Текст книги "Ищу страну Синегорию"
Автор книги: Ольга Гуссаковская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Лекция началась, как обычно. В дверях маячили фигуры опоздавших, хлопали откидные сиденья стульев, кто-то крикнул на весь зал: «А кинухи нема?». По углам засмеялись.
Люся побледнела немножко, замолчала на минутку и снова опустила глаза на листы с текстом. Николаю стало жаль ее: сунули робкой девчонке скучную, как справка, писанину, заставили читать неизвестно зачем.
Но Люся подняла голову. Глаза блеснули, лицо сразу стало красивым, милым до невозможности.
– Товарищи! У меня, конечно, текст написан, – не очень уверенно заговорила она, – но, поймите, разве можно о таком человеке читать по бумажке! Чайковский – мой самый любимый композитор. И я просто не могу представить, как можно слушать фокстрот и не знать музыки Чайковского. Вот хотя бы это… Вальс из Пятой симфонии.
Николай и раньше слышал мелодию этого вальса, но никогда не обращал на него внимания. Мало ли что передают по радио? Вальс как вальс…
А сейчас он смотрел на Люсино лицо, в ее глаза и чувствовал, что глянул сквозь привычные очертания вещей в забытую детскую сказку.
Нет больше темного, неуютного зала. Перед ним – буйное весеннее половодье. Темная глубь в солнечных золотниках. И лодка. Старый, насквозь гнилой ботник. За веслами он, Николай, тогда еще просто Колька, а на корме – соседская девчонка Нюська. Ветви цветущей, полузатопленной ивы цепляются за весла, щедро осыпают борта и руки душистой пыльцой. У Нюськи круглые, как пятаки, глаза. Между худых лопаток болтается тонкая белесая косенка. Ей страшно и весело. Она сердито пищит:
«Да Колька, же! Да тише, платье-то, чай, нестираное, от мамки же попадет».
Все как обычно: Нюська – известная ябеда и плакса. А ему видится другое: в солнечном луче царевна в золотом наряде сидит в его лодке и плывут они к чудесному острову Буяну…
Как он мог забыть об этом? Почему с годами все дальше отходила от него сказочная, трепетная красота?
Музыка оборвалась, Николай очнулся. А Люся уже рассказывала о другом. Никто не уходил, не хлопал стульями. От сердца к сердцу шли слова, музыка потрясла душу.
Лекция кончилась. Люсю окружили, спрашивали о чем-то. Многие просто так стояли и смотрели на нее, перебирая в памяти услышанное.
Николай решительно подошел к ней.
– Нам ведь по пути? Я провожу…
Эх, слова-то какие чужие. Как мятые рубли, что никогда не знают одного хозяина. Но пойми ты, пойми.
Люся быстро, радостно кивнула:
– Да-да, конечно, идемте вместе. – И он понял, что она ждала этого приглашения, – Подождите – механик придет, он магнитофон в школу отнести должен.
– Сам отнесу. Идемте.
Николай и весь этот клуб унес бы, если бы она захотела! Только бы рядом шла девушка в смешной и милой шапочке с кисточкой, только бы сохранить в душе чудесный, – вновь открывшийся ему мир детства.
…Ночь опустилась на поселок. Тихая, ясная. Над трубой котельной дым прямой темной свечой вытянулся в небо, и не видать, где он кончается, где начинается небо в мерцающей звездной пыли.
Сопки, покрытые первым снегом, теснее сдвинулись вокруг поселка. Только непокорная река все еще разговаривает о чем-то – то ли сама с собой, то ли с прибрежным тальником. На небе в радужном кольце луна.
Николай шел молча. Слов было слишком много, но он не знал, какое же из них главное?
– Понравилась лекция? – просто спросила Люся.
Он глянул на нее страдальческими глазами: ну неужели ты не понимаешь, что нельзя так, как на уроке?
Она поняла, улыбнулась. Белая кисточка теперь качалась у самого его плеча.
– Давайте говорить о самом, самом хорошем, ладно?
– Да…
И опять он молчал.
Рассказать ей о том, что видел: о тихой заводи, старой лодке и девочке на корме? Нет, это не передать словами, это можно только чувствовать.
– Люся… Разрешите я так вас буду называть?
– Не вас – тебя, – поправила она.
– Тебя, – повторил Николай, – тебя.
Она засмеялась:
– Зачем же столько раз повторять? Что ты хотел сказать, Коля?
Очень хорошо, что ты приехала сюда, что мы вместе… Понимаешь? Я как подумаю, сколько других мест на земле – просто как чудо это, – подумал Николай, но вслух только спросил:
– Как ты попала сюда?
– Обыкновенно. Меня институт сюда направил, а я и сама хотела поехать на Колыму. Очень люблю Джека Лондона, знаешь?
– Знаю.
Стал слышен мороз. Под ногами, как новая подметка, скрипел снег. Стеклянными от холода голосами лаяли собаки. Шелестело дыхание. И были еще десятки непонятных тревожных голосов зимней ночи. Прислушаешься – и не поймешь, что это прозвенело: то ли лед на реке, то ли застывшая балка. И никогда не узнаешь, кто это пробежал стремительный и легкий по скрипучему снегу.
Ночь настораживает. Люся невольно прижалась к плечу Николая. Он на минуту сбился с шага.
Люся подняла голову, снизу вверх глянула в глаза. В лунном свете зрачки были огромными.
– Коля, а как бы ты хотел жить? В самом, самом большом смысле, не в будничном.
Николай зачем-то стряхнул иней с рукава, по привычке нахмурился:
– Не знаю, поймешь ли. Я – солдат, и мне хотелось бы так жить, как в атаку ходят. Пуля тебя первого встретит, и о победе первым узнаешь. А вот дома у нас… Я понимаю – колхоз богатеет, люди лучше живут. Это-то я вижу, а на своих родных как гляну – тоска берет. И никакие слова тут не помогают, да и нет их у меня. Видно, сам еще не все понимаю. Но, подумай, разве можно так жить – от вещи до вещи? Купили, скажем, шкаф зеркальный, будут жить до ковра, а там еще до чего-нибудь. Правильно это?
Люся покачала головой:
– Нет, конечно. Но мне трудно это представить. Я ведь в детском доме росла. Училась потом, тоже все у нас общее было. А теперь смотрю – сколько еще есть людей, которых вещи сильнее! Но ты ведь не такой, правда? Я знаю, что не такой.
Белая кисточка у самой щеки. Мерцающие звездочки инея на ресницах. Легкий запах духов…
Виктор бы не растерялся. Обнял бы ее, наверное, поцеловал, и все бы исчезло. И ночь, и доверчивая белая кисточка, и серебряные звездочки на ресницах.
Осталось бы то, что Виктор длинно, со смаком называл: «любо-о-овь!» Этого он не хотел.
Николай молча взял ее руку в свою широкую, сильную ладонь, бережно пожал и отпустил. Люся улыбнулась.
…Здание напоминало пустую спичечную коробку. Стены уже встали во весь рост, покрылись крышей, а внутри все еще темнели провалы незаполненных лестничных клеток, бетонные ребра межэтажных перекрытий, шаткие деревянные перила и лестницы.
Здесь все время менялись хозяева. Не успевали уйти монтажники, как их место занимали штукатуры и маляры.
Николаю все время казалось, что в разноголосице стройки он слышит какую-то свою мелодию, веселую, уверенную. И оттого особенно ладно ложился раствор, и люди были добрыми помощниками, и хмурое ненастье не угнетало. И всегда рядом была одна мысль: как там Люся?
Он незаметно отмечал про себя: «Из школы пришла. Наверное, в столовой. Теперь дома. Читает что-нибудь или к урокам готовится…»
Коля, под честное слово десяточку до зарплаты дашь? – прервал его мысли сосед, тоже штукатур, Димка Саблин. За нежную красоту лица его прозвали «девичьим переполохом». Первый Викторов кореш Широкая душа.
– На выпивку не хватает?
– Что ты! В кино пригласил одну – ты ее не знаешь, и ни единого дензнака, неудобно как-то.
– Выпивкой Димку коришь? – явно «на публику» заговорил подошедший Виктор тем «рабочим» нарочито неправильным языком, каким он всегда говорил на стройке, – Ты у нас, конечно, шибко сознательный, на лекции ходишь, умных девушек провожаешь и все такое… А я вот что скажу. Не дело это, братцы, что нам сверхурочно работать не дают! Кому от этого вред? Объект сдавать надо, времени в обрез. А у нас как? Семь часиков отстукал – и домой. Сил, что ли, наших шибко жалко? Так русский человек никогда за этим не стоял. В войну, знаете, как было…
Незаметно вокруг собралась вся бригада.
– А что? Правильно парень-то говорит – времени много остается. Деньги опять же никому не во вред.
– Даешь сверхурочные! – подражая кому-то, крикнул Димка.
– Нет, не даешь, – заговорил Николай, – На минуту он охрип от волнения, – Хватит народ мутить, Виктор! Это я тебе как коммунист говорю. Того, что люди в войну делали, – ты не трожь: не твоими руками делалось! А насчет сегодняшнего я так понимаю: сил у тебя много, добро. Сумей потратить их с толком. О стройке душой болеешь? Врешь! Длинного рубля захотелось! На остальное тебе плевать – пусть хоть завтра развалится. А нам в этом доме жить!
Николай достал папиросы, начал искать спички. В руки лез, как назло, какой-то хлам: обрывок шпагата, кусок сургуча, старая квитанция – чего не накопится в карманах. Чья-то рука протянула зажигалку. Мелькнул светлый язычок пламени. Кажется, это бригадир. Говорит с ленцой, ровно ничего и не было:
– Кончай бузу, братцы. Перерыва-то еще не объявляли…
Оттепель подошла неожиданно. Вечером на крыши домов навалилась тяжелая серая туча. Из нее посыпался мелкий, холодный и надоедливый, как зубная боль, дождь… Ночью в окна общежития ударили тугие струи ветра, задребезжали форточки. Перекрывая шум, тревожно застучали в стекло:
– Вставайте! Лес плывет! Наводнение!
Люди поднимались каждый по-своему. Одни кидались на улицу, едва натянув одежду, другие бестолково и хлопотно брали и снова бросали какие-то ненужные вещи. Как слепые, тыкались по углам комнаты, которая вдруг стала очень тесной.
Николай вскочил, как по тревоге, еще не успев понять, что случилось. Потом пришло спокойствие. Оделся, успел одним движением одернуть одеяло на постели, затем шагнул к двери навстречу косым, секущим струям дождя.
В мокрой мгле, как сумасшедшие, метались желтые полосы света от фонарей. Иногда лучи сталкивались, и тогда в их неверном блеске возникал осевший набок штабель и бревна, мягко скользившие к реке.
Одно, другое. На какую-то секунду все замерли, ничего не решаясь сделать, не зная, с чего начать. Но каждый чувствовал: главное сейчас – во что бы то ни стало прекратить ленивое, но непрерывное движение тяжелых, скользких бревен.
И вдруг как в кино, красиво и гордо у штабеля встал человек. Раскинутые руки вцепились в корявую лесину, плечи напряглись.
– Витька это, Витька со стройки, смотрите! – ахнул женский голос.
И многим верилось в ту минуту: произойдет чудо – один человек сделает то, чего не могут, не умеют все…
Но вместо этого раздался глухой, надрывный скрежет, вершина штабеля накренилась.
– Прочь, не видишь – рухнет сейчас! Артист нашелся! – Рука Николая швырнула в сторону смягшее тело Виктора. И все исчезло: драматическое мелькание света, мокрый блеск древесины и гордая фигура героя.
Просто шел дождь, шумела река и ветер трепал волосы. Впереди была тяжелая, трудная работа на всю ночь, может и дольше.
Николай деловито закинул веревку на упрямую, как дикая лошадь, лесину.
– Бревна-то в излучину сносит, – прокричал бригадир, – хоть не все, а часть достанем.
– Все достанем. Никуда они оттуда не денутся, – ответил Николай. – На то мы и солдаты.
Ищу страну Синегорию
1
Дорога – это прошлое и настоящее вместе.
Сейчас вокруг меня тайга. Настороженная, готовая и ударить, и отступить. Трактор со злостью давит головы кочек, крушит лиственничное редколесье. Следом плывут сани. А сзади вновь поднимаются смятые кусты, топорщится осока, смыкаются костлявые ветки лиственниц. По тракторному следу расплывается топь. Серым облачком вьется за санями мошка.
Все это действительность. Неуютная, но необходимая. Так, по крайней мере, кажется мне, хотя я твердо знаю, что моя начальница Вера Ардальоновна придерживается на этот счет несколько иного мнения. Даже глаз не надо закрывать – и так вижу, как она вещает (она именно вещает, а не говорит, как все): «Страховой агент безусловно должен проявлять инициативу, но к чему крайности?»
«Крайности» – любимое слово Веры Ардальоновны. По отношению ко мне сюда входит очень многое: и то, что я, дожив почти до тридцати, все еще не вышла замуж, и то, что я не умею вовремя сказать комплимент или поднести маленький, но дорогой подарок, и, наконец, то, что я выхлопотала себе эту «дикую» командировку…
«Господи, люди и в поселке находят клиентов, к чему забираться в глушь! Медведей ведь не застрахуешь!» Так говорили и говорят. Пусть.
Я еду в тайгу к буровикам дальней геологоразведочной партии. Еду потому, что не верю тем, кто так говорит, и потому, что, кроме настоящего, существует прошлое, от которого не так уж легко уйти.
Вещи беспощаднее людей. Им незнакома жалость.
Помнишь, ты всегда забывал купить папиросы, и я прятала пачку в ящике стола. Эта, последняя так и лежит там до сих пор. На ней плохо отпечатано название фабрики. У меня было достаточно времени, чтобы заметить это. Я ждала. Я жила ожиданием. Мне казалось, что ждать всегда легче, чем бороться. Сильные побеждают или гибнут, слабые – ждут. Я умела только ждать. Мне все время казалось, что ты еще не все сказал мне, что главное где-то впереди…
Но однажды, открыв ящик стола, я увидела, что обертка пачки начала желтеть. Тогда я поняла, что ты не придешь.
…Меня кто-то тронул за плечо.
– И что это вы все думаете, грустите? Так и голова заболит.
Этого человека я приметила давно. Еще в поселке, когда наша дорога только начиналась. У него ярко-голубые глаза в птичьих лапах морщинок и очень вежливые руки. Кажется, что они спрашивают разрешения у каждого предмета, который хотят взять.
– А о чем ей думать? Как бы побольше денег с людей содрать! Такое уж их дело, этих агентов. У меня на «материке» знакомая страхагентом работает – вот живут! Ковры, дача, рояль купили недавно. Играть-то на нем некому, но все равно – вещь. В случае чего – те же деньги.
Это заговорила «женщина с багажом». Так я назвала ее мысленно. Лицо у нее безмятежное, широкое, как блин, к которому прилипли два уголька – глаза. Она величественно восседает на целой груде мешков, сумок и сеток.
– Ну зачем же вы такое говорите, Марья Ивановна! У человека, может, дело требует, или несчастье случилось, или еще что, а вы – за деньги.
Теперь я поняла, почему у моего соседа такие глаза. Он – еврей. И вовсе не старый, это только так кажется. Улыбка у него просто замечательная – как солнечный зайчик. Интересно, кто он такой?
Марья Ивановна замолчала, но на ее губах змеится презрение. Она не верит. Остальные четверо не обращают на нас внимания.
Дорога лениво карабкается на сопку. Теперь мы едем, вернее тащимся, по сухому седоватому ягельнику. В неподвижном воздухе едкое облако пыли. Все замерло. Движемся лишь мы и следом тяжелая черная туча. Дороги нет, и оттого кажется, что мы уходим в неизвестность.
Долине нет конца. Те же болота и взгорья, те же съеженные больные лиственницы, те же комары и бесполезная капель голубики, которую мы стряхиваем на землю.
Спора нет: сидеть в комнате агентства гораздо приятнее. Сейчас, конечно, Галочка Донниченко поставила чайник. Галочка – неподражаемо уютная девушка, что не раз ставилось мне в пример. Потом она нальет чай себе и Вере Ардальоновне. Мило покраснев, протянет начальнице пакет с конфетами: «Ваши любимые, с медом…»
Вера Ардальоновна медленно кивнет: «Спасибо, девочка. Вам так идет эта кофточка – просто прелесть…»
Наша начальница считает, что за все нужно платить немедленно: конфеты стоят комплимента. Если бы в эту минуту я находилась рядом, на меня посмотрели бы укоризненно: «Ну, чего же проще? Учись! Гляди, как люди делают, и живи, как все».
И я так же, как всегда, молча отвернулась бы к окну. Сказать нечего.
Мне это не нравится – и только. Где лучше – я не знаю. Я переменила столько мест работы, что просто устала искать.
Прежде мне иногда казалось, что я ищу не там, где нужно, что, кроме учреждений, есть еще стройки, прииски, заводы. Но все это была теория, все было далеко, пугало. Ведь мне с детства твердили совсем другое!
А сейчас мне уже и думать ни о чем не хочется. Все равно вместо жизни – серенький осенний денек, а за ним – вечер и конец.
Впрочем, я могу и ошибаться в мыслях. Моим спутникам тоже не лучше, но, наверное, никто из них не думает так, как я. Особенно еврей. Глаза его так добры и ясны.
…Мы прочно засели в болоте. Тракторист отцепил буксир и пошел искать дорогу. Вокруг нас вспаханная, развороченная земля сочится водой, будто плачет. Не хочется выходить, но делать нечего. Лучше уж собирать голубику, чем сидеть одной на санях. Все уже разбрелись кто куда.
Ягоды каждый собирает по-своему. Марья Ивановна добыла из недр своего багажа консервную банку и привычным жестом сборщицы сыплет ягоды в нее. Ни одна не попадает в рот. Еврея привлекает красота. Он собирает букет из самых лучших веток голубики. Положив очередную веточку, долго любуется ею.
Остальные четыре женщины с одинаковыми обветренными лицами – просто едят ягоды. Губы у всех черные.
– Яша! Кому это ты букет-то собираешь? Уж не мне ли? – Лицо Марьи Ивановны расплывается в ожидающей улыбке.
– Ну да! Жди! Ганнусе своей, поди, отвезет. Слышь, на бурах-то у нас голубицы не стало, – вмешивается одна из женщин.
Так. Теперь я знаю и много и мало. Этого человека зовут Яша, Яков. Это мало. И у него, есть Ганнуся, которую он любит. Иначе зачем букет? Это много. Сейчас мне кажется – почти все. Счастливый Яша!
2
Домики бурового отряда жмутся друг к другу, как лошади у таежного костра. Их четыре. Одинаковые деревянные вагончики на полозьях. У каждого свое прозвище и свой флаг. Неизвестно, кто и когда придумал это.
Так бывает часто – шутка переходит в привычку, никому уже не кажется смешной и в конце концов к ней начинают относиться вполне серьезно. Домики гордятся своими флагами и готовы отстаивать их «честь».
Лучше всех флаг «бабьей республики» – на нем по лимонному полю вышита ветка стланика. Зато я сильно подозреваю, что на изготовление флага «холостяков» пошла не одна пара ношеных трикотажных кальсон. «Холостяки» ведут себя вызывающе и немного кокетливо.
У «собашников» флаг напоминает знамя «псоглавцев» – на нем нашита собачья морда из черного плюша. А флаг «итээра» лучше всего отражает внутренние противоречия, раздирающие это интеллигентное «государство»– он пестр, как лоскутное одеяло…
Сейчас флаги грустят. Они промокли от многодневного дождя. Седьмой день я на бурах, и ровно столько же не прекращается дождь.
Собственно говоря, делать мне тут уже нечего – все взрослое население застраховалось (главным образом потому, что я решилась к ним приехать). Теория Веры Ардальоновны терпит крах – я возвращусь победителем. Но сейчас мне это как-то не доставляет радости. Может быть, потому, что за слепеньким оконцем «итээра» – дождь, дождь. И никому неизвестно, когда он кончится и когда пойдет трактор.
А в нашем поселке сейчас, наверное, азиатская знойная сушь. И не поверишь, что это Колыма. Куры с разинутыми клювами дремлют в коротких синих тенях. Замерло на веревках пестрое белье. Вдоль тротуаров – летучие сугробы из семян ивняка. Изредка налетевший ветер завивает на дороге пыльные смерчи.
И я отлично знаю, что ты сейчас в клубе, в той самой комнате за сценой, где мы виделись последний раз. За ее окном – зеленая стена кустов.
Я помню их другими. Озябшими, в пушистых снежных муфтах. Они каждое утро заглядывали к нам в окно и радостно кивали: «Вы счастливы? И мы тоже. Видите, нам даже не холодно сегодня».
Тогда они еще не выучились равнодушию. А в наше последнее свидание они уже стояли безликой зеленой стеной. Так же, как и сейчас.
Им было все равно, что скажет мужчина с чужими, спрятанными глазами, что сделает женщина. Да они и знали – ничего не будет. Слишком многое легло с тех пор между нами.
Я спросила: «Ты счастлив?» – «Да… очень…»
В паузе пряталась ложь. Я слишком хорошо знала тебя, чтобы поверить. Но почему же я ничего не сделала? Почему ушла, мило поговорив о том о сем десять минут?
За окном тайга и дождь. Ты далеко и искать ответ поздно.
…Дверь распахнулась так стремительно, что задрожал домик.
– Бригадира нет?!
На смуглом Женином лице глаза совсем круглые – она чем-то взволнована. Женя – моя соседка по койке, у ее профессии ответственное название – техник разведки, а стаж работы всего два месяца.
Очень трудно живется Жене! Во-первых, дали смешное прозвище Веретено и тут же забыли, как зовут. Женя и – впрямь под стать веретену – тоненькая и верткая, но ведь от этого не легче, если тебя не хотят принимать всерьез ни как работника, ни как женщину. Желонщик Костя даже и глазом не поведет… А я знаю, что под Жениной подушкой спрятана его фотография. Кусочек выдуманного внимания. Женя почти верит, что фотографию ей подарили. На самом деле ее выбросила за дверь промывальщица Любка полсекунды спустя, как в эту же дверь вылетел сам Костя.
Впрочем, трагедии тут никакой нет: ведь, кроме Кости, есть еще техник Лева. Он живет в нашем же домике. Насмешливый, вспыльчивый одессит, весь слегка напоказ. Женя и сама толком не знает, кто ей нужнее, но Костя красивее, его легче выдумать. А какая женщина не выдумывала себе героев?
Но что случилось на этот раз? Женя не похожа на себя. Это уже не бодрое веретено, а ломкий стебелек под ветром.
Женя схватила меня за руку.
– Идемте! Собрание сейчас будет.
– О чем?
– Ой, сами услышите! Идемте!
Кажется, Женя не совсем понимала, что говорит. Все равно я пошла с нею.
На собрание пришли даже те, кто обычно остается дома, – продавец местной «каптерки» Марья Ивановна и жена дизелиста Яши Розенблюма Ганнуся. Та самая, которой предназначался красивый букет из голубики (мы его весь объели дорогой). Она – здешний фельдшер.
Ганнуся меньше всех ростом. Это ребенок, забывший стать женщиной. Темные брови стрелками, прямые волосы. На бледном личике тень давнего страдания. Лица людей, как сама земля, хранят отпечатки пережитого. Что бы ни случилось после – прошлое остается. Не знаю, что прячут Ганнусины грустные губы, но ее сегодня – в улыбке. Медленной и робкой, как северная весна.
…Людей больше, чем может вместить «холостая республика». Дверь настежь, и на пороге тоже уселись двое. Отмахиваются от дождя, как от комаров.
На столе, свесив ноги, сидит бригадир Толя Харин. Он никак не может дождаться хотя бы относительной тишины. В углах переругиваются, то и дело подходят опоздавшие.
– Товарищи! Да тише вы там! Дома, что ли, не наругались? Товарищи…
Бесцветный Толин голос тонет в разноголосице.
– Да чего там – «товарищи»! Будем о деле говорить или нет?!
Встала промывальщица Люба. Вся как куст рябины осенью – пьянящая горькая красота. И стало тихо.
Любка взяла за плечо Женю, поставила перед собой.
– Это до каких пор девчонку обижать будут? Кряжев сегодня опять смухлевал. Проходки у него и десяти метров не было, а получилось сколько? Двадцать? Ему что – у него станок, как скрипка в руках. Что хочет, то и сделает, а девчонке отвечать. Другие-то с нее спрашивают – куда, мол, техник, смотришь?
Женя покосилась на Кряжева. Он огромен и космат. Молчит. Навесил брови на глаза.
– Так я же ничего не говорю. Ну, не сумела, не заметила. Федор Маркович, может, подшутить хотел…
– Шутки-то эти ему рублями в карман валятся, – зло перебила Любка, – а ты, птенец, не оправдывайся, коли не виновата! Я вот одного понять не могу – чужие мы тут все друг другу, что ли?
Почему молчите? Вот ты, Костя, ты же желонщик, видел ведь все. Или тоже на легкие деньги потянуло?
– Тебе поди, деньги-то легче достаются! – Костя довольно обвел всех нагловатыми навыкате глазами.
Вспыхнули и погасли смешки. Любкино лицо погрозовело….
– А ты их когда видел, эти мои легкие заработки? Может тогда как с крыльца летел?! И нечего в сторону вилять – нельзя так больше жить. Каждый за себя каждый мухлюет, как может. Какая мы после этого бригада? А еще поговаривали: за коммунистическую, мол, надо бороться…
– Люба, опомнись! Ну зачем ты так?
Толя Харин съежился от неловкости. В глазах мольба: пусть только все успокоится, и опять будет тихо и гладко.
Тем временем прораб Семен Васильевич успел уже настрочить в блокноте «постановленьице». Он сам весь в этом слове. Но зачитывать его не пришлось..
Собрание, как взбесившийся конь, пошло напролом без дороги. Уже Марья Ивановна, руки в боки, обличала прораба во взяточничестве, уже Люба, стреляя зелеными глазами, отбивалась от чьих-то обиженных жен. Весь шум перекрывало довольное Костино ржанье.
Яша давно ушел, бережно взяв под руку Ганнусю. Пробиралась к двери Женя. Я пошла за нею.
Вокруг снова дождь и ранняя темь. Рядом работает «Яшино хозяйство» – подстанция. Размеренно стучит движок. Косой луч света на мгновение осветил Женино скомканное лицо, остановившийся взгляд круглых галочьих глаз.
– Ну скажите, разве можно так жить?! Двадцать раз собираются, и всегда одно и то же: переругаются, а то хуже – передерутся... и все как было!
Откуда-то сзади донесся раскатистый бас Кряжева:
– И правильно! Как умеешь, так и работай – за то и деньги берешь. Вон, говорят, комплекс, что ли, какой-то вводить будут... Это что же? Все, значит, из одного корыта – я работаю, а лентяи деньги подбирают? Дураков нет!
Женя тронула меня за локоть:
– Слышали? А нам в техникуме говорили, что комплексный метод работы – самый передовой, что мы должны бороться за его введение. Бороться! Тут и так-то не знаешь, как выкарабкаться...
Одна за другой обгоняли нас серые людские тени – не разберешь кто.
– Начальника дельного у нас нет – то и беда,– снова долетело из-за стены дождя.
– Нет у нас начальника, это верно, – печально подтвердила Женя.– Наш-то пенсию «доживает», его из базы палкой в тайгу не выгонишь.
Нет, вот вы скажите, правильно это? Учат нас, учат, а главного – как к людям идти, мы не знаем. Столько всего ученые изобрели, хотя бы выдумали такую науку – «людеведение», а?
– Но ведь такая наука давно существует. Только узнаем мы о ней не в школе. Я почему-то думаю, что к тебе это знание придет скоро.
– Скоро! А сегодня что?
– Сегодня – начало этого знания.
В «итээр» вернулись молча, промокнув до нитки. Там уже, тоже молча, разжигал печурку Лева. Семен Васильевич по-стариковски аккуратно и медленно развешивал над печуркой мокрую одежду. Он далеко еще не стар, но в этом человеке все приглушено. Он словно погас, так и не успев разгореться.
О собрании не говорили. Словно и не было его. Видимо, и правда, здесь это в порядке вещей.
Лева подтащил к печке два чурбана.
– Милые дамы, прошу занять места! Для вас – только в партере!
Дамы – это мы с Женей. Звучит это забавно. В домике два этажа нар и единственной общий стол. Все мы ходим в одинаковых шароварах и ковбойках, спим на соседних нарах, едим за одним столом. Шестеро мужчин и две женщины, забывшие о всех привилегиях «слабого пола». Единственная память об этом – пестренькая ситцевая занавеска на нашей с Женей постели. Обычно Лева называет ее «пережитком капитализма», но сегодня ему хочется быть рыцарем.
Мы с Женей торжественно заняли «места в партере» – у дверцы печурки. А дождь все хлещет и хлещет о крышу…