Текст книги "Эсфирь, а по-персидски - 'звезда'"
Автор книги: Ольга Клюкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Подобные странные мысли Мардохей приписывал тому, что у него есть слишком много лишнего времени, позволяющего никуда не торопиться и начинать думать с самого начала, издалека, с пчелы и дерева и колчана со стрелами.
В конце-концов, все люди так устроены, что в памяти у каждого протекает своя, невидимая река мыслей и чувств, которая пересыхает только лишь после смерти человека, а, может быть, никогда не пересыхает вовсе.
Три раза в день Мардохей садился на землю и молился Господу, радуясь тому, что никто не обращает на него внимания, зато он при этом видит всех и глазами, что пока ещё ясно, во всех красках видели окружающее, и мысленным взором, который достигал и до его дома на окраине города, и до Вавилона, где когда-то на берегу канала стоял дом его деда, а иногда – даже до Иерумаслима, где, как он слышал, иудеи уже почти что восстановили из руин свой храм и постепенно обустраивали город.
Но нередко приходили и беспокойные, бурливые мысли, и от них трудно было отделаться, прежде чем они не поднимут в душе тяжелую смуту, и в последнее время приемная дочь, Гадасса, чаще всего утраивала в душе Мардохея такое беспокойство.
Начать с того, что с какого то времени девочка начала хорошеть буквально с каждым днем и уже считалась первой красавицей в округе – никто не узнавал в ней теперь маленькую худышку-заику. Но, главное, и что характер у Гадассы сделался слишком уж неровным: то она становилась излишне горделивой и даже надменной, а иной день из-за любого пустяка начинала захлебываться от рыданий.
Недавно Мардохей сказал приемной дочери, что о ней с большим пристрастием расспрашивал Салмей – во всех отношениях достойный и красивый юноша, к тому же взятый во дворец заниматься переводов писем и указов на язык иудеев, но Гадасса вдруг заплакала.
"Ну и пусть Салмей служит во дворце, – сказала она с обидой в голосе. – Если ты так гордишься им, я тоже стану жить во дворце, и скоро стану царицей. Или ты думаешь, я не смогу стать женой царя? И никогда больше не называй Салмея моим женихом – я выйду замуж только за...царя, или вообще никогда ни за кого в жизни."
"Но я вовсе и не называл Салмея твоим женихом, – озадаченно пробормотал Мардохей, не понимая, чем он сумел так расстроить Гадассу и отчего она опечалилась словам, которые любая другая девушка выслушала бы с радостью. – Но я желал бы, чтобы ты, когда придет время, жила не в гареме какого-нибудь иноверца, будь он хоть знатным вельможей, хоть самим царем, а вышла замуж за хорошего человека из нашего народа, за иудея, а Салмей к тому же ещё и умен, и молод, и красив..."
"Обещай, что ты больше никогда не будешь мне говорить о нем, не называть его имени, и вообще я не хочу, чтобы ты говорил мне о женихах!" воскликнула Гадасса и с тех пор Мардохей стал старательно избегать с приемной дочерью разговоров на эти темы, поручив вести их Маре, у которой, похоже, это тоже плохо получалось.
"Она говорит, что согласится стать только женой царя, и я не могу понять, что у неё на уме, – пожаловалась как-то вечером Мара. – А теперь она к тому же каждый день просит, чтобы ты отвел её во дворец царя Артаксеркса, в жнский дом Гегая, куда со всех концов света для царя привозят наложниц. И я снова не могу разобраться: шутит она или говорит серьезно? И ещё Гадасса велит, чтобы её называли только персидским именем Эсфирь, как зовет её старый Иаир. Что все это значит, Мардохей?"
"Не знаю...Может быть, ей был какой-нибудь голос или особый знак, неуверенно предположил Мардохей. – Но мне это тоже странно. Все иудейские девушки даже в своих мыслях гнушаются ложа необрезанных."
"А правда ли, что она видела царя? – спросила вдруг Мара. – Девочка говорит, что полюбила его тогда с первого взгляда, и что он совсем не страшный. Она говорит про это так убежденно, что я начинаю верить ей..."
"Глупости, – нахмурился Мардохей. – Где она могла видеть царя? Она просто сочиняет всякие небылицы, все девушки в этом возрасте, пока не выйдут замуж, придумывают множество историй, на которые не нужно обращать никакого внимания...Я сам виноват, что взял её тогда во дворец, не нужно нам было тогда ходит на тот пир."
"Ты всегда говоришь, что сам во всем виноват, хотя на тебе нет никакой вины, – прошептала Мара, приникая к Мардохею со счастливым и растерянным лицом. – И ты весь в этом, мой Мардохей."
Она до сих пор никак не могла понять, почему такой необыкновенный человек, как её муж, однажды выбрал из других девушек именно её себе в жены, подарил двух сыновей и одну приемную дочь, был с ней так ласков и доверчив.
Из природной стыдливости Мара не стала сейчас пересказывать мужу слова соседки, которая заметила, что у Гадассы словно бы в одночасье и волосы как будто бы сделались пышнее, и ресницы загнулись к бровям, и груди налились, как гранатовые яблоки.
"А почему бы вам и впрямь не отдать свою дочку во дворец к царю? спросила бесхитростная соседка. – К чему такой красоте пропадать даром? А, может, приемная деовочка и впрямь подкидыш из какого-нибудь знатного княжеского рода? Таких историй немало рассказывают женщины возле колодца."
...Мардохей вздохнул и снова посмотрел на лестницу из черного камня она была безлюдна, и даже слуги сегодня не выходили на задний двор.
Но он знал о существовании ещё одной, невидимой лестницы – лестницы власти, по которой всякий день, и сегодня тоже без устали сновали дворцовые люди, то удалясь, то, снова приближаясь к трону и царским милостям. Некоторые поднимались по этой лестнице туда, что они называли вершины, другие быстро становились неугодными владыке и его вельможам, и вскоре навсегда исчезали из царского дома или подвергались мучительным казням. Понять смысл этих перестановок, возвышений и падений было невозможно, недоступно для понимания Мардохея, и оттого – странно и дивно наблюдать за переменами человеческих судеб, оставаясь скрытым от этого круговорота под сенью старого дуба и ежедневными молитвами.
Словно в отдельной стране внутри большого города, во дворце действовали свои законы, – здесь замышлялись кровопролитные войны, издавались указы, плелись интриги, все покупалось и продавалось за золото и дорогие подарки. Каждый старался извлечь из своей службы при царе наибольшую выгоду и любой ценой подняться на более высокую ступеньку невидимой лестницы, даже если при этом приходилось переступать через чье-то распластанное тело – и все это была сплошная суета сует, песок, вздымаемый ветром, погоня за собственной тенью. Мардохей с первого дня службы взял себе за правило не брать здесь ни у кого из рук даже горсти фиников, ссылаясь на свои якобы больные зубы, не говоря уже ни о чем другом.
Больше всех нравился Мардохею во дворце бывший главный садовник Гегай, который неожиданно получил новое, более высокое назначение и стал стражем наложниц царя Артаксеркса, заметно потеснив при этом сурового евнуха Шаазгаза. За последний год Шаазгаз от обиды даже сделался ниже ростом, сгорбился и стал ещё темнее лицом, хотя и прежде из-за своего характера страдал болезненным разлитием желчи.
А круглый, как шар, неутомимый Гегай и сам немало удивлялся случившийся в его жизни перемене, случившейся вскоре после семидневнего пира, который он вспоминал с содроганием из-за огромного количества вытоптанных цветов в день всенародного, пьяного и кровопролитного безумства. Гегай думал, что никогда не оправится после того, когда толпой людей в одночасье были уничтожены редчайшие сорта роз и пионов, которые он терпеливо выращивал и лелеял несколько лет подряд. Но судьба наградила его за все тревоги и обиды.
Именно Гегаю, который выращивал во дворце небывалые по красоте розы и пионы, а не суровому евнуху Шаазгазу, законному стражу царских жен, была доверена забота о молодых, пригожих девицах, привозимых в царский дворец наблюдателями со всех уголков царства для молодого царя, чтобы тот выбрал из них для себя царицу. Никто уже не помнил, кому из царских евнухов первому в голову пришла простая мысль, что если Гегай умеет вырастить из невзрачного семечка пышный цветок, то он наверняка знает и такой секрет, как взрастить для царя новую царицу, чтобы владыка наконец-то утешился после Астинь. Каким-то Гегай лучше всех угадывал, какие следует выдавать девицам притирания и умащения, сам распоряжался, сколько им следут гулять и как развлекаться, другими словами – устроил в своем доме чуть ли райскую жизнь для молоденьких красавиц.
"От сильного ветра и у роз только лепестки облетают, что же вы хотите от человеческих жен?" – так говорил Гегай, кгда его упрекали в том, что предоставлял девицам слишком много свободы, и из окон го дома постоянно слышались музыка и смех.
Ровно двенадцать месяцев было положено проводить под началом Гегая каждой из вновь прибывших во дворец девиц, потому что он сам назначил такой срок: первые шесть месяцев должны были проходить купания в реке или бассейне и притирания одним только миртовым маслом, а ещё шесть месяцев умащения разнообразными и более тонкими ароматами, притягательными для самых разборчивых мужчин. Только после этого неузнавамо похорошевшая девица, по словам Гегая, была готова войти к царю и имела хоть какую-то возможность понравится царю больше всех других жен и стать царицей.
Кое-кто во дворце даже подсмеивался над Гегаем, говоря, что в своих неустанных стараниях он путает мужей, а в том числе и царя, с пчелами, которые обычно слетаются на сладкие запахи и евнух забывает обо всем остальном. Но они лукавили – Гегай ни о чем не забывал, и выполнял свою работу на славу. Что бы из украшений или одежды не потребовала девица перед выходом к царю, Гегай исполнял любые её желания и самые невероятные прихоти, и царским сокровищехранителям было приказано выдавать в этот день для дома Гегая лучшие украшения на волосы, шею, ноги, руки и грудь.
Ничего не поделаешь – все знали, что после злополучного указа о царице Астинь, Артаксеркс был особенно гневлив и несдержан в словах по отношению к женщинам, и в те дни, когда из женского дома Гегая в покои царя входила новая девица, даже царские евнухи с замиранием сердца ожидали чуда. Но прошло уже больше года после пира, на который отказалась явиться царица Астинь, а замены ей, несмотря на все старания Гегая, до сих пор ещё найти не удалось.
"Так всегда бывает, – говорил неутомимый Гегай. – Одни цветы вянут, другие пышно расцветают, а третьи ещё только-только показали из земли маленькие ростки. Кто занет, может быть, как раз среди этих ростков где-то проклюнулась и будущая царица? Великий бог света, слонца и плодородия, всемогущий Мирту, показывает нам, что не сразу поднимаются до небес деревьи и вызревают колосья, а учит всех терпению..."
После того, как девица однажды входила в царский дворец, она больше никогда не появлялась в доме Гегая, так как с тех пор считалась царской женой и переходила под надзор другого евнуха, Шаазгаза. Но Гегай никогда не вспоминал про эти уже распустившиеся цветы, а все свои заботы переносил на новых, только что привезенных во дворец красавиц – таких же юных и испуганных, особенно если они были доставлены во дворец из далеких, глухих областей.
Что и говорить, приятно было всякий раз вспоминать Мардохею про Гегая, представлять его круглое и гладкое лицо, смешную походку вперевалочку, неизменную улыбку. Но совсем не то, если в его мысли вдруг влезал Шаазгаз, другой страж царских жен, или же везирь и царский любимчик Аман Вугеянин, который даже в пьяном виде, еле держась на ногах, направо и налево отдавал заплетающимся языком приказы о наказаниях неугодных ему людей. Временами Аман Вугеянин вползал даже и во сны Мардохея, и тогда пестрая, яркая одежда везиря почему-то напоминала змеиную или драконью кожу и казалась такой холодной на ощупь, что к ней страшно было случайно прикоснуться. А один раз Мардохей увидел сон...
Впрочем, он не позволял себе держать этот сон в памяти, потому что следом всегда накатывали какие-то неясные предчувствия, несмотря на то, что у сновидения был вполне хороший, счастливый конец.
Еще у Амана Вугеянина были сыновья от разных наложниц, которых называли в Сузах "змеиным отродьем" – они не только расхаживали по городу в ярких, дорогих халатах и с оружием в руках, но и воообще вели себя, как судьи и сразу же как палачи. Могли запросто ворваться в любой дом, брать все, что приходилось им по нраву, наказывать и миловать по своему усмотрению, даже убивать. Каким-то образом они поднялся по невидимой лестнице власти, и оказались на самой её верхушке – вершине вседозволенности!
Лестница, тоже лестница...
Нет, Мардохею вовсе не тягостно и не скучно было день за днем стоять на одном и том же месте и смотреть на лестницу из черного камня, а иногда на...
3.
...тайные садовые ворота.
Мардохей глядел на маленькие садовые ворота, когда со стороны женского дома Шааггаза появились двое слуг, которые с трудом удерживали в руках большой холщовый мешок. Только когда они подошли совсем близко и торопливо прошли мимо, Мардохей понял, что это – саван, и в накрепко зашитом мешке слуги женского дома Шаазгаза выносили со двора царского дома покойника.
Шаагаз шел следом, сопровождая эту небольшую процессию до ворот, зачем-то становился возле Мардохея и мрачное лицо его, обрамленное небольшой короткой бородой, словно вырубленной из темно-синего камня, сегодня было ещё более мрачным, чем обычно.
"Эти царские жены мрут, как мухи," – сказал Шаазгаз вслух, хотя Мардохей ни о чем его не спрашивал и даже старался не смотреть на его неприятное лицо.
"Хотя нет, они ещё хуже, – продолжал Шаазгаз, – Все же мухи более живучи, и к тому же умеют без труда откладывать личинки и оставлять после себя потомство. А эта Статира полгода ходила с огромным животом и всех донимала по ночам ужасными стонами, а когда пришло время родов, умерла в самом начале схваток, и дитя её тоже издохло ещё в утробе."
И Шаазгаз произнес длинное и гортанное ругательство, подняв лицо к небу, словно хотел промыть руганью горло и, заодно, свою нечистую душу. Мардохею ничего не оставалось делать, как молча изучать извилины на дубовой коре и выслушивать речи царского евнуха, стража царских жен, который не мог больше держать в себе гнев и зачем-то принес его сюда, под дерево.
"Они все ненавидят меня, я знаю. Но все потому, что Гегай целый год балует этих глупых куриц, закармливает их сладостями, вымачивает в благовониях и потакают всяким глупостям – вот они и думают, что для них всегда будет такая жизнь. Но кто бы мне ответил – ради чего столько напрасных стараний? Женщина – она и есть женщина: чем обезьяна безобразнее, тем больше кривляется. Или я неправду говорю?"
А так как Мардохей по-прежнему молчал и лишь заметно передернул плечами, Шаазгаз воскликнул с новым воодушевлением:
"И все купания и благовония нужны только для того, чтобы какая-нибудь из них всего только один раз предстала перед нашим царем и провела с ним одну ночь! Да что там, ночь – уже через час, а то и раньше Харбона вызывает меня во дворец, чтобы я отвел царскую жену в женский дом, и ни про одну из них царь больше никогда в жизни не вспоминает! Ха, ни одну из них он больше никогда не призывает к себе по имени и после той ночи все они тотчас же умирают в его сердце. Но лучше бы все они и в самом деле исчезли в преисподней и не доставляли мне столько хлопот!"
Мардохей с нескрываемым удивлением посмотрел на распалившегося не в меру Шаазгаза, и тот, обрадованный, что его кто-то слушает, пояснил с готовностью:
"А что? Знал бы ты, сколько никчемных дармоедок собралось за последний год в моем доме – даже я, лучший из лучших в своем деле, начал путать их имена и лица. И все они только ноют, требуют сладостей, да песен. И ничего не делают полезного, только распустят до пола свои волосья, чешут их разными гребнями и вздыхают об отцовских домах или о доме этого глупца Гегая, разрисовывают себе красками глаза и губы, примеряют украшения, до полуночи гадают на костях и пьют вино. Была бы моя воля, из всех них я оставлял бы лишь тех, у кого после единственной ночи с царем хотя бы округлялся живот, а остальных бы прочь выбрасывал, как негодный мусор! Одна лишь Статира пыталась выносить царского отпрыска, да и то сегодня слуги закопают её в неопознанном месте, а остальные ведь даже и этого не достойны..."
Шаазгаз по-прежнему стоял возле Мардохея, с наслаждением подставив солнцу свое бледное лицо, на котором его борода, густые брови и черные глаза казались резко очерченными и на удивление страшными. Суровый евнух редко покидал стены своего дома, сильно смахивающего на темницу, и теперь, похоже, радовался возможности хотя бы несколько минут постоять на солнышке и с кем-нибудь поговорить, нисколько не смущаясь, что высокий старжник молчал, но, как ему казалось, почтительно его слушал.
Рассказывали, что из женского дома Шаазгаза по ночам нередко доносились женский плач и стоны. Но что там творилось за стенами? Этого никто не знал и сейчас Мардохей начинал смутно об этом догадываться...
Считалось, что царь Артаксеркс Великий может в любую минуту вспомнить про какую-нибудь из своих прежних жен, призвать её к себе по имени и тогда Шаазгаз обязан в ту же минуту доставить её из гарема во дворец. Но за то время, которое прошло после отстранения царицы Астинь, Артаксеркс ни одну из них не вспоминал, и лишь раз в месяц позволял приводить на свое ложе новенькую двицу из "цветника Гегая", чтобы тут же про неё забыть.
И тогда единственным хозяином – владыкой, царем, тюремщиком, палачом! – для женщин становился евнух Шаазгаз, упивающийся своей властью за закрытыми дверями и вымещавший на них свою лютую ненависть ко всему женскому роду. И ему не важно было, что потом жены х стонали по ночам, как болотные выпи, и что красота их постепенно меркла – такова уж женская судьба...
"...Всякую козу когда-нибудь вешают за её же ногу, – удовлетворенно усмехнулся Шаазгаз, и сплюнул себе под ноги, в траву. – А то – ишь ты! все мечтают стать царицами, всякая безымянная девица, привезенная во дворец из далекой пустыни..."
Мардохей помнил, какие мрачные дни потянулись для дворцовых слуг сразу же после пира, на который отказалась явиться царица Астинь. Когда гнев царя утих и на следующее утро он вспомнил об Астинь и о том, что определено с ней сделать по указу, Артаксеркс, как рассказывали потом утренние прислужники, сделался совсем зеленым, и даже не пожелал подниматься со своего ложа. Несколько дней его лечили лучшие лекари и жрецы, а из Вавилона был срочно доставлен во дворец великий жрец бога Мардука, оживляющий даже мервецов. Священной палочкой он рисовал на земле образ царя, над которым читал заклинания, долго кропил это место водой, простирал к небу руки. А египетские врачеватели советовали применить к царю специальные ароматические бани, уравновешивающие влажный и сухой воздух, а также кровопускание, которое помогло бы устранить дурную кровь, вызывающую упадок сил.
"Царю нужна женщина, новая царица, – коротко сказал тогда Харбона. Он ещё слишком молод, его кровь бурлит и взывает к новой жизни, неужто вы сами этого не видите?"
И тогда царские евнухи приказали, чтобы царю Артаксерксу срочно начали искать молодых, красивых видом девиц взамен царицы Астинь, и во все области были назначены специальные наблюдатели, знающие толк в женской красоте.
Признаться, Мардохей давно уже не слушал, о чем злобно бубнил вслух евнух Шаазгаз, потому что думал теперь о Гадассе, о её навязчивых просьбах ответи её в дом Гегая и про глупые её уверения, что она непременно станет царицей, божественной супругой царя Артаксеркса.
"Никогда, – подумал сейчас Мардохей. – Никогда этого не будет, пока я жив. Она просто не представляет, что её ожидает затем в доме Шаазгаза, в этих мрачных застенках..."
"Они – как сандалии, жмущие ногу нашего господина, – говорил тем временем Шаазгаз, царский евнух. – Их дыхание – как смола, нет, как блевотина, размазанная по праздничному платью. Их лона – что, распахнутые настеж двери, не способные удерживать ни ветра, ни дождя...Потому-то наш владыка, как к жене, прилепился душой к Аману Вугеянину, а с ними ему невкусно пить вино."
Шаазгаз ещё раз зачем-то плюнул к себе под ноги и скрылся за кустами, и Мардохей почувствовал облегчение. Но потом в душе его начала вскипать непонятная обида, злость, но больше всего – страх за Гадассу. Настолько сильный, что он мысленно увидел её, в простом платье, сидящую поджав ноги, возле очага, в углу...
4.
...маленькой кухни.
Гадасса сидела на низкой скамейке в углу маленькой кухни и смотрела, как Мара, жена Мардохея, готовила лепешки из ячменя и как руки её то и дело мелькали в воздухе при свете огня от очага.
На кухне приятно пахло закваской, одна лепешка в большой сковороде с круглой дырочкой посередине уже подрумянивалась, и её сытный, ароматный дух перебивал все остальные запахи в доме.
Гадасса нарочно устроилась в темном углу, где её почти что было не видно, на низкой скамеечке, на которой прежде так любил сидеть маленький Хашшув, и делала вид, что перебирала чеснок – хороший она складывала обратно в мешок, а подпорченный – очищала и бросала в миску, чтобы Мара могла его потом использовать для приготовления какого-нибудь кушания.
Но дело двигалось медленно, очень медленно, потому что Гадасса подолгу даже не притрагивалась к чесноку, а, как завороженная, разглядывала из своего угла Мару – её толстую, покрытую веснушками щеку, освещенную огнем очага, руки, ловкие пальцы – и никак не могла решить для себя один важный вопрос.
Мара, жена Мардохея, никогда не была красавицей, а сейчас не всякий назвал бы её даже просто миловидной женщиной. Красивыми у неё были только густые, рыжие волосы и маленькие, ловкие руки, – вот что неожиданно открыла для себя сейчас Гадасса.
Мало того, Мару можно было назвать рябой из-за веснушек на лице и на руках, а когда она одевалась в жару в легкое платье, на её плечах и спине тоже виднелись неприятные, рыжеватые крапины, как у рябой курицы. Глаза у жены Мардохея были какого-то неопределнного, болотного цвета – то ли карие, то ли зеленые, но совсем невыразительные и маленькие, и нос у Мары нельзя было назвать достоточно прямым, и бледные губы давно уже не способны были вызывать мгновенное желание их целовать, тем более она никогда не имела привычки подводить их края пурпурным карандашом.
Что касается фигуры, то Мара была уже чересчур толстовата для своих лет, и походкой чем-то напоминала неловкого медвежонка, особенно когда выходила из дома на людную улицу или на рынок.
Да, пожалуй, только руки Мары, сейчас обнаженные до плеч и быстро мелькающие в воздухе, на которых маслянисто поблескивали остатки теста, Гадасса все же могла бы назвать красивыми, и особенно – ловкие, длинные пальцы. По вечерам Мара любила играть для детей на маленьких гуслях, а иногда Гадасса слышала, как она играет только для одного Мардохея, и в такие моменты музыка казалась почему-то особенно тоскливой и безнадежной, вызывая слезы.
И сейчас Гадасса не отрываясь, невесть сколько времени, смотрела на руки Мары, словно на неё вдруг нашел столбняк или странное наваждение.
"Как же могло выйти, что такой красивый, самый красивый человек в во всм мире – Мардохей! – мог себе выбрать такую некрасивую жену? – вот о чем думала Гадасса, и от этих мыслей у неё даже делалось горько во рту, как будто бы она незаметно объелась испорченного чеснока. – Где же здесь справедливость? Ведь он любит её, по-настоящему любит, я же вижу это...Но за что? Даже само её имя – Мара – означает "горькая", и это так и есть."
Мара тоже мельком взлянула на Гадассу и снова нагнулась над своим тестом. Ее умиляло, что приемная дочь, взрослая уже девушка, сидела сейчас на любимой скамеечке Хашшува, смешно подобрав под себя ноги.
Про себя Мара гордилась чудесным превращением Гадассы в настоящую красавицу: разве не она подсовывала ей лучшие кусочки за обедом, освобождала от тяжелой работы, и чаще повышала голос на непослушного Вениамина, чем на бедную сироту? Но не только красота девочки стала наградой им с Мардохеем за немалые труды, но также и ум Гадассы, редкая память и сообразительность.
До недавнего времени дочь каждую неделю, без пропусков, посещала собрания для девушек в доме Уззииля, и только теперь вдруг потеряла к ним всякий интерес, а сегодня, вместо того, чтобы побыть с подругами, снова молча сидела на кухне возле очага. А вчера Гадасса снова плакала и просила, чтобы Мардохей поскорее отвел её во дворец, потому что она стала ничем не хуже тех девушек, которых со всех областей привозят посыльные для царя Артаксеркса.
А Гадасса и впрямь поначалу с немалым интересом слушала пересказ Уззиилем Моисеевых заповедях – книжник нарочно устраивал подобные беседы отдельно для иудейских мальчиков и девочек старше двенадцати лет, чтобы обсуждать наиболее волнующие для них тех темы. Например, с девушками, Уззииль говорил о грешных браках и любовных связях, потому что многие из них, в том числе и Гадасса, как раз достигли такого возраста, когда все их помыслы занимали мечты о супружестве и женском счастье.
"Никто ни к какой родственной плоти не должен приближаться с тем, чтобы открыть её наготу!" – вот с чего начал Уззииль, поднимая вверх руку со сточенным ногтем на указательном пальце, которым он привык подчеркивать на свитках и в книгах наиболее важные для понимания места.
И Гадассе с первых же слов сделалось жарко, и её сердце забилось где-то в животе, потому что вся она была в этот момент – одна плоть, грешная, живая плоть.
По всевышним законам, от которых зависила человеческая жизнь и смерть, выходило, что почти все любовные связи, кроме мужа с женой, считались беззаконными и неугодными в глазах невидимого Бога, и даже нагота перед собственным мужем была грехом, хотя все же не таким тяжким, как все остальные.
Нельзя видеть наготы отца и матери!
Нельзя видеть наготы любой другой жены своего отца!
Нельзя видеть наготы своей сестры!
Нельзя видеть наготы своей сестры по отцу!
Нельзя видеть наготы брата!
Нельзя, нельзя, нельзя...
Гадасса выслушивала все эти правила с особым прилежанием, которое не укрылось от глаз Уззииля. Он удивлялся её хорошей памяти и тому, что приемная дочь Мардохея умела слово в слово повторить любой из его уроков.
Законов о любви и супружестве, которые Господь продиктовал Моисею на горе Синайской, было много, но все же ни в одном из них ни разу не говорилось, что нельзя под страхом смерти ложиться со своим двоюродным братом. Наоборот, по словам Уззиля выходило, что во все времена именно такое супружество считалось самым чистым и наилучшим в глазах Господа.
Разве случайно великий Авраам послал своего раба в Месопотамию к Вафуилу, брату Авраамову, чтобы тот именно из его дома привел жену для благословенного своего сына, Исаака? А ведь по родству Ревекка как раз приходилась Исааку двоюродной сестрой.
Точно также поступил и великий родоначальник всех двенадцати колен Израилевых, мудрейший Иаков, который семь лет, а потом ещё семь лет служил у родного дяди за свою двоюродную сестру, прекрасную Рахиль, от которой потом родились Иосиф Прекрасный и Вениамин, далекий предок Мардохея?
Точно также, могло было бы случиться и с Гадассой, если бы на свете не было Мары, первой и единственной жены Мардохея Иудеянина.
А ведь раньше у иудеев было по две, и даже по несколько жен – и это тоже считалось хорошим и праведным делом. Ладно, пусть хотя бы только две, двух вполне досточно, решала про себя Гадасса. Но теперь все иудеи, живущие в Сузах, Вавилоне и других больших городах за пределами земли своих отцов, смеялись между собой над персидскими вельможами и даже над самим царем, которые держали в своих гаремах множество жен, и Мардохей тоже не раз говорил про это со смехом, называя глупой жадностью. Пусть так, но две жены – это почти что как душа и тело...
Вот только кто из них – душа, а кто – тело, одна нетерпеливая плоть?
– Скажи, Мардохей, а кто я для тебя? – спросила однажды после собрания в доме Уззииля Гадасса – ей захотелось, чтобы он вслух назвал её своей двоюродной сестрой, дочерью любимого дяди Абихаила. Кто знает, не натолкнет ли его это вскоре и на другие мысли?
– Не понимаю, о чем ты? – удивился Мрдохей.
– Но ведь я тебе двоюродная сестра, разве не так? Я твоя двоюроная сестра, как была Рахиль – Израилю? – подсказала Гадасса, заглядывая ему в глаза. – Разве не так?
Мардохей задумался. Только он умел так глубоко думать о чем-то, слегка склонив голову на грудь, и, словно бы прислушиваясь к голосу своего сердца, и на лице его в такие моменты не было ни улыбки, ни недовольства, а лишь какая-то детская растерянность.
– Нет, совсем не так, – сказал он наконец. – Я считаю тебя своей дочерью, Гадасса. Дядя Аминадав сказал мне перед смертью: возьми девочку в свой дом и пусть она тебе тоже будет вместо дочери, потому что нет у неё ни отца, ни матери. С тех пор самых пор ты – моя дочь, Гадасса, а это ещё больше, чем сестра.
Он взлянул на девочку и увидел, что она с трудом сдерживает слезы и кусает губы, чтобы не заплакать.
"Ей больно вспоминать, что у неё нет ни отца, ни матери, а я всякий раз напоминаю ей об этом. Я – осел, старый, безмозглый осел!" – расстроился про себя Мардохей.
После этого разговора Гадасса перестала ходить на собрания в дом Уззииля.
Дочь – это то, что нельзя, через что нельзя переступить под страхом смерти.
Дочь – это одно сплошное – нельзя.
Последнее, что запомнилось Гадассе из уроков Уззииля, была старинная история про молодую женщину по имени Руфь, из моавитянок, которая после смерти мужа не захотела остаться на родине отцов, а пошла вместе со свекровью в иудейские земли.
"Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить, народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом, – вот что сказала свекрови кроткая Руфь. – И только смерть одна разлучит меня с тобой..."
Но потом добрами делами Руфь понравилась одному своему знатному родственнику, который взял её в жены, хотя был гораздо старше её, и она годилась ему почти что в дочери. А когда Руфь потихоньку легла на гумне в ногах Вооза, чтобы согреть его, тот похвалил её за то, что она не пошла искать ни бедных, ни богатых молодых людей, и не думала про разницу в возрасте. Ведь Вооз был гораздо старше Руфь, уже с сединой в бороде. А может быть, и выше всех, от плеч выше своего народа, который собирался на поле и на городской площади.
– Ты уже закончила, Гадасса? – тихо окликнула девушку Мара. – Тебя там сегодня не слышно и не видно...
– Осталось ещё немного, – отозвалась девушка, склоняясь над тарелкой с чесноком, который Маре наверняка придется перебирать заново.