Текст книги "Евангелие от Крэга"
Автор книги: Ольга Ларионова
Жанр:
Космическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
– А ну-ка, сослужу я вам последнюю службу, – безапелляционно заявил Харр, подхватывая самый тяжелый из кувшинов.
Ему, блюдя неписаный договор, не перечили. Он накинул край плаща на голову, чтобы не слишком бросаться в глаза своей явной нездешностью, и, оставляя позади своих спутников, плавным ходом бегуна-скорохода помчался туда, где вдоль стены мельтешили всякие служилые люди с поднятыми над головой факелами. И не ошибся: тут и начинался знаменитый проход на судбищенский луг. На плитах, с двух сторон огражденных неуклюжими подпорными столбами, широченными внизу и стесанными к верхушке, и вовсе давились; каждый старался держаться поближе к середке, чтобы, не ровен час, не столкнули с плит на острозубчатую гибельную траву, кроваво щетинившуюся по обе стороны от крытого перехода. В самом конце его трясущиеся от страха телесы передавали стражникам свою ношу – блюда, подушки, бурдюки; те осторожненько, едва ли не на цыпочках выносили утварь и яства на луг, скудно освещенный всего парой факелов, и раскладывали под деревьями.
Все это он охватил одним мгновенным взглядом, исполненный той кипучей, удачливой злости, которая будоражит ум и рождает безошибочные решения. Он сейчас ненавидел этот убогий, брехливый и туповатый мирок за ту легкость, с которой он готов был принять нового самовластного идола, и в то же время наперед знал, что не даст этому свершиться.
Он добрался до самого конца прохода, спустил кувшин с плеча на плиту и гаркнул:
– Вино дивное, заговоренное на многолетие и в бою неуязвимость, дар от амантов курдыбурдыпупердейских!
Поклонился и, разворачиваясь, умело оттопыренными ножнами жахнул по кувшину. В общей толчее еще не разглядели, что случилось, но в ночное небо поплыл несказанный дух медвяного нектара.
– Разиня безрукий! – завопил Харр, пиная ближайшего (и ни в чем не повинного) телеса. – Воды! Замывайте плиты!
Какое там – воды! Телесы, как один, бросились наутек, а навстречу мчалась пронырливая стража, ясное дело, не смуту унимать, а подставить горсти под тягучую струйку, еще сочащуюся из кувшина. Двое, припав к земле, лакали по-собачьи из черной лужи, попыхивающей отсветами факелов.
Харр отступил на два шага, огляделся – спины. Прыгнул на алую погибельную траву, надеясь на спасительные свои сапоги, и спрятался за последний в ряду столб. На лугу не осталось даже факельщиков. Он перебежал к ближайшему дереву, потом ко второму, к третьему… Вот и дух можно перевести.
И только тут, подняв голову к рассветному небу, понял, что за чудовища окружают судбищенский луг. Честно говоря, такой несуразности он и в пьяном кошмаре вообразить не мог. Неохватные стволы, невообразимо корявые, казалось, были сложены из разновеликих бочек, поставленных друг на дружку не прямо, а как попало, так что из одной порой вырастали три, а какая-то свешивалась, готовая чудовищной каплей шлепнуться на землю; иногда ствол точно обхватывало перетяжкой, и он истончался до размеров человечьего тулова, чтобы потом снова раскинуться дикими наростами и лишайными пузырями. Ветви, подстать стволам, узловатые и баснословно мощные, судя по раскидистости, тоже росли откуда попало и переплетались с соседними, так что казалось, будто великаны-нелюди окружили заповедный луг, положив могучие руки друг другу на плечи.
Харр присел на корень, привалившись спиной к стволу; ему было ясно, что вверх он заберется в одно мгновение, а сюда, где в каком-то шаге от корней уже начиналась полоса багровых зарослей, не сунется никто. Как он и ожидал, суета мало-помалу утихала. Шаги на лугу шуршать перестали, видно, все ложа были расстелены, еда-питье изготовлены. Харр осторожно выглянул: так и есть. И проход весь пуст, только на дальнем конце сидят рядком стражи, сюда спиной, и не иначе как уминают то, что удалось под шумок с господских блюд стянуть. Рассветало уже в полную ярь, так что самое время было позаботиться и о. себе.
Это было привычно: раздобыл кусок – и на дерево, ночевать. Сейчас дело оборачивалось не просто сытью – перед ним были лучшие яства и напитки всего Многоступенья. Бурдючок пришлось взять наугад, а вот в дорожную суму, видавшую порой только сухую лепешку да вынутое из гнезда яичко, пошло только самое лакомое. Впрочем, злость не прошла даже здесь: ишь гора какая наготовлена, а надолго ли запасешься?.. С той досадой и полез на дерево, самое высокое и раскоряжистое. Кора была вся в глубоких узких дуплах, точно дерево дышало этими дырами как ноздрями. Харр опасался одного: как бы не сунуть руку в гнездо диких пчел. Но ничего, обошлось. Он лез все выше и выше, выбирая развилку поудобнее и одновременно ощущая то мальчишеское самодостаточное наслаждение, которое возникает, когда ладно и споро забираешься на самое высокое в округе дерево. Наконец долез до верхушки, которая разваливалась на пять одинаково здоровенных ветвей, образуя в середке что-то вроде гнезда. Да, вот и скорлупки старых яиц – здоровенная, видно, тут птичка когда-то обитала. Харр выкинул всю труху, не на луг, естественно, на красную алчную стрекишу. Расстелил плащ. По рассказам всезнающих кипенских друзей, начаться Тридевятное Судбище должно было сегодня, в день, когда свет и тьма поделили сутки на равные доли, и точно в час, одинаково отстоящий от восхода и от заката. Стало быть, можно и подремать.
Он развязал бурдючок, и прежняя злость всколыхнулась при воспоминании о так бесславно окончившем свой хмельной век вересковом меде. Довольствуйся теперь всякой бурдой… Он отхлебнул из бурдючка – в голову ударил радужный ослепительный вихрь. Ух ты, мать твою строфионью… Но вместо восторга снова вскипела злость: уж ежели вы тут так навострились зелье божественное варить, то что же остальную-то жизнь не обустроили?
Так, с неизбывной желчью в душе и перепелиным крылышком в зубах, и захрапел. Впрочем, на земле того слышно не было.
* * *
Махида проснулась, улыбаясь в полудреме и безотчетно радуясь легкости обновленного тела. Напилась, как ночью, молока с остатней лепешкой; положив младенца в уголку, слетала к водопойной бадье – умыться да пеленку застирать. Из накидки всего-то две и вышло, беречь надо. Покормила неназванного еще сына, вздохнула: был бы Гарпогар мужем примерным, ни за что не рассталась бы… А так надо идти в город, Мадиньку разыскивать. В соседнем сарайчике тоже кто-то дышал тяжко, порой даже мучительно постанывая – видно, какая-то горбанюшка ноги сбила, теперь мается. Она завернула младенца в сухую половину накидки, мокрую приладила на поясе – на ходу высохнет. Выбралась наружу, заботливо притворив дверь, и пошла в стан вдоль солдатских шатров, выросших за ночь точно грибы, с непривычки пристраивая сына то в одну, то в другую руку.
Дом, где остановился рокотанщик, ей указали сразу. Но, поговорив с телесами, она пришла в недоумение: никакой женщины при молодом господине не видали. А уж тем более брюхатой. Сам же рокотанщик ушел с утра, не иначе как возле судбищенского луга караул несет с запасными струнами. Махида слетала туда – нету. Догадалась спросить, где тут повивальные бабки обретаются. Две их было на все становище, но ни к одной из них никаких носилок этой ночью не прибывало.
Оставалось надеяться только на случайную встречу с Шелудой – уж если он привез сюда Мадиньку, то должен же хоть раз навестить! Присела в ожидании напротив рокотанщикова пристанища, но подошли стражи, прогнали: в праздничном стане побирухе делать нечего. А тут еще пирлюха назойливая привязалась, кружит возле уха, досаду множит. А есть все больше и больше хочется, видно, здоровущий постреленок, много молока высосал – нутро замены просит. Тут, как на грех, пряничник попался с целым подносом выпечной мелочи на голове. Махида жадно шмыгнула носом, и пирлюшка, словно поняв ее завистливый взгляд, метнулась к выбеленному мукой толстяку и золотой искрой шибанула его прямо в глаз.
Тот взвыл, растянулся – румяные колобки запрыгали по дороге. Махида проворно уловила парочку и сунула под рубаху, усмехнулась своей кормилице и где это только ты, заботливая, была раньше? Жизни бы мне горемычной с тобой не видать!
Однако дело уже клонилось к вечеру, народ здешний и пришлый толкался на улицах, передавая друг другу новости, коих знать никто и не мог – врали, естественно. Махида, сопровождаемая золотым мотыльком, устало бродила по Жженовке. Тревога за подругу росла с каждым часом, и ее уже не веселили проделки летучей своей опекунши. А та и к источнику чистому ее привела, и от стражей-злыдней, что за углом притаились, упредила, и каким-то чудом накидала в подол со свесившихся из чужого сада ветвей дивных ягод… Разве что младенца не кормила.
– Ты б меня лучше к Мадиньке свела, – пожаловалась Махида, утирая со щек лиловый Сок.
И пирлюшка вроде послушалась – полетела вперед, да вон из становища, и мимо загонов открытых…"
Нет, непонятлива была золотая летунья. Ее просили к Мадиньке, а она вела прямехонько к обжитому Махидою сарайчику. Тут бы рукой махнуть да обратно повернуть, но…
От водопойной колоды, по-утиному переваливаясь, шел к сараям коротышка в белом, и в быстро наступающих сумерках Махиде померещился давешний хозяин рассыпанные колобков. Можно, конечно, было побежать и на его глазах юркнуть в свой сарайчик, но за всем происходящим наблюдал еще один человек – высокая женщина в чем-то пестром, с перьями на голове. Кажется, они с пряничником о чем-то договаривались, и теперь он торопливо зашлепал вперед, а она напряженно глядела ему в спину. При таком раскладе Махида предпочла нишу между открытым загоном и запертым сараем, благо там с крыши свешивался до земли, как занавеска, пышный вьюнок. Авось не заметят.
Но коротышка до нее не дошел – остановился в каких-то трех шагах от нее и принялся сопеть, отодвигая жердину. Махида не удержалась, высунула нос – и едва не ахнула: это был Шелуда.
Он по-хозяйски ввалился в сарайчик, и было слышно, как он негромко окликнул кого-то: «Эй! Эй, ты…» Ответа не было. Махида прижала ухо к тоненьким досочкам – Шелуда с чем-то возился, и довольно долго. Женщина у водопоя терпеливо ждала. Наконец дверь скрипнула, и молодой рокотанщик вышел, держа в руке какой-то сверток – гадливо, словно боялся запачкаться. Из свертка не доносилось ни звука, но Махида поняла: ребеночек. Только неужели – мертвенький?
Шелуда подошел к водопойной бадье, протянул сверток женщине. Та ловкими движениями размотала тряпку, и Махида вздохнула с облегчением: послышался жалобный писк. Женщина положила крошечное тельце на сгиб локтя и, наклонившись к воде, принялась сноровисто его обмывать. Но Махида радовалась бы значительно меньше, если бы знала, что баба в перьях – это проходимка Кикуйя, скупавшая младенцев, чтобы затем перепродать их – тайно, разумеется – на жертву или на какой колдовской обряд. Охотники всегда находились.
Но Махида, никогда не бывавшая в Жженовке Тугомошной, этого не знала, знать не могла и только глядела, как завороженная, на крошечное тельце цвета тусклой бронзы, из которой ковали мечи для жженовских стражей.
Из оцепенения ее вывела пирль – призывно зажужжала над ухом, ринулась вперед и влетела в оставленную приоткрытой дверь. Да, пора, пока эти двое у бадьи брязгаются, а то неизвестно, что будет потом… Махида вскочила, юркнула в сарайчик – здесь было уже темно, пахло сеном и кровью, и только несколько пирлей – зеленоватые, лютиковые, серебристо-незабудковые – плавно кружили под низким потолком, наводняя узкую клеть переплетающимися призрачными тенями. Она не сразу разглядела Мади, лежащую на соломе в углу. Та была в беспамятстве, но правая рука ее бессильно шарила по соломе, и Махида, сдернув с сына пеленку, чтобы не опознали его по пестрой ее накидке, положила теплое шелковистое тельце на эту руку. Мадинька, не открывая глаз, судорожно прижала младенца к себе, и он, требовательно вякнув, безошибочно присосался к ее груди.
Махида отступила; это оказалось так просто – подкинуть собственного детеныша, что она даже не успела его поцеловать. Выскочила наружу. Те, двое, еще судачили у водопоя. Она вдруг заволновалась: а вдруг Шелуда, застав подкидыша, попросту вышвырнет его вон? Ближе к водопою раскинулась купа каких-то раскидистых кустов, и она, пользуясь быстро сгущавшейся темнотой, проворно, как блудливая кошка, кинулась к ним и затаилась, вслушиваясь. До нее донесся голос женщины, строгий и печальный: «Красы невиданной… жалко… слабенькая… не вытянет…» В ответ раздался точно змеиный шип. Но Кикуйя-то хорошо расслышала злобное и отрывистое: «Закопаешь тогда поглубже, чтоб ни зверь, ни человек… Тебе довольно дадено. Что не так сделаешь придушу струной!» Она поглядела в его влажные карие глаза, опушенные длинными загнутыми ресницами (совсем как у новорожденной горбанюшки!) и поняла: такой действительно придушит. Только не сам – наймет. «Не тревожься, господин мой щедрый, – прошептала она так же тихо. – Ты этой девочки никогда больше не увидишь. Ясновидица я, мое слово нерушимое…» И, старательно завернув младенца в теплую стеганочку, пошла прочь, дивясь непонятной нежности, затеплившейся в ее окостенелой лиходейской душе.
Махида, как ни вытягивала шею, ничего этого не могла разобрать, но, к непомерному своему изумлению, услышала совсем другие слова, прямо рядом с собой, в кустах – росли они на развалинах какой-то хибары, в которой и затаился говоривший: «Ты, блёв, ежели что, блёв, пасть не разевай, я самолично, блёв, отбрехиваться буду…» В ответ зашептали сразу двое, слова неразборчиво переплетались. "Да не дрейфь ты, блёв, пароду тута столько кто заметит? Ты только, блёв, не ховайся, иди степенно, как я, блёв, вроде мы телесы пастушьим, – наставлял сиплый, нагловатый басок. Ага, ворюги-подкоряжники, в стан наладились. Двое снова шелестели, дружно и трусовато. «На три части разрубим, блёв, в сумы покидаем – во сколько сыты будем!»
Махида только пожала плечами: подкоряжники навострились на теленка, а это дело ее не касалось. Из-под веток, позолоченных последним солнечным лучом, глядела вслед неведомой ей женщине, как она полагала, повитухе. Убоялся, стало быть, Шелуда Мадинькиной немощи, отдал девочку на чужое кормление. И напрасно – она вон как младенчика-то к груди притянула!
Засопела, утирая непрошенные слезы.
Между тем лесовики бесшумно выбрались из кустов, так ее и не заметив, и, цепко перебирая босыми ногами, направились прямо к сараям. Солнце блеснуло на лезвии громадного тесака в руках у самого сутулого из троих и погасло. И только тут до Махиды дошло, что нацеливаются-то они прямехонько к тому хлеву, где была Мади, – заметалась, не зная, что делать: звать ли Шелуду – а проку ли с него, холуя откормленного? Она бросилась к стражниковым шатрам, заходясь истошным воплем:
– Ратуйте, люди добрые! Убивцы идут! Воры ночные!
На «убивцев» никто и усом не повел – их сюда нарядили своих амантов стеречь, а блюсти порядок в чужом стане не их печаль; что же касаемо «воров», то отнять у вора краденое – дело разлюбезное, тут не менее десятка доблестных вояк сразу за мечи ухватились. Из сарайчика меж тем вылетела зеленая пирль и, сея изумрудные искры, со своей стороны бросилась наперерез подкоряжникам – но те и не почесались: не такое видали. Тот, что распоряжался, ухватил своих подельников за локти, чтобы бежать не вздумали (все равно догонят и уж наверняка забьют до смерти, а уж потом разбираться начнут); чуть ли не с достоинством развернулся, оборачиваясь к подбегающим рысью стражникам:
– Чем служить можем, воины славные?
– Сам-то кому служишь, ворюга похитный?
– Зачем обижаешь, воин-слав? Пастуховы подручные мы, стало быть.
– А нож про что?
– Так мы горбаней того… блёв… холостим.
– Брешут! – не своим голосом взвыла Махида. – Сама слыхала!
– Чего ж вы на ночь-то глядя причапали? Не видно ж ни зги в хлеву, заместо этого дела хвосты поотрубаете, – уже миролюбиво заметил допросчик, смекнувший, что поживой не пахнет.
– Не своей волей пришли – тварь эта летучая привела, – глазом не моргнув, продолжал отвираться смекалистый подкоряжник. – Ишь как светом-то пыхает вот и приманила нас за собой, блёв, и полетела, всю дорогу под ноги стелясь. Мы за нею шли, точно агни покорные. Разве грех?
– А вот это мы поглядим, куда это она вас поманила, – проговорил стражник, пинком распахивая двери сарая.
И обомлел: внутри, в темноте, сияло настоящее солнце.
Первыми пали на колени подкоряжники. Потом – стражи. Махида, бессмысленно тряся головой и руками, силилась что-то объяснить, но ноги сами собой подвернулись – шлепнулась тоже в теплую дорожную пыль. Пока еще ни до кого не дошло, что светящийся шар, повисший в воздухе под самой крышей хлева, это сбившиеся в плотное облачко сотни мерцающих пирлипелей; но вот глаза притерпелись к немеркнущему сиянию, и всем стал виден голенький малыш, чья глянцевитая нежная кожа отражала зеленовато-золотой свет, ничуть его самого не пугающий; и чуть поодаль – осунувшееся личико Мади, еще ничего не понимающей.
– Осиянный… – произнес кто-то в коленопреклоненной толпе.
Слово было произнесено.
XIII. Так, да не так
Харр продрал глаза и увидел над собою ноги. Не человечьи, слава Незакатному, – птичьи. Но громадные. Кто-то вроде синего журавля щелкал над ним длиннющим клювом, негодуя по поводу захвата чужого гнезда. Харр открыл было рот, чтобы шугануть птичку, но вовремя спохватился, вспомнив наконец, где он находится; мать моя строфиониха, да я ж половину Тридевятого Судбища проспал!
Журавль, оценив тщетность своих притязаний на облюбованный насест, перелетел на соседнее дерево и принялся вылавливать себе кого-то на обед из густой перистой листвы. Мог бы крылья поберечь – по толстенным ветвям и человеку нетрудно было перейти от одного ствола до другого. Однако пора бы и вникнуть в суть происходящего.
Харр свесил голову и, отыскав удобный просвет в лиственной гуще, увидал следующее: рослый амант с горделивой осанкой, в коричневой хламиде, расшитой чем-то поблескивающим, шел по кругу, наделяя возлежавших на подушках гостей какими-то кольцами вроде браслетов. Но колец никто не надевал – клали перед собой, порой на блюда с угощением. Харр долго тер виски, вспоминая, как же зовут аманта, верховодившего в Жженовке. Гудящая с перепоя голова с трудом выдала прозвище: Сумерешник. По-видимому, это был он. Завершив обряд дарения, Сумерешник вышел на середину луга, где только сейчас Харр заметил два копья, воткнутых в землю; у одного древко было белым, у другого темным, вероятно, покрытым здешним бурым окаменьем. Предводитель сборища воздел кверху руки и медленно обвел взором присутствующих, как бы вопрошая: кто еще?..
Раздался звучный удар по струнам хорошо настроенного рокотана. Сумерешник кивнул в сторону звука.
– У меня половина солдат поклоняются клинку, половина – оселку, – узнал Харр голос Иддса. – А ежели они все как один одному мечу или щиту молиться будут – какой же в том убыток?
Жалобно тенькнула струна где-то под самым Харром.
– Это ежели мечу! – задребезжал старческий тенорок. – А вдруг как велит им единый их бог от меча руки отринуть? Кто тебя от подкоряжников оборонит? Один биться будешь?
Глухо рыкнул басовый аккорд.
– Не бывать такому, чтобы все как един! – это подал голос кто-то из огневищенских. – Одна в одну лишь трава растет.
– Держи карман! – проблеял кто-то и вовсе трухлявый, если судить по голосу. – Вот все, к примеру, воруют…
Напевно и властно зазвучал огромный рокотан – это, конечно, жженовский, такого громадного ни на горбаня не навьючишь, ни в носилки не запихнешь. Тутошний.
– Не будем судить, каков будет неявленный покуда бог. Сие нам неизвестно. Вопрос в другом: упредить ли его, чтобы не было смуты, или ждать, чем он себя окажет? Но потом-то ведь может быть поздно, государи мои. Решайте.
Этот говорил дело.
– Про м'сэймов не забудьте! – вставил кто-то из межозерских. – Эта саранча хуже подкоряжных, все пожрет, а что не пожрет, то потравит!
– У тебя, что ль, потравили? И много?
Ну, начали собачиться. Это надолго. А солнышко уже давно за полдень перевалило. Закусить чем-нибудь, пока от жары не попортилось, да на соседнее дерево прогуляться, малую нужду в какое-нибудь дупло справить. А чудные все-таки эти бабы-деревья: цветы и желтые, и красные, и лиловые, и махровые, и колокольчиком; листья тоже вразнобой – где перистые, где резные, а где точно нить паучья… А вот и ошибся! Это, оказывается, по дуплам да коряжинам вьюнки-паразиты угнездились, вот пестрота откуда. Тоже надо будет запомнить, Мадиньку дивить. А Судбище-то хоть и раз в сто лет, а дело никудышное: друг дружку перекрикивают, уж и про рокотаны свои забыли…
Сумерешник снова поднял руки:
– Не угодно ли, государи гости мои, отдохнуть, ноги поразмять, головы водою ключевой охладить?
Общий звон рокотанов выразил единодушное согласие. Все поднялись, большая часть потянулась к тенистому крытому переходу. Вот только Харру пришлось остаться на месте, хотя длинная, чуть загибающаяся книзу ветвь уходила назад, к самому краю отравной алой травы, ограждающей судбищенский луг от присутствия любопытных ушей. Ежели пройти по этой ветви, потом немного проползти и спрыгнуть – как раз красную черту минуешь. Только вот обратно уже будет не вернуться. Да и опасно: солнышко еще высоко, хотя и подобралось к конькам сдвоенных остроконечных башенок, которыми Жженовка была украшена особенно обильно.
Харр перевернулся на спину и принялся от нечего делать гонять свою пирлюшку с пальца на палец. Злость на всю эту тягомотину была неизбывная, но уже поглуше, чем вчера. Это с яств жженовских. А делать ему, по-видимому, ничего и не придется: Сумерешник свою дугу гнет, это очевидно. Он их вздернет на дыбы супротив нового бога – не мытьем, так катаньем. Вон, сбегал куда-то, возвращается довольный. Что-то подстроил.
– Не угодно ли, государи, гости мои, судбище продолжить?
После внушительного удара по струнам поднялся тугой, как палившийся зрелостью стручок, лилояновец:
– Отцы дедов наших закон приняли. Нерушимый в веках. Ничего не менять. Веру сам себе выбирает каждый. Запретим бога – нарушим древний закон.
Сел.
– Ты сам сказал: древний закон. В стародавние времена ведь и м'сэймов не было, уважаемый! – это подал голос тоже жженовский, судя по коричневому плащу.
Сумеречник полуобернулся к проходу, поднял руку и огладил смоляные волосья на лице. Тотчас по окаменным плитам застучали жесткие подошвы: бежал стражник. Не ступая на траву, брякнулся оземь, протягивая вперед руку с маленькими кружалами. Сумеречник наклонился, принял донесение и легонько пнул гонца – ползи, мол, обратно. Подождал, пока тот удалится (умел же разыгрывать представление, скоморох аларанский, аж завидно!), потом обернулся к собранию и трагическим голосом возгласил;
– От лазутчика верного весть пришла… М'сэймы двинулись! Идут вверх по уступам.
Все повскакали с мест, в первую главу – кипенские: их-то стан ниже всех располагался. Харр прыснул в кулак: сказать бы им, с какой такой радости м'сэймы по окрестным склонам рыщут… Ну да ладно. Сумерешник это здорово придумал. А тот стоял, воздев руки, и терпеливо ждал, когда все взоры снова обратятся к нему – тем более что его дородная фигура загораживала проход. Наконец спокойствие восстановилось. Сумерешник вылез на середину:
– Перед лицом опасности великой, которая понуждает нас не медлить, должны мы принять закон нашего судбища. И поскольку просветленные умы ваши, государи, гости мои, были почти едины в мудром решении, я скажу за вас: да проклят будет неявленный бог единый, что грозит нам нарушением древних законов! Да будет он потравлен и изничтожен в зародыше своем нечестивом! А кто из амантов на сторону его переметнется – погибели обречен!!!
Рявкнули струны так, что зазвенели, обрываясь; вскочил Хряк:
– Обречен со всем семейством своим!
– С семейством так с семейством, – миролюбиво согласился Сумерешник. – А теперь, государи, гости мои, подтвердите решение сие возложением колец произведенных. Кто согласен со мной, пусть наденет кольцо на белое копье, ну а кто супротив – тот на жженое.
Голосом и небрежным движением руки он подчеркнул, что таковых, он надеется, не найдется.
Аманты потянулись на середину луга. Солнце скрылось за становой стеной, впору было факелы зажигать; но темный и светлый шесты были видны и в закатном полумраке. Можно и не дожидаться конца этого представления: и так все ясно. Хотя стоит глянуть из любопытства – а как Иддс-то поступит? Вон он, прямо за Хряком ступает, подбородок вздернут, шагает как журавль. Терпи, Иддс, терпи. На темный?.. Нет. Опустил кольцо на белое древко. Хряк, отворачиваясь, плечом его зашиб, не без умысла, видать. Иддс пошатнулся, отступил. Умница. Терпи, так надо. Потом объясню.
– Сосчитаем кольца, государи, гости мои!
А что считать – на жженом два или три, остальные высоким столбиком – на белом.
– Сочтите, самые мудрые! Дорогу дайте старейшим, дорогу…
Решил до конца комедию ломать, лицедей жженовский! Да ведь и его понять можно: в другой раз на его жизни вряд ли так покрасоваться доведется. В нетерпеливой тишине щелкали кольца, доносилось бормотание: «Пятнадцать… нет, четырнадцать… сызнова придется…»
И тут в проходе послышался оружейный звон, вскрики, потом шлепки босых ног, В темноте уже и не видно – кто. Раздался раздраженный голос Сумерешника:
– Про м'сэймов нам ведомо. Удались, смерд!
И в ответ – жалкий, дрожащий голосок:
– Пришел он, пришел… Истинно говорю.
Харр понял первым, вскочил на ноги. Левая рука наполовину выдернула меч из ножен. Но понял и Сумерешник:
– Говори толком – где? В каком обличье?
– Здесь, здесь… Младенец, доселе невиданный: обликом вроде черный, а сутью своею сияющий, точно солнышко… Осиянный, стало быть.
– Лжу принес! – заревел Хряк и, выдернув из травы белое копье, пригвоздил незваного вестника к земле.
Рука медленно задвигала меч в ножны, а Харр все глотал воздух пересохшим ртом. Нет. Не лжа. Черный младенец… Но почему – здесь? Почему, почему. Сейчас не думать надо!
Он раскинул руки в стороны и пошел по толстой ветви. Веди, пирлюшка, свети под ноги, милая! Только бы не оступиться, не загреметь раньше времени вниз, в стрекишу погибельную! Но пофартило, добрался до конца. Спрыгнул, руками травы не коснувшись. Веди, крылатушка! Сзади галдели, разбираясь, что да куда, а он мчался за летучей своей звездой вдоль стен, сейчас совершенно черных, и мимо ворот, в которые вливалась нижняя дорога, и дальше, к странной толпе – дети малые там собрались, что ли? Но подбежал поближе, понял: стояли на коленях. Десятка два, а то и более. И глядели молча, как завороженные, в распахнутые двери сарайчика, из которых мирно лился невесть откуда взявшийся солнечный свет. Харр, пинками отшвыривая попадавшихся на пути коленопреклоненных и совсем не думая о том, кого же он найдет там, добрался наконец до светозарного пристанища и нырнул внутрь, и на миг ослеп: сейчас пирли покрывали уже весь потолок и даже спускались гирляндами, цепляясь друг за дружку – точно роса луговая на солнце играла. Всех цветов… нет. Красного не было. Ни единой багровой, или лиловой, или розовой… Да о чем это он?..
Протер глаза и увидел Мади. Ну конечно же, Мади, только она одна, разумница, и могла учинить такое.
– Да ты что это, дурища, удумала? – он ринулся к ней и обхватил ее вместе с младенцем, не золотым, как было ему обещано, а коричневым, точно здешние стены. – Сейчас же стража набежит, от вас двоих только мокрое место останется!
Но по ее запрокинувшемуся, затуманенному личику он вдруг понял, что она даже не осознает происходящего, да и его, пожалуй, как следует разглядеть не может. Не она всему виной. Пирлюхи проклятые, говорил же им – скопом не собирайтесь, пока не велено! Слетелись, вишь, на младенчика тихрианского поглазеть – эка невидаль! Да он здесь таких… Тьфу, опять не об том!
Он перекинул бессильное, совсем легонькое тело через левое плечо, осторожно отняв малыша и кутая его в собственный плащ; выскочил вон, оглянулся: «Да погасните наконец, безмозглые!» Свет медленно померк.
Харр закрутил головой, соображая, по какой дороге двинуться – вниз или наверх? Липкие пальцы ухватили его за запястье. Мать честная, Шелуда!
– Деньги возьми, – зашептал рокотанщйков приживальщик, тыча ему в бок чем-то побрякивающим. – Я стражей вниз направлю, а ты беги вдоль водопоя, там дорога наверх. До развилки доберешься, выбирай тропу, что вправо, – к Двоеручью придешь. Стан брошенный, все дома пусты. Укроешься.
Мади слабо шевельнулась, и они оба услышали ее отчетливый шепот:
– Не верь ему… Шелуда криво усмехнулся:
– Ишь, какая ненавистная у меня владычица дома… Только ты обязательно убереги ее, воин-слав, мне за подмогу знаешь сколько Иофф отвалит? Тебе и не снилось… Дай-ка баклажку, воды тебе наберу, мамки, когда кормят, пьют в три глотки…
Харр поежился, когда Шелуда коснулся его, отцепляя флягу от пояса – у самого-то обе руки были заняты. Ежели б не денежный резон, и сам бы этому холую не поверил. Шелуда сбегал к бадье проворно, вернулся, шикая по дороге на собравшихся. Сунул флягу Харру за пазуху:
– Поспешай, воин-слав…
– Сам знаю. Ты только этих-то разгони.
И пошел куда было указано, двумя руками держа мать и младенца, точно двух детей. Пока-то легко. А потом? Голубая пирлюшка светила еле-еле, но дорогу казала послушно. Сараи и хибары лепились вдоль плавно закруглявшейся стены, и пока никакой дороги видно не было. Пирль вдруг трепыхнулась, словно что-то почуяв, и нырнула под дверь незапертого хлева. Погоню надо переждать, что ли? Привычка доверять серебристой своей проводнице толкнула его следом. Заскочил в дверь, притворил ее поплотнее, прислушался. Нет, тихо. Погоня топотала бы – будь здоров! Кто за наградой, а кто и так, потешиться. Но сейчас слышалось только ровное и сильное дыхание с пофыркиванием. Светляк разгорелся ярче, и Харр наконец разглядел крупного горбаня, задумчиво косящего на него лиловым глазом. Острые горбики не позволяли сесть на такую скотинку верхом – на горб надевали плетеную корзинку, к которой привешивали со всех сторон дорожные короба, грузили немного: легконогая, но слабосильная скотинка не смогла бы снести даже одного человека.
Взрослого.
Но Мадинька была легкой, как дитя малое. Он похлопал послушное животное по шее, потом ниже… И себе не поверил: горбань-то был без горба! Только маленький выступ на самом крестце. Он усадил Мади на плоскую спину, своим поясом привязал ее к мощной высокой шее – горбань только покивал. Харр почесал ему мягкие рожки, пошарил за пазухой – нашел лепешку. Отдал скотинке половину. Взнуздать было нечем, но Харр знал; даже дубиной горбаня не заставишь перейти на рысь. Так, придерживая его за шелковистую белесую гриву, и вывел его на дорогу. И только тут увидал, что она круто забирает вверх, оставляя позади неприступные стены Жженовки.