Текст книги "Мои часы идут иначе"
Автор книги: Ольга Чехова
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Мне бросается в глаза, что бокал Удета все время пуст. Кельнеры обносят его. Я спрашиваю о причине. Он отвечает мне тихо, что "Герман" (Геринг) строго запретил ему пить. В этот момент Герман не смотрит в нашу сторону. Тогда Удет молниеносно меняет свой пустой бокал с моим, быстро приветствует меня, приподняв его, и осушает одним махом. Уловка в течение вечера удается еще несколько раз. Теперь Удет в прекрасном настроении; он веселится, как большой ребенок, ибо снова оставил Геринга в дураках.
– Я их выношу только со спиртным, – шепчет он мне, – со спиртным их еще всех можно вытерпеть, только со спиртным...
Именно Удета Гитлер и Геринг делают ответственным за провал "воздушной битвы за Англию" в 1941 году. И он кончает жизнь самоубийством.
Государственный прием в честь Муссолини в мюнхенском Доме искусств. Дочь Ада сопровождает меня, хотя и сопротивлялась до последнего. Хоть она молода и политически неангажированна, ее всякий раз охватывает беспокойство, тревожное предчувствие, когда мне снова приходится присутствовать на официальном приеме. Мама убеждает ее, что я должна ответить и на это приглашение, если мы не хотим поставить всех под удар. Улицы, примыкающие к Дому искусств, перекрыты. За спинами эсэсовцев толпятся зеваки. По громкоговорителям объявляют о прибытии гостей, толпа аплодирует в зависимости от популярности визитера. В качестве церемониймейстера выступает господин в темном одеянии в стиле рококо; он отчетливо называет имена прибывающих...
В холле Гитлер, его приверженцы и господа из протокольного отдела приветствуют каждого гостя по отдельности. Нас с Адой проводят за стол неподалеку от центрального стола. Зал уже почти заполнен, вскоре прибывают и итальянские гости: Муссолини в сопровождении своего зятя, итальянского министра иностранных дел графа Чиано и итальянского посла в Берлине графа Аттолико, окруженные свитой адъютантов. Сцена, достойная театральных подмостков: подтянутые фигуры в эффектной форме. Муссолини удается сохранять эту позу на протяжении всего обеда...
После трапезы гости расходятся по различным залам. Меня просят перейти в маленький салон, куда направляется и Муссолини с небольшой частью своего окружения.
Аду один из адъютантов препровождает за стол "вождя". Позднее она проклинает "испорченный вечер". Гитлер снова разглагольствует о якобы феноменальных немецких открытиях, о синтетическом чулочном волокне и подобных "интересных" вещах.
Я пью крепкий кофе в обществе Муссолини и графа Чиано. Мы говорим о немецком и русском театре. В ходе беседы с Муссолини слетает вся его деланная сановность, и он оказывается образованным и начитанным собеседником. О политике не говорится ни слова.
Внезапно сцена меняется.
За наш стол садятся Геббельс и его жена. Геббельс, впрочем как всегда, склонен иронизировать. Он что-то говорит Чиано, что я не совсем понимаю, однако выражение лица графа красноречиво. Следствие этого потрясающе: Чиано резко встает и покидает помещение. Геббельс семенит вслед за ним и через переводчика пытается объяснить, что тот его неправильно понял. Но это уже ни к чему не приводит. Ситуация не сглаживается, атмосфера остается натянутой.
Появляется Ада. "Я больше не могу", – шепчет она мне. Я приношу извинения, и мы отправляемся в гардероб.
Один из адъютантов перегораживает нам дорогу:
– Сударыни, вы не можете покинуть общество, пока не уйдет фюрер.
Ада находчиво и холодно возражает:
– Если мне нехорошо, я вольна поступать так, как мне нужно!
Она берет меня под руку и велит вызвать наш автомобиль с шофером.
С этого дня в рейхсканцелярии меня вычеркнули из списка приглашаемых лиц.
Также и "вождь" больше не считает меня достойной поздравлений со "счастливым Рождеством", как всего лишь год назад. Тогда я снималась в Париже и уже заказала место в спальном вагоне в Берлин на 23 декабря. Заезжаю в отель, чтобы забрать чемоданы, и от имени германского посольства мне вручают огромный пакет с шоколадом, пирожными, орешками, сдобой. Но самое удивительное находится на дне пакета: портрет Гитлера с его собственной поздравительной надписью. Что делать со всем этим?..
Мне приходит в голову фантастическая идея: шоколад, пирожные, орешки и т. д. я обмениваю на контрабанду – дорогие духи и другие подарки, а Гитлер вместе со своим "посвящением" прикрывает эти преступно дорогие "таможенные" товары. Пакет настолько тяжел, что его пришлось поставить в купе на пол. Проводник добродушно предупреждает меня:
– На границе, досточтимая госпожа, не знают снисхождения. Таможенники и СС захотят посмотреть, что там, вам придется раскрыть пакет...
"Знаю", – мысленно улыбаюсь я.
Проводник оказался прав. На германской границе я должна открыть пакет. И вновь я улыбаюсь, но уже не мысленно, и стараюсь скрыть внутреннее беспокойство – удастся ли проделка!
Таможенник и эсэсовец таращатся на лик вождя, а затем переводят взгляд на меня – потрясенно, слегка недоверчиво...
– Что это? – спрашивает один из них не очень-то умно.
– Фюрер, – отвечаю я сухо.
– Его портрет, вы имеете в виду...
– Вот именно...
Теперь наступает решающий момент: человек наклоняется к портрету и остается в полусогнутом положении, как будто его схватил радикулит. Глаза расширяются, он обнаруживает дарственную надпись, прочитывает ее, благоговейно бормоча: "Госпоже Ольге Чеховой в знак искреннего восхищения и уважения. Адольф Гитлер".
Человек, дернувшись, распрямляется, словно его укусил тарантул, вскидывает правую руку вверх, молодцевато выкрикивает: "Хайль Гитлер!", подает знак своему товарищу и почтительно покидает купе.
А контрабандные мыло и духи еще долго доставляли мне и моим дамам особую радость...
ВОЙНА И ТЕАТР
Марсель информирован лучше меня.
Тот, кто, как и он, имеет более или менее полный доступ к информации из-за границы, знает, что грядет война.
Кое-что на это указывает и в моем окружении: на пригодной для аэродрома местности под Кладовом (у меня под Кладовом маленький загородный домик) днем и ночью ведутся работы по расширению; территория охраняется строже, чем прежде, и обнесена плотным забором.
Вооружение идет полным ходом. Циничное высказывание Геринга "пушки вместо масла" уже давно стало обыденностью.
Кое-что все же вселяет надежду: пакт о ненападении с Россией, подчеркнутые заверения властей предержащих в своем миролюбии. Марсель развенчивает иллюзии: "Будет война..."
Мы сидим у камина в моем домике под Кладовом. За окнами прохладный вечер, а здесь веет теплом и уютом. И совсем не хочется думать о войне...
Марсель спрашивает меня, решилась ли я наконец – сейчас, без пяти минут двенадцать – ехать к нему в Бельгию.
Я колеблюсь.
Я пытаюсь представить себе все это: ведь я не одна, тут моя мама-сердечница, тут моя дочь и племянница... Забирать и их с собой?.. Мама никуда не поедет, она уже заявила мне об этом.
Марсель достаточно ясно дает понять – он имеет в виду только меня, а не мою семью...
И как же будет выглядеть моя жизнь в Бельгии, если я оставлю семью в Германии (чего и представить себе невозможно)... Смогу я вновь найти себя в своей профессии?
– Тебе больше не потребуется твоя профессия, – говорит Марсель, – ты будешь моей женой.
Я задумчиво киваю.
Как раз ею, исключительно ею, я и не могу быть.
Я хорошо помню о том вечере в Брюсселе – о попытке Марселя показать мне, что это такое – "моя жена"...
Я не способна на подобную физическую, духовную и материальную зависимость.
– Итак, ты остаешься? – спрашивает Марсель.
– Да.
– Я понимаю тебя.
Пораженно смотрю на него.
– Я понимаю тебя, – повторяет он, – но и себя переделать не могу.
– Как и я, – тихо говорю я.
Марсель предлагает развестись.
Мы подаем на развод, обосновывая это тем, что из-за моей профессиональной деятельности я не могу поддерживать упорядоченные супружеские отношения. Причина не принимается.
Мой адвокат получает от судьи дельную подсказку: "неподчинение властям" остается одной из немногих причин развода, признаваемой в чадолюбивом Третьем рейхе.
Мы инсценируем развод на этом основании.
Чтобы избежать возможного ареста, Марсель возвращается в Брюссель. Мой адвокат обвиняет его в клевете на фюрера и рейхсканцлера и других министров. Адвокат Марселя и мой представляют наши интересы перед судьей по бракоразводным делам. Наш брак расторгается в несколько минут...
Когда разразилась война, я играла в "Берлинском театре".
Ситуация просто непостижимая: в то время как первые убитые чествуются как герои и человеческие страдания по обе стороны заглушаются победными фанфарами "блицкрига против Польши", я играю единственную оставшуюся в живых "шестую" в искрометной комедии "Шестая жена" с Виллом Домом в роли Генриха VIII.
Дом неподражаем. И вопреки или благодаря начавшейся войне он день за днем и вечер за вечером со священным трепетом служит своему бесподобному чревоугодию: еще до начала спектакля хлопает пробкой шампанского, закрыв глаза, пробует температуру, одобрительно кивает, наполняет свой стакан и с просветлевшим взором делает первый глоток. Затем, плотоядно выпятив губы, поворачивается к подносу с изысканными блюдами, которые ему обязана ежевечерне посылать в театр фирма Борхерт.
В антрактах он снова тотчас обращается к бывшим или грядущим наслаждениям. Например, скажет ему коллега: "Ты сегодня грандиозен", он поспешно перебивает его: "Знаешь, дело в том, что, когда вчера вечером я раздумывал о существе и характере короля, я как раз ел пулярку... Детки, вы вообразить себе не можете, какая вкуснотища, это поэма, скажу я вам, просто поэма..."
И он смакует подробности, бесконечно, весь антракт до выхода на сцену.
Если же в другой вечер коллега скажет ему: "Не обижайся, Вилл, но сегодня ты не форме, ты смазал мой выход", то он тотчас отпарирует: "Видишь ли, я подозреваю, вчерашний вечер не пошел мне на пользу – я начал его с пары устриц..."
И следует описание ночного пиршества, способного насытить семью из трех человек.
Во время большого антракта он полностью замыкается в себе, чтобы насладиться хрустящим гусем. В этом ему помогает еще одна бутылочка шампанского, его эликсир жизни. "Нельзя же давиться кофе насухо", – мило улыбается он.
В первые месяцы войны мой дом в Кладове еще больше, чем прежде, становится спасительным островком для добрых друзей и коллег: Отто Эрнст Хассе, Вальтер Янсен, Карл Шёнбёк, Зигфрид Бройер, Хуберт ("Хубси") фон Мейеринк, Вилли Фрич, Карл Раддатц и многие другие были завсегдатаями, регулярно "отправлялись в Сибирь", как в шутку говорил Хассе.
Пока съестных припасов достаточно, каждый приносит из погреба бутылку своего любимого вина и болтает о "путях мира".
Пути мира в данный момент неисповедимы. Никто не знает, что последует за "блицпобедой" над Польшей. Наше будущее в тумане. Поразительно, что и у нас, в кругу коллег, все чаще обсуждается вопрос: "Если бы знать, что будет?.." Гадания, ясновидение, гороскопы вдруг становятся актуальными темами бесед многих вечеров и долгих ночных часов.
Лично мне не очень интересно, что будет со мной завтра или послезавтра. Подобное знание парализовало бы меня, лишило воли. И я скептически отношусь к тому, когда люди трезво обсуждают такие эфемерные, умозрительные "вещи", как "взаимоотношения" между небом и землей...
У меня, например, была возможность наблюдать за работой берлинского мага-звезды Эрика Яна Хануссена во всемирно известном театре "Скала" (иногда я играла там в одноактных спектаклях).
О Хануссене тогда говорил весь Берлин. Благодаря удачным предсказаниям он был принят и у Гитлера. Некоторые менее благоприятные предсказания стоили ему жизни; нацисты уничтожили его.
Мне кажется, Хануссен на деле был не кем иным, как ловким, чрезвычайно талантливым и к тому же весьма деловым актером не без дара ясновидения. Так что же он мог бы сказать мне о моем будущем?
И что могут сказать мне гороскопы?
Я не желаю, чтобы на дни и годы вперед кто-то высчитывал, чего мне следует ожидать. Кроме того, существует еще одна причина, позволяющая мне усомниться в любом гороскопе.
По православному календарю я родилась 13 апреля 1897 года. В 1900 году этот старинный русский календарь был заменен на европейский. Вследствие этого все даты сместились на тринадцать дней вперед*. С тех пор дата моего рождения в документах указывается как 26 апреля. Первоначальный Овен благодаря властям превратился в Тельца. И теперь я вольна выбирать, какое животное мне более симпатично, в зависимости от наступившей констелляции.
Но ведь астрологи при своих расчетах опираются на Солнце, Луну и восемь планет; они работают в соответствии с геоцентрической системой и помещают нашу крошечную Землю в центре космоса. А как тогда быть с миллиардами еще неоткрытых звезд в других солнечных системах, которые, несомненно, существуют в единой Вселенной? Цельные размеры ее ведь пока еще непостижимы и навсегда останутся недоступными... И как быть с явлением так называемого земного излучения, с которым точные науки до сих пор как следует не разобрались, хотя существует довольно много наблюдений, указывающих на то, что воздействие подобных лучей находится в сфере реального?
Мне представляется, что не следует смешивать друг с другом физику и метафизику, ведь обе подчиняются собственным законам.
Но так же мало я склонна опрометчиво считать суеверием то, что сегодня не поддается разумному толкованию.
Обсуждая все это с коллегами в первые месяцы войны, я еще не знаю, какие необъяснимые события поджидают меня: так, одна знакомая хиромантка изучает линии на ладони моей дочери Ады и говорит мне, что ее брак будет длиться шесть лет, но уже после трех лет совместной жизни она охладеет к своему мужу.
Ада в этот момент влюблена по уши и убеждена, что уж на этот раз счастье ее будет длиться вечно. Хиромантка оказалась права. И все же все замужества Ады не оставят в памяти тяжелого следа, хотя едва ли можно было бы делать более непредсказуемый выбор мужей: кинооператор Франц Ваймайр, дамский врач Вильгельм Руст (от него у нее будет дочь Вера, которая тоже станет актрисой) и боксер Конни Ракс. В этом браке появится сын Миша, который служит сейчас в Бундесвере.
И еще в одном оказалась права хиромантка. "После сорокалетия вашей дочери угрожает опасность в бесконечности", – предсказывает она.
С тех пор я беспокоюсь всякий раз, когда Ада садится в самолет. Утром рокового дня она говорит мне:
– Я ничего не могу с этим поделать – каждый раз перед полетом во мне рождается страх. Хотя переношу я его хорошо. У меня просто плохое предчувствие...
– Тогда не лети, ради Бога! – заклинаю я ее.
Несколькими часами позднее самолет разбивается.
Когда я узнаю ужасную весть, со мною не происходит ничего того, что обычно в таких случаях бывает с человеком и чего опасаются мои друзья, поскольку знают, как близки мы были с Адой: я не теряю сознания, внешне – в обычном понимании – не потрясена. Лишь немногие, самые близкие, знают: моя внутренняя связь с Адой не оборвана ее смертью, да, нисколько. Я, как и прежде, слышу ее чистый звонкий голос, слышу ее радостное "зайчик" (так с детских лет она звала меня), слышу его днем, но еще чаще – по ночам в сновидениях...
Сны, как мне кажется, нечто большее, нежели просто смутное отражение внутреннего состояния. Я стала обращать на них внимание, всерьез воспринимать и толковать с тех пор, как в ночь после спектакля на гастролях в Вене мне снилось, будто я с двумя моими берлинскими коллегами куда-то еду в сельской местности. За рулем шофер. Вдруг автомобиль поворачивается вокруг своей оси и сваливается влево под откос. Небольшая, низкая кирпичная стена сдерживает наше падение. На краю дороги надломленное вишневое деревце, с ветвей которого на нас сыплются лепестки. Меня поражает, что лоб шофера поранен, но рана не кровоточит. Я вижу, как к нам бегут люди, чтобы вытащить нас из машины и отвести в здание, похожее на замок. Особенно искусно выкованы железные ворота. В доме горит разноцветными огнями рождественская елка.
Вот такой сон.
23 декабря мы выезжаем; нам хочется к Рождеству поспеть домой. Погода для поездки отвратительная. Попеременно идет то снег, то дождь. Дорога обледенела.
Я сижу рядом с водителем и пытаюсь найти по карте ближайший путь к границе. Вероятно, я выбираю неверное направление. Дорога становится узкой и еще хуже, чем до сих пор; она вьется вдоль склона. Мы решаем повернуть назад. В это время автомобиль соскальзывает под откос. Нас заносит. Я ощущаю удар в голову и теряю сознание. Придя в себя, отмечаю, что сцена точно соответствует моему сну: машина натолкнулась на маленькую кирпичную стенку, которая и спасла нас от падения с обрыва. На обочине надломилась небольшая вишня, на ветвях которой висят редкие сохранившиеся хлопья снега. Шофер легко ранен.
Какой-то крестьянин отвозит нас на своей телеге в близлежащий замок; на въезде я узнаю кованые ворота из моего сновидения...
Еще загадочнее другой сон: я вижу себя стоящей в крестьянском наряде на ратушной площади средневекового Нюрнберга; я знаю, что мне поручено отнести овощи хозяину постоялого двора "У зеленой щуки". Над дверями постоялого двора висит искусно выкованный щит с прекрасной копией герба дома – рыбой. В трактире я иду по длинному темному кори-дору. Вдруг ландскнехты набрасываются на меня. Я просыпаюсь в холодном поту...
Во второй половине дня с визитом приходит врач моей мамы, индус. Я рассказываю ему мой сон.
– Вы видели эпизод из вашей прежней жизни, – говорит доктор С. Я смеюсь. Лучше всего вам как-нибудь съездить в Нюрнберг, – улыбается индус.
Выбрав пару свободных от съемок дней, сажусь в машину и еду в город, в котором никогда не бывала прежде; его романтическая красота очаровывает меня. Я брожу по улицам и неожиданно сворачиваю в один маленький боковой переулок, который прямо-таки притягивает меня. В этом переулке стоит гостиница "У щуки". Я нашла дорогу к привидевшемуся мне постоялому двору с безошибочной точностью...
И вот опять поздний час – далеко за полночь. Некоторые коллеги подшучивают над моими видениями, о которых я рассказываю им у камина, хотя сами полагаются на предсказания или гороскопы или уже ни на что...
И несмотря на это, каждый из них очень хотел бы знать, "что будет".
Об этом в первые месяцы войны мы даже и не догадываемся.
Мы прощаемся.
– Назад из Сибири в Берлин!.. – горько улыбается О. Э. Хассе.
В июне 1941-го Гитлер отдает приказ о нападении на Советский Союз.
Июльским утром 1941 года мне звонит госпожа Геббельс: правительственная машина отвезет некоторых коллег и меня на обед на загородной вилле Геббельса в Ланке.
В этот воскресный день у меня спектакль в театре только в 19 часов. Дневной спектакль отменен. Таким образом, я не могу сказать "нет".
Нас около тридцати пяти человек: мои коллеги, дипломаты, партийные функционеры. Застольная речь Геббельса пропитана национализмом и высокомерием. Он уже сейчас предсказывает падение Москвы.
Я думаю о бесконечных русских просторах, убийственной зиме...
В этот момент Геббельс обращается прямо ко мне:
– А ведь у нас за столом эксперт по России – госпожа Чехова. Не полагаете ли и вы, сударыня, что эта война закончится еще до наступления зимы, что на Рождество мы будем в Москве?..
– Нет, – односложно отвечаю я.
Геббельс сохраняет невозмутимость.
– Почему же "нет"?
– Наполеон тоже недооценил расстояния в России...
– Между французами и нами маленькая разница, – иронично улыбается Геббельс, – за нами поддержка русского народа, мы идем как освободители. Большевистская клика будет сметена гигантской волной революции!
Я пытаюсь сдержаться, но это мне плохо удается:
– Революции не будет, господин министр. Потому что в момент опасности все русские едины.
Спокойствие Геббельса улетучивается. Он немного наклоняется вперед и холодно произносит:
– Очень интересно. Итак, вы не верите в силу германского вермахта. Вы предсказываете победу русских.
– Я ничего не предсказываю, господин министр. Вы спросили меня, будут ли наши солдаты еще до Рождества в Москве. Я высказала свое мнение. Оно может быть верным, а может быть ошибочным...
Геббельс надменно смотрит на меня. Воцаряется неловкое молчание.
"Вот оно наконец и произошло, – думаю я, – открытое столкновение. Этого он тебе не забудет..."
Моим спасителем, во всяком случае в данной ситуации, выступает итальянский атташе. Он со своим обворожительным акцентом выражает восхищение прелестными окрестностями вокруг дома, словно мы только что вовсе не говорили о России.
Я бросаю ему благодарный взгляд.
Геббельс действительно ничего не забывает.
Он дает указание гестапо. "Вежливые господа", которые однажды уже навещали меня, на этот раз не утруждают себя. Они приглашают меня на "информационную беседу".
Моя политическая наивность действует на них настолько обезоруживающе и одновременно убедительно, что часа через два они отпускают меня с "признательностью за сведения".
МОЙ РОМАН С ЙЕПОМ
Многие принимают участие в "обслуживании войск". Мы удивляемся, кто только не именует себя актерами, танцорами и певцами. Но и профессионалы обязаны выступать перед войсками и тем самым вносить свой вклад в "поднятие и укрепление духа в тяжелые времена". Итак, вместе с моими коллегами я отправляюсь в "турне". В большинстве случаев это постановки с минимумом декораций и шестью-семью персонажами.
Я играю в Париже в "Театре на Елисейских полях", где гримерная великой Сары Бернар полностью сохранена, как и при ее жизни; я гастролирую в Лионе и в брюссельском "Королевском театре", который по своей акустике и архитектуре просто театр мечты.
И вот однажды вечером мы играем в Лилле "Любимую". Здесь, во Франции, после капитуляции французской армии – тишина, зловещая тишина. В маленьких городках немецкие оккупационные части начинают скучать. И Люфтваффе совершает только разведывательные полеты над Англией. Несколько месяцев спустя все изменится: за разведывательными полетами последуют бомбардировки, беспощадные бои, "воздушная битва за Англию".
Но тогда в Лилле мы еще не догадываемся об этом.
Спектакль окончен. Как это часто бывает, и здесь нас приглашает комендант города на стаканчик вина. Я колеблюсь. Знаю я эти приглашения, которые навевают лишь удручающую скуку: вялая беседа, искусственное веселье... У меня нет никакого желания, а точнее – я устала.
Мои коллеги уговаривают меня. Как "звезда", я не имею права отказаться.
"Круговой чаркой" обносят в боковой комнате маленького ресторанчика. Здесь более или менее регулярно собираются на вечеринки немецкие офицеры.
Ничто не предвещает, что этот вечер будет чем-то отличаться от других: те же разговоры, те же шутки, плохо скрываемое любопытство, за внешней корректностью маленькие фривольности, тайное желание "кое-чего еще"...
Входит запоздавший гость, офицер Люфтваффе, рослый и самоуверенный, но без следа надменности. Останавливается в дверях, словно ища кого-то. Видно, что здесь он не завсегдатай.
Секунду испытующе смотрит на меня. Потом кивает, улыбаясь. Его глаза завораживают меня. Он подходит, склоняется передо мной и говорит как ни в чем не бывало:
– Я знал, что встречу вас.
Мы непринужденно разговариваем, словно давние друзья. Чуть позже он объясняет мне, что и не собирался выходить сегодня вечером: "Я редко бываю здесь, почти никогда, сегодня же должен был пойти..."
Мы смотрим друг на друга: это было предопределено.
Йеп – командир эскадрильи в истребительном полку.
Как это часто бывает среди людей, духовно близких, нам с Йепом для взаимопонимания не нужен ни телефон, ни какие-либо другие средства связи. И наши письма, собственно, всего лишь дополнительное выражение того, что мы вместе ощущаем, думаем и чувствуем. Наш контакт не прерывается ни на секунду, даже когда между нами тысячи километров.
Йеп пишет мне очень подробно, несмотря на участие в боях или, возможно, из-за участия в этих боях, которые в любой момент могут оборвать его жизнь.
Я процитирую его письма, потому что они являются документом эпохи.
"1940 год. Вчера у меня был кровопролитный воздушный бой, в котором все-таки не повезло англичанину и он со своей машиной нашел смерть... я убийца... я все время твержу себе: меня не свалишь...
Думал ли мой противник то же самое?
Как долго мне будет везти?
Эта ужасная война! Она все время загоняет нас в безумное положение обороняющегося.
Когда вчера после боя, мокрый от пота, я вернулся к себе на квартиру, в темноту (электрический свет не горит, лишь на столе одна свеча), то нашел там три письма от тебя, одно от 29.12, другие от 1.01 и 2.01.
Как раз в этот день мыслями я был с тобой и мне захотелось иметь маленький медальон с твоим портретом. Когда я раскрыл письмо и действительно обнаружил там медальон, я только повторял: "Спасибо, спасибо, спасибо". Ты услышала мои мысли.
Я так радуюсь медальону с маленьким фото потому, что теперь всегда могу носить его с собой. Всегда, когда мне захочется, я смогу посмотреть на него, оно будет со мной в тысячах метров над Англией, оно разделит мою судьбу, сгорит, пойдет в плен или замерзнет вместе со мной в ледяных волнах.
На улице воет ветер. Я вслушиваюсь в него – я хочу услышать твой голос и твои легкие шаги и вправду слышу их...
Ветер продолжает завывать, бесконечно, беспредельно...
Бесконечным должно быть и маленькое "я" во Вселенной..."
"Март 1941. Вчера я снова бродил, при этом проходил мимо французского кинотеатра, в котором шел фильм "Les mains libres" ("Освобожденные руки"). Я видел фильм раньше, но мне захотелось снова увидеть тебя. Я счастлив. И замечаю там много деталей: например, твою сумочку с монограммой "Le Journal d'Olga Tschechowa". Ты все время старалась держать ее так, чтобы нельзя было прочесть твое имя...
Мне было приятно видеть тебя, но ты не стала ближе. Ты ведь и так всегда со мной. И все же я радовался мелочам, которые знаю в тебе. Не было твоего голоса – какая-то француженка тусклым, приглушенным голосом говорила вместо тебя. Так комично, когда слышишь синхронизированный голос, голос, который совсем не подходит человеку...
В одной газете я сегодня увидел снимок с тобой и Вилли Домом, из спектакля "Шестая жена"...
Ты права, когда пишешь, что я снова был в деревушке. В тот момент, когда ты писала эти строчки, я уже вернулся. На следующий день я услышал тебя по радио... Ты так нежно описываешь, как тебе снится, что я, с маленьким чемоданчиком, небритый, сижу около тебя. Как верны твои сны – я действительно часто небрит...
Мое сердце всегда рядом с твоим.
Недавно мне приснилось, будто я должен спрыгнуть над Англией на парашюте; я приземлился в старом, немного заросшем парке небольшого замка и нашел там тебя. Тебя одну.
Стены чудовищно толстые, и двери тоже. В огромном камине тлели большие поленья. Мы вместе стояли на коленях перед огнем. Ты сказала мне: "Отныне тебя ожидает тишина и покой, сюда не придет ни один человек, и никто не догадается, кто живет у меня, пока идет война, а она будет идти долго. Ничто не проникнет сюда из внешнего мира... Но и ты ни за что не должен выходить отсюда, иначе ты пропал!"
И я больше не желаю никуда уходить...
Потом сон растворился в каком-то шуме, возникшем неподалеку от дома.
Мне хотелось и дальше смотреть этот сон. Но он уже не вернулся.
Когда я совсем очнулся ото сна, то подумал: не тот ли это страх, который постоянно прячется в подсознании, – страх, что можно упасть над Англией, что, возможно, неизбежен плен на многие годы, что любая связь с тобой прервется да что, собственно говоря, я уже давно мертв для всех... для тебя...
Все это затем преломляется во сне в желаемую противоположность... Сновидение – что за странный, вневременной, желанно вневременной мир..."
"Воздушный бой...
Я веду соединение, которое состоит из двух эскадрилий – каждая по шесть машин, – на свободную охоту над восточным побережьем Англии. Как уже сотню раз до того, мы ввинчиваемся ввысь на несколько тысяч метров. На высоте 7000-8000 метров попадаем в облачность.
При подлете к побережью я оказываюсь только с шестью машинами моей эскадрильи. Вторая эскадрилья оторвалась. И тут почти сразу далеко под нами я вижу кучу маленьких точек, которые быстро приближаются. Пока еще трудно определить, какого типа эти самолеты – "спитфайеры" или "харрикейны"*. Разница в высоте минимум пятьсот метров.
Англичане тоже обнаружили нас – как только я хочу пропустить их под нами, все соединение довольно круто задирает носы самолетов и устремляется нам навстречу.
Тогда я, используя преимущество в высоте, собираюсь с правого виража зайти англичанам в хвост. Это "харрикейны" числом от 18 до 20 машин.
Но англичане тотчас выполняют крутой правый разворот с набором высоты и сразу же угрожающе рассредоточиваются. Я понимаю, что ситуация складывается не в нашу пользу, и приказываю уходить.
На полном газу с ревом мы вшестером разворачиваемся на юго-восток и скрываемся в дымке. Через несколько минут мы снова разворачиваемся в сторону Канала**.
"Харрикейнов" больше не видно.
Где-то над Фолкстоуном я вдруг замечаю несколько неясных силуэтов англичан слева, справа, впереди под нижней кромкой облачности. Я собираюсь стремительно атаковать справа, как вижу слева еще одного англичанина; и когда я хочу подойти к нему, передо мной появляется еще пара силуэтов. В это время строй эскадрильи рассыпается. Каждый занят самим собой. Ситуация мне кажется безнадежной, и тогда я на приличной скорости ухожу вниз и в сторону Канала.
На середине Канала я снова виражами набираю высоту до 7000 метров и опять лечу по направлению к Дувру. Самолеты эскадрильи исчезли.
Неожиданно на той же высоте появляются силуэты самолетов, летящих на север. Далеко за ними видны еще и еще. Понимаю, что это "спитфайеры", и ухожу в сторону вражеских машин, туда, где разрыв между ними больше всего. Последний "спитфайер" от меня в 400 – 500 метрах. Теперь я снова над английским побережьем. Прежде чем я настигну переднего "спитфайера", окажусь в глубине суши. Кроме того, и за мной идут машины. Хотя возможно, что они и наши. Ситуация становится щекотливой.
Справа от меня, на 500 – 1000 метров ниже, облако. В нем мне следует попытаться развернуться и скрыться.
Однако стоило мне только выйти со снижением из облака, как справа появляется машина, которая подбирается ко мне. Пока еще трудно определить, "спитфайер" ли это или один из наших истребителей. Я только говорю себе: благоразумнее всего своевременно оторваться – и даю полный газ.
Машина позади меня делает то же самое...
И тут я слышу по радио: "За вами 109-й"*.
Я выравниваю машину, злясь на особенности освещения, которое не дает определить, кто же, собственно, идет за мной. Между тем машина приблизилась, и я, оглядываясь через правое плечо, узнаю радиатор "спитфайера".