя мне – Красный"


Автор книги: Орхан Памук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

21. Я – ваш Эниште

Итак, утром в пятницу я рассказывал Кара о книге, в которой наш султан должен быть изображен на европейский манер. Начал с того, как поведал султану о поездке в Венецию и склонил его к тому, что такую книгу обязательно надо сделать. На самом деле я затеял этот разговор, чтобы убедить Кара написать рассказы к рисункам, – сам я все никак не могу взяться за эту работу.

– Почти все рисунки уже готовы, – сказал я, – последний скоро будет завершен. Есть изображение Смерти, изображение дерева – его я попросил сделать благоразумного Лейлека, чтобы показать, какое спокойствие царит в мире нашего султана; на страницах моей книги можно увидеть быстрого коня, готового унести тебя далеко-далеко, шайтана, собаку, которая хитра и о многом знает, деньги… Все это, прислушиваясь к моим указаниям, лучшие художники мастерской изобразили так замечательно, что, едва посмотришь на рисунки, сразу поймешь, какие к ним нужны пояснения. Строка и рисунок, цвет и слово связаны братскими узами, ты же знаешь.

Вдруг подумалось: может, намекнуть ему, что я готов отдать за него свою дочь? Согласится ли он жить здесь, в этом доме? Но потом я сказал себе: не смотри, что сейчас он слушает тебя с таким почтительным вниманием, и не обманывайся детским выражением его лица: он надеется завладеть Шекюре и убежать с ней. Однако, кроме Кара, у меня все равно нет никого, кто помог бы завершить книгу.

Когда мы возвращались из мечети после пятничного намаза, я заговорил о тени – самом важном открытии итальянских мастеров.

– Если человек, который идет по улице, останавливается, говорит с другими, смотрит на мир, мы беремся рисовать так, словно сами находимся на той же самой улице, значит, нам необходимо поместить на рисунок то, чего на улицах больше всего, – тень.

– Как же можно нарисовать тень? – удивился Кара.

Племянник слушал меня, но порой в нем проглядывало нетерпение: то начнет вертеть в руках монгольскую чернильницу, которую подарил мне, то возьмет кочергу и шевелит угли в очаге. Мне иногда мерещилось, что он хочет убить меня, ударив этой кочергой по голове. За что? А за то, что я возжелал, чтобы мир рисовали не так, как видит его Аллах. За то, что собираюсь предать традицию, заложенную гератскими мастерами, их словно бы явившимися из снов рисунками. За то, что подбил на это султана. А порой Кара подолгу сидел в полной неподвижности и неотрывно смотрел мне прямо в глаза. Мне кажется, в это время он думал: «Рабом твоим буду, только бы заполучить твою дочь, а там…» Один раз я вывел его в сад, как в те времена, когда он был ребенком, словно отец сына, чтобы показать, как солнце играет на листьях деревьев, как тает снег, и объяснить, почему дома на нашей улице кажутся тем меньше, чем дальше от нас находятся. Но ничего хорошего из этого не вышло, только окончательно стало ясно, что от былых отцовско-сыновних отношений не осталось и следа. Вместо любопытства и желания учиться, которые были свойственны ему в детстве, – снисходительное терпение к болтовне старого дурня, на дочку которого он положил глаз. Пыль всех стран и городов, которые Кара объездил за двенадцать лет, тяжело осела на его душе. Казалось, он устал от жизни больше меня, и поэтому мне было его жалко. Я чувствовал, что он злится на меня – не только потому, что двенадцать лет назад я не отдал ему Шекюре (все равно это было невозможно), но и потому, что я замыслил выйти за рамки, предначертанные легендарными мастерами Герата, и не давал ему покоя разговорами об этом вздорном предмете. Поэтому мне и представилось, что я приму смерть от его руки.

Но я его не боюсь – нет, я сам попытался его напугать, потому что чувствовал: страх поможет ему в работе над историями, которые я хотел от него получить.

– Человеку нужно уметь ставить себя в центр мира, как на тех европейских рисунках, – сказал я и прибавил: – Один из моих художников замечательно нарисовал Смерть. Хочешь посмотреть?

И я начал показывать ему рисунки, которые целый год тайно делали для моей книги лучшие мастера. Вначале Кара был смущен и даже испуган. Увидев же, что, рисуя Смерть, художник черпал вдохновение в сценах из «Шахнаме» (Афрасиаб отрубает голову Сиявушу, Рустам убивает Сохраба, не зная, что это его сын), он сразу понял, что к чему. Рисунок, изображающий погребение султана Сулеймана, был выполнен в печальных и спокойных тонах, выстроен по-европейски, и еще я попытался сам, своим пером нанести на него тени. Я указал на зловещую глубину переплетения облаков и линии горизонта, а потом обратил его внимание на то, как нарисована сама Смерть. Художник изобразил ее ни на кого не похожей, как те гяуры, из кожи вон лезущие, только бы подчеркнуть свою неповторимость, портреты которых я видел в венецианских дворцах.

– Они хотят быть настолько ни на кого не похожими, такими исключительными и несравненными, так страстно этого желают – взгляни, взгляни Смерти в глаза! – что начинаешь не Смерти бояться, а этого неистового хотения. Посмотри на рисунок и напиши к нему рассказ. Заставь Смерть говорить. Вот бумага, вот перо. Как только напишешь, немедленно отдам каллиграфу.

Кара некоторое время молча смотрел на рисунок. Потом спросил:

– Кто это нарисовал?

– Келебек. Он самый талантливый. Мастер Осман многие годы им восхищается, прямо-таки влюблен в него.

Кара поглядел на другой лист.

– Рисунок собаки, похожий на этот, только более грубо исполненный, я видел в кофейне, где меддах рассказывает истории.

– Художники, в большинстве своем всей душой привязанные к мастеру Осману и дворцовой мастерской, с недоверием относятся к тому, что я прошу их делать. Так что я вполне могу представить, как, выйдя отсюда темной ночной порой, они идут в кофейню и бесстыдно потешаются там надо мной и над рисунками, которые делают ради денег. Однажды султан по моему настоянию велел молодому художнику из венецианского посольства написать свой портрет масляными красками, а потом поручил мастеру Осману сделать копию этого портрета на свой манер. Мастер Осман волей-неволей был вынужден копировать венецианца, и ты бы видел, какой нелепый рисунок у него вышел. Вину за это унижение он возложил на меня – и справедливо.

Весь день я показывал Кара рисунки (только последний, который мы всё никак не можем закончить, не показал), уговаривал его написать к ним истории, рассказывал о художниках: какой у кого характер, сколько я им плачу. Мы поговорили о перспективе: не противоречит ли установлениям ислама манера венецианских мастеров рисовать предметы на заднем плане маленькими – чем дальше, тем меньше. Зашла речь и о бедном Зарифе-эфенди; я сказал, что он был очень жаден до денег и, возможно, поплатился за это.

Когда Кара уходил, я не сомневался, что на следующее утро он, как обещал, придет опять, чтобы снова слушать мои рассказы о работе над книгой. Попрощавшись с ним, я остался стоять у открытой двери, прислушиваясь к звуку удаляющихся шагов, и было в холодной ночи что-то такое, что делало лишенного сна и покоя убийцу сильнее и коварнее меня с моей книгой.

Я крепко-накрепко закрыл дверь и, как всегда, придвинул к ней старый глиняный горшок, в котором теперь выращивал базилик, потом пошел в свою комнату, затушил огонь в очаге и собирался уже лечь спать, как вдруг передо мной появилась Шекюре, похожая посреди темноты в своем белом платье на привидение.

– Ты твердо решила выйти замуж за этого человека? – спросил я.

– Нет, дорогой отец. Я давно отказалась от мысли о замужестве. К тому же я и так замужем.

– Если ты по-прежнему хочешь выйти за него, я могу дать на это позволение.

– Не хочу.

– Почему?

– Потому что вы не хотите. Человек, который неугоден вам, не может быть мил и мне.

На миг я увидел, как в ее глазах блеснуло отражение затухающих в очаге угольков. Слезы вызвало не горе, но гнев, но в голосе не чувствовалось ни малейшей обиды.

– Кара очень тебя любит, – сказал я, словно открывая страшную тайну.

– Знаю.

– Он весь день слушал мои рассказы не из любви к рисунку, а из любви к тебе.

– Он же закончит вашу книгу, правда? Это самое главное.

– Когда-нибудь твой муж вернется.

– Не знаю почему – может быть, тишина подсказала, – но сегодня ночью я окончательно поняла, что он не вернется. Должно быть, правда то, что я видела во сне: его убили и дикие звери давно обглодали кости. – Последние слова она произнесла шепотом, словно спящие дети могли ее услышать, и мне послышалась в этом шепоте непонятная злость.

– Если меня убьют, – продолжал я, – знай: я хочу, чтобы ты завершила мою книгу, которой я отдал всего себя. Поклянись, что сделаешь это.

– Клянусь. Но кто мне поможет?

– Кара. Ты можешь поручить это дело ему.

– Вы уже поручили, отец. В моей просьбе нужды нет.

– Это так, однако он мирится со мной только ради тебя. Если меня убьют, он может из страха оставить книгу.

– Тогда он не сумеет на мне жениться, – объявила моя умная дочь, улыбаясь.

С чего я взял, что она улыбнулась? За все время нашего разговора я не мог разглядеть ничего, кроме время от времени вспыхивающих в ее глазах отблесков. Мы стояли друг напротив друга посередине комнаты.

– Вы с ним обмениваетесь какими-нибудь весточками или знаками? – не удержавшись, спросил я.

– Как такое могло прийти вам в голову?

Наступила долгая болезненная тишина. Потом где-то очень далеко залаяла собака. Я вздрогнул: замерз немного. В комнате было уже так темно, что мы ничего не видели, только чувствовали, что стоим рядом. И вдруг мы кинулись друг другу в объятия. Шекюре заплакала, призналась, что тоскует по матери. Я поцеловал ее волосы, которые пахли точь-в-точь как у моей покойной жены, погладил по голове. Потом отвел ее в комнату, где, прижавшись друг к другу, спали дети, и уложил в постель. Размышляя о событиях последних двух дней, я окончательно уверился, что Шекюре и Кара обмениваются письмами.

22. Меня зовут Кара

Вернувшись домой ночью, я побыстрее отделался от хозяйки, которая уже начала допекать меня материнской назойливостью, заперся у себя в комнате, растянулся на тюфяке и стал думать о Шекюре.

Начать с шорохов, к которым я внимательно прислушивался с наслаждением ребенка, играющего в увлекательную игру. С тех пор как я впервые после двенадцати лет отсутствия вновь появился в доме ее отца, она при нем ни разу не показалась мне на глаза – но я все время чувствовал, что она где-то рядом. Я был уверен, что она постоянно наблюдает за мной, оценивает меня как возможного мужа и тоже получает от этой игры удовольствие. Поэтому мне все время чудилось, что и я ее вижу. За этот день я лучше понял слова Ибн Араби о том, что любовь – это способность видеть невидимое и желание постоянно ощущать рядом с собой отсутствующее.

О том, что Шекюре наблюдает за мной, я догадывался по звукам в доме, по скрипу половиц. Было мгновение, когда она совершенно точно находилась с детьми в соседней комнате, дверь которой выходит в коридор: я слышал, как дети ссорились, а потом вдруг угомонились, – должно быть, мать нахмурилась и строго на них посмотрела. Время от времени до меня доносился шепот – но не та тихая речь, которую приглушают, чтобы, например, не отвлекать совершающего намаз, а нарочито притушенная, – и следом слышалось хихиканье.

В другой раз, когда Эниште говорил о чудесах света и тени, вошли оба его внука, Шевкет и Орхан, и подали нам кофе на подносе; все их осторожные и продуманные движения явно были заранее отработаны. Я подумал, что мать поручила детям помочь Хайрийе, чтобы они поближе посмотрели на человека, который, возможно, в будущем заменит им отца, и еще чтобы потом можно было поговорить с ними об этом человеке.

– Какие у тебя красивые глаза, – сказал я Шевкету и тут же, заметив, что младший, Орхан, насупился, прибавил: – И у тебя тоже.

Тут я неожиданным движением достал из кармана увядший лепесток гвоздики и положил его на поднос, а потом расцеловал мальчишек в щеки. Вскоре после того, как они вышли, из глубины дома послышался смех.

Иногда меня начинало мучить любопытство: откуда, из какой дырочки в двери, стене или, может быть, даже потолке наблюдает за мной Шекюре; теряясь в догадках, я разглядывал щели и кружки от выпавших сучков в досках, а то и просто какое-нибудь темное пятнышко, и представлял себе Шекюре, притаившуюся по ту сторону стены. Иногда мне так хотелось проверить, верны ли мои догадки, что я, рискуя показаться непочтительным к Эниште, который непрерывно что-то рассказывал, вставал и с задумчивым, сосредоточенным видом, изображающим уважительное внимание, начинал как будто без особой цели расхаживать по комнате, а потом неожиданно приближался к занимавшему меня пятнышку.

Обнаружив, что это не смотровое отверстие, не встретившись взглядом с Шекюре, я испытывал острое разочарование. На миг меня охватывало странное чувство одиночества и нетерпения, которое, должно быть, испытывает человек, не знающий, что ему делать со своей жизнью.

Иногда я так отчетливо ощущал на себе взгляд Шекюре, что, как всякий мужчина, желающий предстать пред своей избранницей человеком почтенным и сильным, начинал принимать красивые позы. Потом мне приходило в голову, что Шекюре и дети сравнивают меня со своим пропавшим на войне мужем и отцом, и тогда я начинал размышлять о знаменитых европейцах, изображенных на портретах, про которые рассказывал Эниште. Мне хотелось быть похожим на этих людей, которые стяжали славу не потому, что испытали невыносимые муки, как святые, и не потому, что могли, подобно пропавшему мужу Шекюре, одним ударом меча снести врагу голову с плеч, а благодаря написанным ими книгам и картинам; мне хотелось уподобиться им просто оттого, что Эниште рассказывал о них своей дочери. Я изо всех сил старался представить себе их портреты, создатели которых, по словам Эниште, черпали вдохновение и силу в темных и таинственных уголках мира, я пытался увидеть внутренним взором эти чудеса из чудес, которые мне, их не видевшему, Эниште с таким восторгом описывал, – но у меня ничего не получалось, и я чувствовал себя униженным и жалким.

Затем в комнату снова вошел Шевкет и решительно направился ко мне. Я подумал, что он хочет поцеловать мне руку, – а что, у некоторых арабских племен Междуречья и у черкесов на Кавказе принято, чтобы старший мальчик в семье целовал руку гостя не только, когда тот приходит, но и когда сам ребенок собирается выйти из дома. Я протянул ему руку – ладно, пусть поцелует и приложит ко лбу, – и тут же где-то поблизости раздался смех Шекюре. Не надо мной ли она смеялась? Я растерялся и, чтобы как-то выйти из положения, схватил Шевкета в охапку и расцеловал в обе щеки, – может быть, этого от меня хотели? При этом я улыбнулся Эниште, желая показать, что не хотел прерывать его рассказ, и одновременно успел принюхаться, пытаясь уловить аромат Шекюре. Шевкет уже повернулся, чтобы уйти, когда я обнаружил, что он сунул мне в руку кусочек бумаги.

У меня не было никаких сомнений, что это записка от Шекюре. Я крепко сжал в кулаке свое сокровище и, ошалев от счастья, чуть было не улыбнулся Эниште. Разве уже одна эта записка не была очевидным доказательством того, что Шекюре страстно меня желает? Сам того не ожидая, я вдруг представил, как мы с Шекюре предаемся безумным ласкам, – и поверил, что эта воображаемая сцена скоро станет явью. Тут я заметил, что мое мужское достоинство неожиданно поднялось – весьма некстати, я же сидел прямо напротив Эниште. Любопытно, Шекюре заметила? Чтобы отвлечься от этих мыслей, я стал внимательно слушать рассказ ее отца.

Немало времени спустя, когда Эниште потянулся за очередным рисунком, сделанным для книги, я развернул листок, источающий аромат жимолости, и увидел, что на нем ничего не написано. Не поверив своим глазам, я стал вертеть его в руках.

– Это как в окно смотреть, – сказал Эниште. – Когда применяешь метод перспективы, ты словно смотришь на мир из окна. Что это за бумажка?

– Так, ничего, Эниште-эфенди, – промямлил я, но после долго нюхал листок.

После обеда, чтобы не пользоваться ночным горшком Эниште, я, спросив разрешения, отлучился в сад, в отхожее место. Было ужасно холодно; чтобы не отморозить задницу, я постарался сделать свои дела побыстрее и уже собирался выходить, как передо мной внезапно и безмолвно, будто грабитель, возник Шевкет. В руках у него был дедов горшок, над которым поднимался пар. Опорожнив горшок, он вышел из отхожего места, надул свои и без того пухлые щечки и, глядя мне в глаза, спросил:

– Ты когда-нибудь видел дохлую кошку?

Нос у него точь-в-точь как у мамы. Любопытно, наблюдает ли она сейчас за нами? Я поднял глаза и увидел, что ставни того окна, в котором я впервые увидел Шекюре после долгих лет разлуки, закрыты.

– Нет.

– Хочешь, покажу? Она в доме повешенного еврея.

Не дожидаясь ответа, Шевкет вышел на улицу. Я пошел за ним. Пройдя по замерзшей земле шагов сорок – пятьдесят, мы свернули в заброшенный садик. Земля там была усыпана прелыми листьями, пахло плесенью. Шевкет с уверенным видом, говорившим о том, что он уже не раз здесь бывал, потопал к желтому дому, который, казалось, хотел спрятаться от всего мира за грустными деревьями – инжиром и миндалем.

В доме было пусто, но сухо и даже тепло, как будто там по-прежнему кто-то жил.

– Чей это дом? – спросил я.

– Тут жили евреи. Когда хозяин умер, вдова с детьми перебрались к пристани Йемиш-Искелеси, в еврейский квартал, а покупателей на этот дом ищет торговка Эстер. – Шевкет прошелся до угла комнаты и вернулся. – А кошки нет, она ушла.

– Разве дохлая кошка может ходить?

– Дедушка говорит, что мертвые бродят среди нас.

– Так это не они сами, а их души.

– Откуда ты знаешь? – спросил Шевкет, с серьезным видом прижимая к себе ночной горшок.

– Да уж знаю. Ты сюда часто ходишь?

– Сюда ходят мама и Эстер. Ночью, говорят, по дому бродят привидения, но мне здесь не страшно. А ты людей убивал?

– Да.

– Сколько?

– Немного, двоих.

– Саблей?

– Да, саблей.

– А их души теперь бродят?

– Не знаю. Если верить книгам, то обязательно бродят.

– У моего дяди Хасана есть сабля в красных ножнах, все-все режет. А еще у него есть кинжал с рубином на рукоятке. Это ты убил моего отца?

Я неопределенно мотнул головой: ни да, ни нет.

– Откуда ты знаешь, что твоего отца убили?

– Мама вчера сказала, что он больше не вернется. Она сон видела.

Всем нам хочется, чтобы неприглядные поступки, к которым нас толкают жалкие побуждения, стремление утолить пылающую похоть или склеить разбитое сердце, можно было совершить во имя благородных целей. Вот и я сказал себе, что заменю этим сиротам отца. И тем внимательнее, вернувшись в дом, слушал рассказ их деда о книге, которую должен закончить.

Что сказать о рисунках, которые он мне показывал? Вот, например, конь. На рисунке изображен только он один, людей рядом нет, но при этом не скажешь, что это рисунок коня и всё тут. Конь-то на виду, но и всадник наверняка где-то рядом: отошел в сторонку и сейчас выйдет из-за кустов, нарисованных в казвинском стиле на заднем плане. Это становилось понятно как-то само собой – хотя бы по богато украшенному седлу. А может быть, сейчас к коню подойдут люди с саблями.

Я очень хорошо представляю себе, как делался этот рисунок. Ночью к Эниште тайно приходит художник; Эниште просит его нарисовать коня. Художник начинает воспроизводить образец, прочно засевший в его голове, представляя рисунок частью рассказа. То есть коня своего он берет из какой-нибудь военной или любовной сцены, которую видел тысячи раз. И вот Эниште, памятуя о том, как работают европейские мастера, говорит: «Всадника не рисуй. А вот там пусть будет дерево. Только на заднем плане и маленькое». Художник, сидя вместе с Эниште за рабочей доской, принимается рисовать при свете свечи нечто странное и непривычное, не похожее ни на одну из затверженных им наизусть сцен; но рисует он охотно, потому что Эниште платит за каждый рисунок хорошие деньги, да и, честно говоря, получается что-то любопытное!

Но ни Эниште, ни художник уже не могут понять, к какой истории относится рисунок. Эниште хотел, чтобы я, глядя на эти изображения, выполненные в полувенецианском-полуперсидском стиле, написал истории, которые можно было бы поместить в книге рядом с ними. Мне обязательно нужно придумать эти рассказы – иначе о Шекюре можно забыть, – но на ум не приходит ничего, кроме слышанных в кофейне баек меддаха.

23. Меня назовут убийцей

«Тик-так, – говорили мои часы, стуча колесиками, – наступил вечер». Азан еще не прозвучал, но я уже давно зажег свечу. Окунув перо в черные чернила, я быстро, по памяти, рисовал на превосходной, хорошо лощенной бумаге курильщика опиума. Едва закончив рисунок, я снова услышал голос, каждый вечер зовущий меня на улицу. Но я не стал его слушать. Я был так решительно настроен никуда не выходить, сидеть дома и работать, что даже попытался заколотить дверь гвоздями.

Книгу, над которой я поспешно работал, мне заказал один армянин. Он постучал в мою дверь рано утром, когда все еще спали, – а сам приехал аж из Галаты[73]73
  Галата – район Стамбула на северном берегу Золотого Рога.


[Закрыть]
. Несмотря на порок речи – он заика, – этот человек работает толмачом и проводником по городу. Когда какой-нибудь путешественник из Европы говорит ему, что хотел бы приобрести кыяфетнаме, он приходит ко мне и начинает отчаянно торговаться. В этот раз мы сошлись на том, что я сделаю среднего размера кыяфетнаме из двадцати страниц за сто двадцать акче, поэтому вечером я за один присест выдал дюжину рисунков, уделяя особое внимание одеяниям, мельчайшим их подробностям: шейх-уль-ислам, старший дворцовый привратник, имам, янычар, дервиш, сипахи, кадий, торговец печенкой, палач (особым спросом пользуются изображения палачей за работой), нищий, идущая в баню женщина, куритель опиума. Стараясь заработать несколько лишних акче, я нарисовал уже столько таких книг, что сейчас, чтобы не заскучать, затеваю сам с собой игры: то нарисую кадия, ни разу не отрывая кисточки от бумаги, то изображу нищего, закрыв глаза.

Разбойники, поэты и терзаемые тоскою люди знают, что с первыми звуками вечернего азана все джинны и шайтаны, обитающие в них, разом начинают бунтовать и бесноваться, сбивая их с пути истинного. «На улицу, на улицу! – говорит нам внутренний голос. – Беги туда, где другие люди, где сумрак, нищета, порок!» У меня ушло немало лет, чтобы усмирить моих джиннов и шайтанов. Рисунки, которые считаются чудесным творением моих рук, я делал с их помощью. Но последние семь дней, после убийства того подлеца, по вечерам мне никак с ними не совладать. Они так беснуются, что я говорю сам себе: «Может быть, если я немного пройдусь, они успокоятся?»

Вот и теперь я сказал себе эти слова – и, по обыкновению, сам не понял, как оказался на улице. Быстро, не останавливаясь шел я по снегу, раскисшей грязи, обледеневшим мостовым; и чем более углублялся в самые безлюдные уголки города, чем пуще сгущалась ночная тьма, тем дальше оставлял я мой грех. Мои шаги эхом отдавались от каменных стен постоялых дворов, медресе и мечетей, и страх мой слабел.

Как всегда, ноги сами привели меня на окраину, в заброшенный квартал, куда даже джинны и призраки не могут заглядывать без дрожи. Я слышал, что половину здешних мужчин убили на войне с персами, а остальные жители уехали, ибо не было им здесь счастья, – но я этому не верю. Персидская война действительно принесла беду этому красивому кварталу – но другую. Раньше здесь было текке дервишей-календери; сорок лет назад, после начала войны, на дверь этого «вражьего гнезда» повесили замок.

Я обошел кусты ежевики и лавровые деревья, благоуханные даже в стужу, подчиняясь своей всегдашней склонности к порядку, поправил доски между упавшей трубой и окном, у которого отвалились ставни, и вошел в дом. Полной грудью вдохнув столетний запах благовоний и плесени, я чуть не заплакал – так хорошо мне было в этом месте.

Если я еще не говорил этого, так скажу сейчас: я не боюсь никого, кроме Аллаха, а наказание, которое может постичь меня в этом мире, ни во что не ставлю. Я боюсь тех мук, которые, как ясно сказано в Священном Коране, например в суре «Аль-Фуркан», мы, убийцы, будем испытывать в Судный день. Стоит мне подумать об этом, как перед глазами всплывают простые, немного простодушные, но по-настоящему страшные изображения ада, нарисованные старыми арабскими мастерами (их можно увидеть на пергаментных страницах очень старых, ветхих книг, которые нет-нет да и попадают мне в руки), или рисунки дьявольских пыток, которые любят делать китайские и монгольские художники. Когда меня пробирает ужас от этих кошмарных ярких видений, я не могу удержаться от того, чтобы взять на себя роль толкователя Корана, и рассуждаю следующим образом. О чем говорится в тридцать третьем аяте суры «Аль-Исра»? Разве не о том, что Аллах запретил убивать человека без справедливой на то причины? Так вот: во-первых, этот подлец, которого я отправил в ад, не был истинно правоверным, а именно их Аллах запретил убивать; во-вторых, у меня были весьма справедливые причины проломить ему череп.

Этот человек посмел порочить нас, работающих над книгой, тайно заказанной самим султаном. Если бы я не заткнул ему рот, он объявил бы Эниште-эфенди, всех художников и даже мастера Османа безбожниками и отдал бы нас на растерзание последователям бешеного ходжи из Эрзурума. Эти люди и так уже ищут повода показать свою силу, так что, стоит кому-нибудь вслух сказать, что художники, мол, идут против веры, они не только с нами расправятся, но и саму мастерскую сровняют с землей – и даже султан ничего не сможет поделать, лишь будет молча наблюдать за происходящим.

Каждый раз, приходя сюда, я прибираю, вот и сейчас достал припрятанные в углу веник и тряпку. Пока мыл пол и подметал, согрелся и почувствовал себя верным рабом Аллаха. Чтобы удержать в душе это чувство, долго молился, и проклятый мороз снова пробрал меня до костей, заболело горло. Я вышел на улицу.

Потом меня незнамо как занесло в другое место, все в том же странном состоянии духа. Каким путем я шел из квартала рядом с заброшенным текке, о чем думал, не знаю, но оказался в конце концов здесь, на улице, по обе стороны которой растут кипарисы.

Сколько бы я ни ходил, мне никак не отделаться от одной мысли, она гложет меня, будто червь; может быть, если я поделюсь с вами, станет полегче. Незадолго до смерти подлый доносчик – или несчастный Зариф-эфенди, называйте как хотите, – всячески хулил Эниште. Говорил, например, что тот все рисунки делает с перспективой, а это гяурский прием. Я остался равнодушен к его словам, и тогда мерзавец сказал: «Есть еще один рисунок, последний. Он попирает все, во что мы верим. Это уже не просто безбожие, а самое настоящее богохульство!» За три недели до того разговора Эниште-эфенди и в самом деле попросил меня сделать в разных углах большого листа несколько изображений – коня, денег, Смерти, – причем все разного размера, как на рисунках европейцев. Бо́льшую часть страницы, к которой бедный Зариф-эфенди уже выполнил заставки, Эниште всегда прикрывал бумагами, словно желал что-то скрыть от меня и от других художников.

Я хочу спросить у Эниште-эфенди, что изображено на том рисунке, но слишком многое меня удерживает. Во-первых, понятное дело, он может заподозрить, что это я убил Зарифа, – и всем рассказать о своих подозрениях. А во-вторых, вдруг он скажет, что Зариф-эфенди был прав? Иногда я говорю себе, что можно в разговоре не поминать Зарифа – словно не он навел меня на мысль, а я сам догадался, но страх от этого не становится меньше. Если человек, сам того не сознавая, идет против веры, это, может быть, не так и страшно, но я-то уже обо всем догадываюсь.

Мои ноги, которые умнее головы, сами привели меня на улицу, где живет Эниште-эфенди. Я спрятался за угол и долго разглядывал его дом, едва различимый в темноте, окруженный деревьями, большой, двухэтажный, странное жилище богатого человека. В какой части дома живет Шекюре, я не знаю. Бывало, я пытался представить, за какими ставнями она окажется, если дом рассечь, словно ножом, как это делали некоторые тебризские художники во времена шаха Тахмаспа.

Калитка открылась, вышел Кара. Эниште проводил его ласковым взглядом и закрыл калитку.

Когда я это увидел, в моей голове, занятой глупыми мечтаниями, сами собой возникли три мысли.

Во-первых, Эниште-эфенди поручит закончить книгу Кара, поскольку тот стоит дешевле любого из нас и не опасен.

Во-вторых, красавица Шекюре выйдет замуж за Кара.

В-третьих, бедный Зариф-эфенди был прав и я убил его зря.

В такие мгновения, когда безжалостный разум приходит к выводу, который никак не приемлет сердце, все наше существо начинает бунтовать. Вот и теперь часть моего сознания решительно восставала, не желая верить, что я совершенно попусту стал гнусным убийцей. А мои ноги тем временем опять оказались расторопнее и рассудительнее головы и понесли меня вслед за Кара-эфенди.

Мы шли и шли, минуя одну улицу за другой, а я все думал, как легко было бы прикончить этого довольного жизнью и самим собой Кара. Тогда о первых двух удручающих выводах можно будет забыть. И даже больше того, получится, что я не зря убил Зарифа-эфенди. Вот пробежать сейчас шагов десять, нагнать Кара да ударить его со всех сил по голове – и тогда все будет как раньше, и Эниште-эфенди позовет меня, чтобы мы вместе закончили книгу. Но более честная и осторожная часть моего разума (а честность, собственно говоря, и есть не что иное, как трусость) продолжала убеждать меня в том, что мерзавец, которого я укокошил и сбросил в колодец, на самом деле был клеветником. Если это так, то я убил его не зря и Эниште, в книге которого нет ничего, что нужно было бы скрывать, снова пригласит меня в свой дом.

Но стоило мне взглянуть в спину Кара, как я понимал: этого не будет. Пустые мечты. Вот Кара действителен. Со всеми такое бывает: лелеешь надежды, мечтаешь о чем-то неделями, годами и думаешь, что мечты твои вполне осуществимы, а потом тебе на глаза вдруг попадается какое-нибудь новое лицо, не виданные ранее одежды, счастливый человек – и всё, ты тут же понимаешь, что мечты твои не сбудутся, любимую девушку в жены тебе не отдадут, вожделенную должность ты никогда не получишь.

Я с острой ненавистью, от которой даже в жар бросало, смотрел на Кара: на его голову, затылок, на движение плеч. Какая у него отвратительная походка: идет так, словно каждым шагом оказывает миру благодеяние. Такие люди, как Кара, не знающие мук совести и видящие впереди счастливое будущее, весь мир мнят своим домом и открывают любую дверь, словно султан, явившийся в свою конюшню, – и мы, живущие за этой дверью, сразу чувствуем себя униженными. Я еле удержался, чтобы не схватить камень и, пробежав немного, не опустить его на голову Кара.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю