355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Покровская » Аркадиана » Текст книги (страница 2)
Аркадиана
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:51

Текст книги "Аркадиана"


Автор книги: Ольга Покровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Две продавщицы – одна в грязном халате, как с мясникова плеча – стоят по стойке смирно и кисло наблюдают наши объятия. Видно что-то им подсказывает, что с ними не завершили. Не дали команды разойтись. Будь они уверены в безлюдности, с удовольствием под шумок врезали бы нам какой-нибудь банкой кетчупа.

– Как ты их однако, – говорю я с завистью, когда мы размыкаем жаркие объятия и переходим на нейтральный тон. – Надо ж, как тебя слушают. Просто с замиранием сердца. Слово пропустить боятся. Еще пять минут, они бы тебя конспектировать начали, как дедушку Ленина. У меня так не получается. Ты авторитет, Вер. Уважают...

Вера с достоинством поправляет сбившийся с плеча платок.

– Еще б не уважали, – роняет она как бы между делом. – Это ж магазин моего мужа...

Мама недовольна, что Георгий Александрович платит мне пенсию. Так как Георгий Александрович официально мотивирует эту благотворительность памятью по отцу, бывшему научному руководителю и по жизни воспитателю, то маме кажется, не будь меня, неприкаянной, эти деньги достались бы ей. Глубокое заблуждение. Ни гроша бы не дал Георгий Александрович без учета личных целей. И отца он не помнит. Я уверена, что не помнит. И наверняка он не был его учеником. Мой отец не любил таких сверхъестественно ловких людей, как Георгий Александрович. Мой отец предпочитал талантливых и интеллигентных, а Георгий Александрович к таковым не относится. Получая деньги, я еще поддерживаю красивую легенду и уберегаю витающую в облаках семью от лишнего разочарования. Все гораздо шкурнее – мне платят за Сашу. Георгия Александровича очень устраивает ситуация, когда у партнера, с одной стороны, нет семьи, а с другой стороны имеется постоянная любовница приличного происхождения, он не шляется в поисках приключений по притонам и не подвергается риску вляпаться в ненужную историю. В качестве прикрытия компаньоновой ахиллесовой пятки я Георгия Александровича вполне устраиваю. Тем более есть уверенность, что Саша на мне не женится. На таких как я, никчемных созданиях солидные люди не женятся. Я окупаю жалкие триста долларов ежемесячно на многожды процентов – хотя в виде великого благодеяния Георгий Александрович с падением доллара перешел на рублевый курс и платит мне девять тысяч. Как содержание, девять тысяч вызывают гомерический хохот, но с какой стати меня содержать?.. Скажи спасибо, голубушка, могли бы и шашкой зарубить... А за память им кажется в самый раз... Я воспитанная женщина, я не оскорбляю нежных чувств денежными вопросами, а просто Георгий Александрович присылает мне девять тысяч, как дочери любимого и почитаемого учителя, оказавшейся в затруднительной ситуации... До конца я не уверена, чьи это деньги, из чьего кармана, и какие финансовые схемы между ними на этот счет существуют, а задумываться не считаю нужным. Я честно отрабатываю. Меньше знаешь, крепче спишь... Из-за таких спецов по финансовым схемам терять сон не хочется. Не тот, знаете ли, случай для потери сна.

Макароны обтекают в дуршлаге, а я режу огурцы. Если наши с Сашей высокие отношения длятся на одном градусе два года, то оттого, что градус нулевой. Один шаг, и далее точка замерзания. С первого взгляда на предмет во мне не шевельнулось ничего, кроме мысли: боже, какой урод. Пари держу, что мнение было обоюдным. Его снисходительные взгляды, которые я периодически ловлю, приходят из-за черты, огораживающей белых людей от мира прочей живой органики. Как меня угораздило оказаться с ним в одной постели, я не понимаю до сих пор, а так как из памяти за ничтожностью повода к запоминанию выпал этот волнующий момент, вряд ли мне удастся когда-нибудь восстановить истину.

Но это не значит, что я кривлю морду. Мужчина есть мужчина, он ждется с волнующим трепетом и глазами, полными восхищенного обожания. Во всяком случае, среди деревенских пращуров так было принято. И у Саши есть два больших достоинства. Во-первых, он создает иллюзию постоянства. Необходим и незаметен как условный рефлекс типа дыхания... Во-вторых, он хороший любовник, и большинство пышущих нетрезвой страстью мужских особей ему не годятся в подметки. Самое интересное, что врожденных талантов и склонности к этому роду занятий у него никаких нет. Все трудом и старанием. По жизни он зачуханный отличник, к которому ни одна девчонка не проявляла интереса, начиная с яслей. Вся его наука впитана с пылью библиотек. Но науку он, в отличие от статистического большинства, дал себе труд вызубрить, запомнить и усвоить каждой клеточкой. За это я его уважаю. Знаю по опыту, что большая часть дражайшего сильного пола прислушиваются к природе и школьным советам дворовых приятелей, а те почему-то ерунду подсказывают. Или они слушают плохо... С фантазией у него негусто, партнершу он не чувствует, зато полагается не на себя, а на теоретическую подготовку и мнение авторитетных людей по данному вопросу. Вопрос он изучал кропотливо и вдумчиво, во всей его всеобъемлющей полноте... Даже доскональное знание анекдотов про поручика Ржевского свидетельствует о серьезности подхода и об ответственном отношении к делу. Понятия "неприлично" для него не существует, как для нормального советского дипломата. Не знаю, успел ли он побыть дипломатом. Он секретствующая личность, я не знаю, кто он, и кем работает, и что у них за бизнес, и что их связывает с Георгием Александровичем. Так что он, может, никакой и не дипломат, а кто-нибудь из недовоплощенных нелегалов.

Салат приготовлен, теперь я готовлю себя. Процесс ожидания доставляет удовольствие не меньшее, чем свидание. Я себя люблю в такие моменты. Именно в такие моменты я себя и люблю. Меня могут называть неприличными словами, но одеваться и приводить себя в порядок для окружающего мира, состоящего из политики, экономики, соседей и общественного транспорта, неинтересно, что там бы ни говорили. Ухаживать за собой, чтобы правильно раздеться, куда увлекательнее. Это нечто среднее между поэмой и приключением. В такие моменты я спинным мозгом ощущаю свою силу, красоту и масштаб собственной личности – все, что в другое время бесследно исчезает.

Звонок раздается около двух часов дня. Мы ранние пташки. Не встречаться же со мной вечером – вдруг я попрошу остаться на ночь, а это совсем другой коленкор. Тут пахнет сожительством и совместным ведением хозяйства... Тем более, что свидетелей не за страх, а за совесть кругом пруд пруди – и он это знает. Дай волю, он приперся бы в пять утра (он по биоритму жаворонок) но он знает, я-то сова, и раньше двенадцати он рискует тем, что все свидание я продремлю, не оживая на пикантных моментах.

Спеша открыть дверь, не успеваю выплюнуть шелуху. Приходится дуть в кулак в присутствии. Он меня не целует – то ли привычка, оставшаяся от времен моего замужнего состояния и требований конспирации, то ли просто нет потребности.

– Нина, Нина, – говорит он укоризненно, качая головой, и физиономия у него расплывается, как у довольного крокодила. – Опять грызешь? Ну что с тобой делать...

– Елки, кому я мешаю? – удивляюсь я, пряча руки за спину.

Он, не спеша, снимает начищенные ботинки и одевает тапочки.

– Окружающую среду загрязняешь, – говорит он степенно, как купец первой гильдии. – Плюешь на улице, как верблюд... Что будет, если все начнут плевать?

– Все и так плюют, – говорю я. – Да что я! После собачников я тут вообще отдыхаю. Вон, как снег весной растает – не пройти и не проехать, везде лежит выше головы, и на дорожках, и на травке тоже... положено. Да что весной, помнится, в их так называемый милениум, первого января двухтысячного года на Тверском бульваре все лежало выше крон деревьев, там и снега-то видно не было, там этот "прощай, двадцатый век" всю зиму разгребали. А ты ко мне прицепился.

Я же говорю – зануда.

– Надо кому-то быть сознательному, – говорит Саша, вынимая расческу и причесываясь. Есть у него бзик, он не может лечь в постель растрепанным. От потревоженных волос приходит запах резких альдегидов с великосветской претензией.

– А почему с меня начинать? – говорю я.

Он снова добродушно улыбается.

– Если не я – то кто же... – произносит он задумчиво что-то заученное с детства. – Пусть буду я...

– Ага, – говорю я, – ты как наши бабки, ей-богу.

– Ну а что бабки, – возражает Саша, краем глаза косясь в зеркало. Он вообще любит изучать себя в зеркале. Что особенного видит... – Бабка – санитар общества... Так к ней и надо относиться, как к добровольному помощнику... Это ты с твоей склонностью к конфликтам все драматизируешь...

– Ну как же, – говорю я.

Я веду его на кухню.

– Нет-нет, – говорит он, садясь. – Обедать не буду. Чайку попью... Возьми вот к чаю.

И протягивает мне коробку зефира в шоколаде. Экономит, гад. Купить такую же коробку полноценных конфет его жаба душит. На "Ауди" ездит, а скупой, как сто Плюшкиных. Это понятно... богатые не те, у кого много денег, а те, кто не тратится на ерунду...

– Спасибо, родной, – говорю я осчастливленным голосом. Тем временем он садится на табуретку и снимает крышку с квасного бака.

– Дай чашечку, – просит он. – Духота, пить хочется.

Я делаю вкусный квас, как делала бабушка, но съемом крышки, по наполненности бака, он проверяет – не было ли у меня гостей или сборищ. Он знает, что квас я делаю по пятницам, когда хожу на базар за продуктами, в день наилучшего соотношения выбора продуктов с количеством народа. А чабрец и мяту, кроме как на базаре, у узбеков, нигде не достанешь.

– Устал? – спрашиваю я участливо. Вид у него действительно не самый бодрый, и мне его отчасти жалко – куча дел, а приходится ехать к любовнице, ее и дома не застать, да еще и с пустыми руками не придешь... Морока, в общем.

– Ты бы позвонил вчера, – говорю я, собирая на стол чашки. – А то была такая хорошая погода... Я кормила уток в парке... – это я избавляю его от неизбежных профессионально-дипломатических уловок, по совокупности равноценных прямому вопросу "где шаталась?" – Там у нас кто-то купается, представляешь? Наверное, хочет, чтобы хвост вырос.

– Разные есть люди, – снисходительно говорит Саша. – Странные есть люди...

Говорить, что была на пьянке, нельзя, а то последует лекция по поводу аморального и асоциального образа жизни (можно подумать, я вчера родилась и не знаю образа жизни представителей бизнеса разной степени крупности – но там ведь во имя высокой цели, а без целей нельзя... как при социализме). Ладно, думаю, тебе же хуже. Лосося я съем сама. И салат тоже.

Салат мне не достается. Проголодавшись после наших физических упражнений, он перед уходом смахивает все одним движением вилки, а я, проводив его, на трех пальчиках грациозно несу в комнату тарелку, ложусь, включаю телевизор, ем, и в душе у меня царит ликование, ликование, которое не портят никакие прозаические подробности наших не слишком чистых отношений. Не хватает мне только пива. И я, наверное, сейчас за ним пойду... Деньги теперь есть... Тут раздается телефонный звонок. Почему-то каждый раз, как у меня свидание, все вспоминают о моем существовании и начинают звонить, как ошпаренные. В другое время – помру, никто не заметит.

– Нинк, – говорит Ирка в трубку, когда я неохотно эту трубку снимаю. – К Наталье тут рыбки свежей привезли. Сказать, чтоб тебе отложила?

– Ага, – говорю я блаженно и облизываю палец.

– Когда зайдешь? Сегодня?

– Завтра, – говорю я. – У меня гости.

– Ну-ну. Ни пуха, солнце.

Она вешает трубку. Гости для нее святое, а иначе придется беседовать битый час о покупателях, о завбазой, о налоговой, о Ренатовых последних закидонах... лучше отложить прозу жизни на потом.

Не успеваю я перехватить тарелку, раздается звонок в дверь. Это серьезнее. От дверных звонков я не жду ничего хорошего. Бормоча проклятия и поправляя платье, я плетусь к двери. Там – Валентина Михайловна. С испуганным видом – если ее можно напугать – и общей дрожью от сознания важности момента.

– Нина! – говорит она торжественно, как юный Дзержинец на посту. – Нам что-то подложили! Пойдем, посмотришь. Может, это взрывчатка.

Я очень боюсь испортить отношения с соседями. Объединятся с участковым – отберут квартиру, защищать меня некому... Поэтому вместо того, чтобы послать ее ко всем чертям, я покорно, как пленный князь Игорь, иду за ней на пожарную лестницу, где одним пролетом ниже лежит мятый глушитель. Кто его сюда затащил и зачем – неизвестно. Даже не приходят в голову никакие варианты. И я так Валентине Михайловне и говорю, но она мне не верит.

– Подожди, нужно вызвать милицию, – говорит она. – Главное – ничего не трогать. Ты постой тут пока...

Тут мое терпение кончается, и я, как курица-несушка, закатываю глаза, томно прижимаю руку к голове и бормочу упадническим голосом:

– Ох, у меня сегодня такая мигрень, такая мигрень, давление, наверное, падает...

Не дожидаясь ответа, я резво, пока не схватили жесткой партийной рукой за часть тела, оставляю ее один на один с террористической угрозой.

Скрывшись в квартире, я сажусь на диван, обхватив руками колени, и меня начинает мелко колотить. Мне представляется, как эта мегера будет снова названивать в дверь, и во что выльется ее недовольство, когда мы с ней увидимся в следующий раз. Все было хорошо, у меня был мужчина, у меня есть девять тысяч, а тут сразу так испохабить... Нет в мире совершенства... И через какое-то время снова звонят. Я не открываю. Пусть думает, что хочет. Звонят снова. Нагло, бесцеремонно. Это не Валентина Михайловна – она, при всем стальном характере, звонит вежливо. А вот милиция может и так. Эта психованная наверняка донесла, что я дома... Лучше открыть. Черт меня дернул открыть в первый раз. Знаю же, что навещать меня некому... Я открываю. За дверью – никого. Звонок исходит из-за пределов холла, от лифта, и кто-то там маячит за дверью. Что-то цветное. Не милиция точно.

– Кто? – спрашиваю я неприветливо.

– Нинка! – кричат из-за двери. – Это я! Открой!

К утверждениям типа "это я" я вообще отношусь подозрительно, но тут трудно ошибиться. Вера, и костюм на просвет тот же, васильковый.

Я открываю дверь. У Веры на губах блуждающее послевкусие веселой улыбки, и в руках бутылка красного портвейна "Алушта".

– Нинк! – кричит она на весь дом, по крайней мере, мне так в ужасе кажется. – А я забыла, какой у тебя этаж. Хожу тут, слоняюсь по дому. С одним дедушкой игривым познакомилась...

– Пошли, пошли, не кричи, – говорю я и быстро затаскиваю ее в квартиру, пока не вылезли все соседи и не проверили, кто такой громкий ко мне явился.

Мы сидим на полу, на драных подушках, пьем массандровский портвейн из бабушкиных стаканов образца пятьдесят какого-то года и закусываем квашеной капустой. Ничего, жить можно. Завтра я пойду и куплю сыру, оливок, минтайской икры, селедки с можжевельником и копченых крылышек. Сегодня достаточно капусты. Вера уже несколько раз окунула в портвейн кисть платка, но этим обстоятельством не огорчается. Балкон открыт, можно смотреть на звезды, но звезд не видно, видно ничего вместо неба, бурое и мутное. Это ничего меняет только оттенок, и оттенки все такие похабные, что слов нету.

– Нинк, – говорит Вера, точно ее осенила глубокая мысль. – Купи себе телескоп.

– Угу, – говорю я, кивая. – Вот его-то мне и не хватало. Что в нем смотреть? Окна напротив?

– А что, – говорит Вера рассудительно. – Тоже интересно.

– Побьют, – говорю я тоскливо.

– За что? – спрашивает Вера.

– За все, – говорю я. – У нас за все бьют.

Мы выпиваем еще по полстакана и лезем пальцами в капусту.

– Я у них урод, – говорю я, продолжая ранее прерванную мысль. – Ничего не сделаешь. Ну я такая, что ж теперь... Не вышло из меня успешной личности. Если бы я с утра до ночи вытирала племянникам задницы... убирала, готовила...меня бы, может, простили. Не любили бы. И не уважали... Примирились бы, что урод приносит пользу. А сейчас я и пользы не приношу. Никому... Но и задницы вытирать не тянет, ей-богу...

– А ты их того... шевели, – советует Вера. – Они привыкли, что ты какая-то смирная. Они от тебя должны быть в тонусе!

– Они от меня достаточно были в тонусе, – говорю я и устало машу рукой. – Они уж устали быть от меня в тонусе.

– Ну вот, и расслабились. Вот посмотри... – она, широко потянувшись, протягивает руку к трубке. – У ваших какой телефон? – она смеется, точно вспомнила что-то забавное. – Ты знаешь, я ведь школьные телефоны так хорошо помню, пятнадцать лет не звонила, а все равно как вчера... А твой забыла.

Я подскакиваю на месте. На подушке.

– Ты чего? – говорю я недоуменно. – Ты чего хочешь делать?

– Как чего. Маме твоей позвоню, – Вера подтягивает телефон за провод, рискуя оборвать его совсем. – Она все-таки тебе мать или не мать?

У меня от стремительности событий дыхание перехватывает.

– Не надо! – кричу я, глотая воздух. – Ты что? – но Вера уже вспоминает номер и, решительно прицелившись, засовывает палец в диск. – Заткнись, – говорит она, отмахиваясь от меня кистями, с которых капает портвейн. – Не мельтеши.

Я замолкаю, и сердце колотится от волнения. Я боюсь, и мне безумно интересно, что она скажет. В Вериной легкости мнится что-то чудодейственное, что может одним махом разрушить все преграды и переключить в моей семье невидимый тумблер с минуса на плюс.

– Анна Тимофеевна? – спрашивает она вредным вибрирующим голосом. – Анна Тимофеевна, это Вера Зотова, здравствуйте, если вы помните, да... О, замечательно... да... Я? Я у Нины сейчас. Вы не могли бы подойти, Анна Тимофеевна, она себя что-то плохо чувствует... Нет, не может, нехорошо ей, да... Спасибо, Анна Тимофеевна.

Она преспокойно кладет трубку, довольно облизывается и восклицает:

– Помню же! И как маму твою зовут, помню.

Я тем временем в ужасе подбираю упавшую челюсть.

– Да ты что... – говорю я пораженно. – Ошалела совсем? Ты ж так до инфаркта человека доведешь.

– Ну извини, – говорит Вера, пожимая плечами. – Я могу что-то путать... но по-моему, до инфаркта твоим далеко. Ну не от твоего здоровья они его схватят...

Я в панике вскакиваю на ноги и пытаюсь броситься на все четыре стороны одновременно – и потому остаюсь на месте.

– И что? – кричу я. – Она сейчас придет?

Вера только хмыкает.

– Придет, конечно, – заявляет она уверенно.

– И что? Что я ей скажу? Что мы пошутили? Что я здорова, как лошадь? Это помощь твоя такая?..

Веру не проймешь. Она словно меня не слышит.

– Да не бегай! – командует она легкомысленно. – Ляг и глаза заведи. И вздыхай тяжело. Учи ее. Как маленькая, ей-богу.

На лице у нее крупными буквами – снисходительное удивление моей наивности. Я так и читаю этот приговор на веки вечные. Но я-то знаю маму. Ее не обманешь.

Я бросаюсь на кухню. Там в картонной коробке, на полочке – остатки бабушкиных лекарств. Надо что-нибудь хлебнуть, чтоб малость поплохело. Вот сердечные, подходит... При таком запахе волей-неволей поверишь в неприятности... Валокордин... я трясу пузырек в рот и брызгаю несколько капель на платье. Вера возникает в дверном проеме, скептически наблюдает за мной и роняет:

– Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.

– Ничего... – бормочу я. – Все в наших руках... – я кидаю в рот нитроглицерин. – Главное, чтобы было убедительно...

Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз... шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:

– Ожерелье приберите... за диван упало.

Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.

– Где они... – говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.

– Дай... – говорю я и протягиваю руку.

– Да подожди ты! – отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.

– В аптеку сходите, – устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. – Ну что? Как себя чувствуете?

– Лучше всех, – говорю я, еле ворочая языком.

Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.

– До свиданья, поправляйтесь, – громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином – не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.

Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.

– Свет погаси, – говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.

Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.

– Дура, – говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. – И чего ты добилась?

– А мама? – говорю я тревожно. – Мама приходила?

Вера качает головой.

– Нет, – говорит она.

Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.

– Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний... – глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать...

– Тебе чаю приготовить? – спрашивает Вера.

– Горячего, – говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.

Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.

– Что это было? – спрашиваю я.

– Идиотизм, – лаконично отвечает Вера, пряча глаза. – И я тоже идиотка...

Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни...

– Извини, – говорю я.

– Бог простит, – отвечает Вера.

Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных... Может, от немощи... Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела – что опять ее дочь попала в дурацкую историю?

– Хочешь, я тебе стихи почитаю? – спрашивает Вера тихонько. – Хочешь, Бродского?

– Угу, – говорю я лирически, снова вздохнув. – Под него вешаться хорошо. В самый раз.

Вера фыркает.

– На тебя не угодишь, – говорит она.

Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.

– Тебе надо работу найти, – говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. – А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности... общение... адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.

– Работа это хорошо, – соглашаюсь я. – Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею... Знаю кучу формул... умею варить щи... носки вязать на четырех спицах... все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал...

Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю... И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами... Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться...

Вера задумывается.

– Да, у моего мужа все одни халдейки такие... – произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. – Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.

– Нда? – спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. – И чем он большой? Что отрасло у него?

Мишка – наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.

– Ну! Мишка-то! – говорит Вера. – Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже...

– От Версаче? – говорю я, представляя унылый текстильный склад. – Я думала, их в Малаховке шьют.

– В Малаховке невыгодно, дороже... себестоимость, – говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. – Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить... А во Вьетнаме машинку под пальму поставил – и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.

– А.. – говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. – Но я во Вьетнам как-то... Да и диоксином их травили... будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.

– Зачем во Вьетнам? – спрашивает Вера рассудительно. – Там тамошние... черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще... Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло – либо палатка, либо автосервис... либо диспетчеры на телефонах нужны.

Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.

– Мишка, – говорю я тупо. – Ну Мишка так Мишка. А он где?

– Да здесь же, – говорит Вера. – У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает...

Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего – на голове, во всяком случае?

– Ну! Что ты. Он крутой такой, – говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. – Круче только яйца, выше только звезды... Пузо – во, пальцы веером... секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? – она пихает меня в бок.

– Нужна я ему, – говорю я. – Стара я секретаршей. Вон во всех объявлениях: до двадцати восьми лет.

– Ладно прибедняться, – говорит Вера и безаппеляционно, как учительница русского, добавляет: – Твой любовник тебя совсем подавил. Он энергетический вампир. У тебя вон, смотри, уже комплекс неполноценности.

– У меня он по жизни, – говорю я. – При чем тут любовник.

Вера что-то поднимает с пола. Это бантик, которым я, оригинальничая, прихватываю волосы. Она расправляет его на ладони, как коллекционную бабочку, и зачем-то дует. Потом гладит меня по каменной голове.

– Эх ты Нинка, Нинка, – говорит она.

Когда она уходит, мне существенно лучше. Вечер. Вместо соловьев долетают резиновая гарь от подожженного мусорного бака и уличный шум. Я включаю телевизор с новостями. Плавающий на экране дикторшин призрак, делая умное лицо, сообщает, что жителям штата Мериленд явился поросенок-мутант. Я мучительно соображаю, пришла ли я в себя, и, если не галлюцинирую наяву, что за штат Мериленд, на какой планете расположен, и что нам с аудиторией за дело до тамошних поросят. Можно залезть в Интернет, но новости, помимо кривого отражения земных медиа, и там ковырять по крупицам, да и дорого... Лучше сэкономить... Оставаясь в неведении относительно мировых событий, я выключаю телевизор. Пора спать. Я устала.

Телефон молчит. Никого из родных не волнует, что со мной. Может, Вера перепутала телефон? Может, она позвонила не туда?

Утро. Надо что-то делать. Надо убирать квартиру, но не хочется. Я не люблю свою квартиру. Убирать ее – безнадежное дело. В квартире не было ремонта с момента сдачи госкомиссии тридцать лет назад. У бабушки не было денег. У меня тоже. В результате я обитаю в совковом безобразии, прошедшем тридцатилетний срок износа. Стены кривые, окна раздолбанные, двери и плинтусы неровные, и в неровностях забилась грязь, которую не отмыть. Ленолеум на кухне страшен как третья мировая, плитка в ванной держится на честном слове, потолок в потеках, краны не держат воду. Мебели лет пятьдесят. Дверцы шкафа скрипят так, что слышно через два этажа. Причем скрипят не петли, а рассохшиеся доски, так что заливать масло бесполезно. Бомжатник. Конечно, нормальному человеку приходить сюда не хочется, он сюда носа не сунет, нормальный человек...

Хлеб я держу в холодильнике. Потому что в квартире живут какие-то невыводимые мелкие мошки. Это бабушкино наследство – она хранила запасы крупы со времен карибского кризиса. Я выкинула все, кроме мыла. Этот привет от советской власти – в ящике на балконе. Еще я выкинула тряпки, вообще весь хлам. Остались только две вязаные салфеточки – их положено крахмалить, но я не умею – и фарфоровый юный пограничник, обнимающий собаку. И несколько бабушкиных книг – "Фрегат "Паллада", пьесы Островского, том Есенина, "Детские годы Багрова-внука". Интуитивным крестьянским чутьем бабушка предпочитала классику. Наследство от мужа – старый компьютер, который он намеревался выкинуть, наладонник, который я вовремя засунула в сумку, утаив от бдительного глаза, и древний мобильный телефон величиной с кирпич. Наладонник – это моя библиотека. Когда я буду богатой, я куплю уйму книг, куплю большую квартиру, в которой их можно разместить, буду сидеть и листать репродукции в художественных альбомах. И никуда не ходить. Только я не буду богатой.

Наладонник – это суррогат. Аналог резиновой женщины. Я время от времени мечтаю взять в руки книгу, провести пальцами по бумаге и вдохнуть запах типографской краски и клея. А пока приходится в очередной раз запитывать от сети это чертово устройство. Запитывать с риском для жизни. Розетки у меня тоже никуда не годятся, от одной идет по обоям горелый черный след. Пользоваться ею страшно, но деваться некуда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю