355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Рисс » Семь раз проверь... Опыт путеводителя по опечаткам и ошибкам в тексте » Текст книги (страница 1)
Семь раз проверь... Опыт путеводителя по опечаткам и ошибкам в тексте
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 09:30

Текст книги "Семь раз проверь... Опыт путеводителя по опечаткам и ошибкам в тексте"


Автор книги: Олег Рисс


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

От автора

Первую ошибку допустит тот читатель-оптимист, который преждевременно обрадуется, что наконец-то в его руки попала книга, предлагающая средства верные и решительные, чтобы покончить с надоедливыми опечатками и ошибками в многочисленных изданиях. Углубившись в чтение, он поймет, что автор, при всей своей профессиональной нетерпимости ко всяческим «сорнякам» на книжных и газетных страницах, отнюдь не собирается разделаться с ними при помощи «силовых» и «волевых» приемов, отдавая себе полный отчет, что это практически невозможно. Минимальная польза, которую может принести наша книга, – это предостеречь от небрежности в работе.

Знаменитый физик Нильс Бор, касаясь ошибочной работы своего коллеги, заметил, что этот ученый все же считается одним из лучших знатоков в данной области. «Ибо знатоком является тот, – пояснил Нильс Бор, – кто на собственном опыте познал, какие горькие и глубокие ошибки можно совершить в самой узкой, избранной им области исследований».

Эта превосходная мысль настолько универсальна, что мы вправе отнести ее к любому виду человеческой деятельности. Знатоки могут ошибаться в своем деле, как все прочие люди, но каждая осознанная и прочувствованная ошибка прибавляет им знания и мудрости. Естественно, что в ряде наук (прежде всего в медицине и математике) возникает стремление опереться на опыт знающих людей, чтобы предостеречь их собратьев по профессии от повторения горьких и обидных промахов.

Существует необъятная область человеческой деятельности, в которой сходятся, как в фокусе, интересы буквально всех наук, искусств и литературы. Это – книгопечатание.

В производстве печатного слова совершается качественный скачок от рукописи – творения и достояния автора (одного или «со товарищи»), к книге – коллективному достоянию масс, воздействующему на их мысли и чувства. Пушкин точно сказал: «Действие человека мгновенно и одно; действие книги множественно и повсеместно».

Однако, чтобы «шлак мысли, кипящий в чернильнице писателя», и другие чужеродные примеси не выплескивались на печатные страницы, мощные потоки информации необходимо пропускать через надежные фильтры.

Опечатки и ошибки никогда не способствовали украшению книги. Еще на заре книгопечатания базельский типограф-гуманист Фробен рассудительно говорил, что покупатель книги, полной опечаток, приобретает не книгу, а кучу неприятностей.

Всякие издержки по части аккуратности и точности издания нынче принято списывать на бурные темпы эпохи и лавинообразный рост информации. С такими доводами совесть не всегда позволяет согласиться. Следует честно признать, что немалая доля опечаток и ошибок в тексте порождается просто верхоглядством, небрежностью, неорганизованностью в работе, то есть субъективными причинами, которые нередко оборачиваются трудно поправимым идеологическим и материальным ущербом.

Старинная поговорка утверждает, что точность – вежливость королей. Не сказать ли решительнее: точность – это обязательная черта каждого культурного человека!

Точность в книге – высокая нравственная обязанность по отношению к читателю.

Благородное идейное назначение и боевые традиции советской печати не позволяют мириться с искажениями и порчей печатного слова, затемнением и извращением его смысла – теми уродливыми недостатками, которые строго осуждал В.И. Ленин, требовавший бороться против них всеми доступными средствами и способами. Заботясь об идейной чистоте и правдивости печатного слова, Ленин считал точность и аккуратность важнейшими элементами редакционно-издательской культуры.

Пятивековой опыт книгопечатания, обогащенный прозрениями современной науки вплоть до инженерной психологии и кибернетики, дает нам испытанные средства, чтобы успешнее выпалывать «сорняки» на ниве печатного слова. Знать эти средства и умело ими владеть необходимо для того, чтобы изо дня в день повышать качество наших изданий. Призванная в известной мере этому способствовать данная книга – не путеводитель обычного типа, знакомящий со всякими интересными достопримечательностями. Главным образом она предупреждает об «опасных перекрестках», на которых чаще всего происходят производственные «аварии» и «травмы». Чтобы избежать их повторения, полезно заранее знать, что, где и почему может случиться.

Приведенные в некоторую систему, эти сведения помогут правильнее ориентироваться и непосредственным участникам создания книги (имеются в виду авторы, редакторы, корректоры, литературоведы-текстологи и т.д.), и в какой-то степени широким кругам читателей. Если и не всех удовлетворят ответы на поставленные вопросы, то во всяком случае последующие страницы дадут достаточно пищи для размышлений. Будучи ознакомленными с различными осложнениями на пути книги, ее многочисленные друзья и любители чтения по достоинству оценят незаметный труд тех, кто пестует, лелеет и оберегает ломкие печатные строчки, начиная с момента их рождения из расплавленного металла наборной машины.

Автор будет искренне рад, если его книга прибавит хотя бы немного зоркости и требовательности профессионалам и непрофессионалам. Точность драгоценна в каждом деле. Как говорится, от нее все качества! А точность печатного слова, несомненно, заслуживает того, чтобы ее больше ценили, о ней больше заботились и те, кто делает книги, и те, кто их читает.

Муки точности

Поиски точной меры и формы для закрепления своих мыслей на бумаге издавна составляли предмет неустанной заботы большинства авторов. Муки слова, которым посвящены сотни писательских признаний, это ведь, в сущности, не что иное, как муки точности. Претерпевает их каждый, кто стремится к идеалу, указанному более тысячи лет назад арабским философом, историком и путешественником Абу-ль-Хасаном Али ибн-Хусейном Масуди:

«Нужно писать так, чтобы не только было понятно, но чтобы при всем желании нельзя было истолковать написанное по-другому»».

Значение точности в процессе письменной передачи мысли получило признание задолго до того, как возникло само определение «точные науки». На эту сторону литературного процесса обращали внимание многие из выдающихся писателей и ученых.

Так, Лабрюйер утверждал, что «весь талант сочинителя состоит в умении живописать и находить (для этого) точные слова».

Математик Пуанкаре усматривал в точности слова неограниченную возможность сбережения умственных сил. «Трудно поверить, – писал он, – какую огромную экономию мысли... может осуществить одно хорошо подобранное слово». Не кажется слишком категоричным и утверждение нашего современника академика Л.В. Щербы, что писать кое-как – «значит посягать на время людей, к которым мы адресуемся, а потому совершенно недопустимо в правильно организованном обществе» [134, с. 57][1]1
  Список использованной литературы, на которую даются ссылки в тексте, приведен в конце книги. Ради экономии места и в связи с популярным характером издания мы называем лишь наиболее важные работы, помогающие расширить «библиографический кругозор» читателей.


[Закрыть]
).

Любопытно, что предпринимались даже попытки связать точность слова с... экономикой. Не лишено резона шутливое замечание Жюля Ренара: «Точное слово! Точное слово! Сколько можно было бы сберечь бумаги, если бы закон обязывал писателей пользоваться только точными выражениями!»

Приведенные высказывания свидетельствуют, что у Прекрасной Дамы – Точности не было и нет недостатка в поклонниках. Они по-разному восхваляли ее достоинства, но, пожалуй, никто не сказал так весомо, просто и убедительно, как гениальный автор «Фауста»: «Невероятно, насколько необходимо быть ясным и точным перед читателем!» Гёте выдвинул своего рода тезис об ответственности пишущего перед теми, кому он предназначает свой труд. Вряд ли случайно пришла эта мысль великому олимпийцу.

Гёте , о котором русский поэт Баратынский прекрасно сказал, что «на все отозвался он сердцем своим», не мог не замечать гигантских успехов книгопечатания. На протяжении XVIII века, то есть как раз в эпоху, когда он жил и творил, появилось более полутора миллионов книжных изданий – каждое тиражом от двух до трех тысяч экземпляров. Это означало колоссальный скачок в области умственного общения. Слово писателя как бы приобрело быстролетные крылья. «Чтобы обойти Европу, – пишет Р. Эскарпи, – „Божественной комедии" понадобилось более четырех столетий, „Дон-Кихоту“ оказалось достаточно двадцати лет, а „Вертеру“ – пяти лет» [137, с. 25].

Пока книга оставалась рукописной, крайне узкой была ее социальная база. Правда, и печатная книга не сразу стала достоянием широких масс, которым ее стоимость была явно не по карману. Да и какая ничтожная часть населения любой из стран Европы умела тогда читать!

И тем не менее в самую пору заговорил Гёте об ответственности автора перед читателями. Изобретение книгопечатания имело не только материальные, но несомненно и моральные последствия. Быстрый рост тиражей и ускорение производства книги сопровождались повышением авторитета, достоинства печатного слова. Книга, как отмечают ее историки, высоко вознесла авторитет и честь своего творца – автора, что было попросту невозможно в ранее существовавших условиях.

В эпоху рукописной книги автор не являлся уж столь заметной фигурой. Подчас он отодвигался в тень и даже вытеснялся фигурами блестящих иллюминаторов и искусных каллиграфов. Расписные заглавные буквы, изящные заставки и художественные миниатюры скорее доходили до глаза и сознания читателя (не был ли он в первую очередь зрителем?), чем длинный и не всегда ясный текст. В. С. Люблинский указывал, что в «допечатный период» книга не имела даже привычного теперь титульного листа с обозначением имени ее автора. Из-за этого происходили частые недоразумения, когда сочинение одного автора приписывалось другому или одно и то же произведение упоминалось в каталогах под разными и притом несхожими названиями. Заглавие и само имя автора прочно прикрепились к книге лишь после того, как она сделалась, что называется, полиграфической продукцией [70, с. 97].

Далее, как известно, до наступления Нового времени ни один самый просвещенный автор не мог уберечься от произвола переписчиков. Историки отмечают, что писцы каролингского Возрождения VIII–X веков и собственно Возрождения, начиная с XV века, были озабочены тем, чтобы делать тексты понятными. Поэтому и исправляли по своему разумению все то, что им казалось неясным. Несовершенство тогдашнего способа превращения рукописи в книгу связывало уста и руки писателя, не давало ему возможности отстаивать свой родной текст с непреклонностью Мартина Лютера: «Здесь я стою! И не могу говорить иначе!»

Так, греческий историк Диодор Сицилийский, написавший во времена Юлия Цезаря и Августа краткий очерк всемирной истории, заявлял в конце последней, сороковой книги, что несколько частей его труда были выкрадены у него и пущены в обращение в неверных списках, за которые он слагает с себя (!) личную ответственность [135, с. 95] .

Печатный станок разрешил затянувшийся конфликт между совестью автора и бессовестностью его самочинных интерпретаторов. Гуманнейшая техника книгопечатания позволила писателю освободиться от фатальной заданности ошибки со стороны переписчика. Неизвестные прежде технические средства воспроизведения рукописи для издания, ясность и однозначность типографского шрифта, многотиражность книги избавили автора от принудительного «соавторства» переписчиков и «кондотьеров пера», Повысив гарантию, что его взгляды, стиль, формулировки, Манера письма шире и точнее «дойдут до света». В итоге, как с долей иронии писал В. С. Люблинский, «бурно разгорелись и задымили факелы авторских самолюбий» и скромный грамотей-клирик сменился «по-настоящему гордым творцом» [70, с. 138].

Отныне автор мог проследить путь каждого начертанного им слова до той минуты, когда оно явится на белый свет в листах с печатной машины. Благодаря тому, что пишущий получил возможность самолично проверять текст размножаемого или ранее размноженного произведения, повысилась достоверность информации, а следовательно, возросли ценность содержания книги и авторитет издания.

Этот весьма существенный момент в эволюции книги повлиял, так сказать, на позицию авторов. С развитием книгопечатания им приходилось быть более осмотрительными.

В истории книги зафиксированы случаи, когда некоторые авторы, боясь в «самой малости» обмануть доверие читателей, задерживали печатание своих трудов и в последний момент вносили необходимые поправки. Так, немецкий ученый XVI века Геснер, прозванный «отцом библиографии», при печатании его объемистого труда «Всеобщая библиотека» ухитрился в конце книги вставить уведомление для читателей о том, что один из упомянутых в своде авторов ошибочно назван умершим. Точность и учтивость Геснера в отношении читателей выражались также в том, что он помещал в книге специальные указания, помогавшие быстрее находить нужные сведения, не перелистывая подолгу сотни страниц.

Сложившиеся в период изобретения книгопечатания экономические, исторические и социальные условия создали благоприятную почву для упрочения новых этических взглядов на такой известный предмет, как книга, рукопись, продукт литературного труда. Эстетическое восприятие книги как произведения печатного искусства должно было закономерно дополниться этикой печатного слова, выразившей ряд обязанностей тех, кто участвует в создании такой несравненной духовной ценности, и прежде всего – обязанностей перед читателем. Вот почему и требования максимальной точности печатного текста (в смысле его соответствия как авторской рукописи и корректуре, так и вообще истинным фактам) вошли в свод либо закрепленных письменно, либо принятых по традиции правил и условий, составляющих основу этики печатного слова.

По мере успехов книгопечатания «набирает силу» критика текстов, ставшая новой отраслью гуманитарных наук, целиком построенной на принципах точности (или акрибии, как значится в научной терминологии). И вот что представляется неопровержимым: для большинства умудренных опытом авторов точность слов, формулировок, доказательств, выводов и т. д. – вовсе не мелкая пунктуальность, не литературное крохоборчество, не докучливый формализм (увы, и поныне встречаются подобные взгляды!), а твердое нравственное обязательство перед читателем и долг перед самим собой.

Не всякий читатель заметит, что автор где-то «обремизился», но тот, кто выступает в печати, не может себе позволить нарушать точность.

Поразительно четко это выразил Герцен: «Мне никто не запрещал говорить, что 2*2 = 5, но я против себя не могу этого сказать» [31, с. 379]. Поступаться доказанной истиной – значит, по Герцену, идти «против себя». Здесь и спорить нечего, что точность тем самым возводится в ранг этической нормы, иначе говоря – опять же по Герцену – воспринимается как «осознанный долг» или «естественный образ действия». Такую нравственную установку разделяли многие литераторы и ученые, жившие в одно время с Герценом и позднее.

Не тревога ли охватывала Пушкина, когда он размышлял: «...самое неосновательное суждение получает вес от волшебного влияния типографии. Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может это быть глупо или несправедливо? ведь это напечатано!» [91, с. 200].

Выделенная курсивом цитата из сатиры И.И. Дмитриева «Чужой толк» приведена Пушкиным как раз в том месте статьи «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», где он говорит о совести. Вряд ли кто усомнится, что печатный лист не просто «казался», а для Пушкина был подлинно «святым» в том смысле, что слово, обращенное к читателям, к народу, недопустимо осквернять ложью или глупостью, несправедливостью или небрежностью.

Для Пушкина было «ясно, как простая гамма», что точность слова писателя неотделима от той точности, с которой оно передается на печатном листе. Поэта огорчало, когда он сталкивался с самовольством или неаккуратностью издателя и типографии. 12 января 1824 года он писал А.А. Бестужеву: «Я давно уже не сержусь за опечатки» [92, с. 78], но в том же письме упрекал его за грубые искажения в тексте стихов «Нереида» и «Простишь ли мне ревнивые мечты», напечатанных в бестужевском альманахе «Полярная звезда». Что и говорить, «как ясной влагою полубогиня грудь...» (правильно: «над ясной влагою») и «с болезнью и мольбой твои глаза» (правильно: «с боязнью и мольбой») затемняли смысл, разрушали поэтический образ и, естественно, вызывали недоумение у читателей альманаха.

Чем, как не заботой о восстановлении своей, затронутой в данном случае, литературной чести, руководствовался Пушкин, когда обращался к будущему недругу Ф. В. Булганину с просьбой перепечатать оба стихотворения в «Литературных листках». Поэт открыто мотивировал эту просьбу: «Они были с ошибками напечатаны в „Полярной звезде“, отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи не люди».

При подготовке первого собрания своих стихотворений (1826) Пушкин давал широкие полномочия «брату Льву и брату Плетневу»: «Ошибки правописания, знаки препинания, описки, бессмыслицы прошу самим исправить – у меня на то глаз недостанет» [92, с. 129]. Поэт не всегда имел возможность лично наблюдать за исправным печатанием своих произведений. К тому же опечатки в книгах той эпохи вообще были настолько распространенным явлением, что на все действительно недоставало глаз.

Но, как подтверждается письмом к Е.М. Хитрово в сентябре 1831 года, Пушкин довольно щепетильно относился к порче словесной ткани своих стихов.

Незадолго до упомянутого письма вышла брошюра «На взятие Варшавы», в которой были напечатаны «Старая песня на новый лад» В.А. Жуковского и два стихотворения Пушкина: «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». В письме к дочери великого полководца М. И. Кутузова поэт счел необходимым указать на ошибку в последнем стихотворении: «Вы, полагаю, читали стихи Жуковского и мои: ради бога, исправьте стих

 
Святыню всех твоих градов.
 

Поставьте: (гробов). Речь идет о могилах Ярослава и печерских угодников; это поучительно и имеет какой-то смысл, (градов) ничего не означает» [92, с. 844–845].

У В.Е. Якушкина имелись должные основания утверждать, что «когда обстоятельства позволяли, Пушкин с полным вниманием следил за своими изданиями» [140, с. 104]. Так, в конце книги «Повести покойного Ивана Петровича Белкина», отпечатанной в сентябре 1831 года типографией Плюшара, под рубрикой «Погрешности» дано исправление опечаток. Например, на с. 68 в повести «Метель» оказались лишними кавычки, разрывающие непрерывную речь Бурмина и искажающие смысл целого высказывания. Слова «Молчите, ради бога, молчите» – произносит не Марья Гавриловна, как напечатано в книге, а Бурмин, умоляющий не возражать ему. На с. 109 станционный смотритель назван «Симеон Вырин», а в «погрешностях» указано, что следует читать «Самсон», и т.д.

В.И. Чернышев был убежден, что такие поправки не мог сделать никто иной, кроме самого Пушкина [122, с. 22].

Чуткий ко всему, что касалось правильности и точности слов, В. И. Чернышев не случайно одно из своих исследований посвятил «поправкам к Пушкину». Он красноречиво показал, что для великого поэта не существовало «мелочей» в том, что могло поколебать достоинство его творений.

Рассказывая о последнем прижизненном издании «Евгения Онегина», Н.П. Смирнов-Сокольский сослался на свидетельство современника: «Оно исполнено было так тщательно, как не издавались ни прежде, ни после того сочинения Пушкина. Корректурных ошибок не осталось ни одной; последнюю корректуру самым тщательным образом просматривал сам Пушкин» [105, с. 390].

Благодаря тому, что многие произведения Пушкина пе-репечатывались еще при его жизни, он имел возможность вносить поправки в позднейшие издания. В «Опровержении на критики» поэт признал, что проглядел опечатку в короткой латинской фразе, когда шестая глава «Евгения Онегина» выходила отдельным изданием («Seel altri tempo-вместо «Sed alia tempora» – «Но времена иные»). Опечатка была исправлена в первом же издании всего романа целиком. В той же статье Пушкин упоминал, что за шестнадцать лет его литературного труда критики указали всего на пять грамматических ошибок в его стихах. «Я всегда был им искренно благодарен и всегда поправлял замеченное место» [91, с. 174].

Не менее задевала Пушкина неряшливость в печатном слове, когда он замечал ее в произведениях других писателей. Не совсем понятно, почему его осведомленный биограф П. В. Анненков написал, что «близкое знакомство не мешало Пушкину замечать погрешности приятелей, но он не всегда их высказывал начисто» [3, с. 91]. А как же факты, свидетельствующие, что поэт неоднократно и притом без стеснения изобличал промахи и упущения друзей-стихотворцев?! Так, он дважды писал К.Ф.Рылееву об его ошибках.

В думе «Богдан Хмельницкий» неправильно было употреблено слово «денница» (утренняя заря), что вызвало колкое замечание Пушкина в письме брату: «Милый мой, у вас пишут, что луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого. Это не Хвостов написал – вот что меня огорчило – что делает Дельвиг! чего он смотрит!» [92, с. 44].

В последующих изданиях думы «Богдан Хмельницкий» вместо «Куда лишь в полдень проникал, скользя по сводам, луч денницы» печаталось «Куда украдкой проникал...»

Не укрылась от Пушкина и беспечность Рылеева в обращении с историческими реалиями. Критически разбирая «думы», Пушкин сожалел, что в одной из них, «Олеге Вещем», поэт не поправил «герба России», ибо «древний герб, святой Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега; новейший, двуглавый орел есть герб византийский и принят у нас во время Иоанна III, не прежде. Летописец просто говорит: Таже повеси щит свой на вратех на показание победы» [92, с. 144].

«Доставалось» от Пушкина и другому его близкому другу – П. А. Вяземскому. Подвергнув тонкому анализу стихотворение «Нарвский водопад», Пушкин метко обличает неточности, случайность того или иного слова. Неудачно поставленное слово тотчас рождает у зрелого критика не столько протест, сколько желание подыскать ему подходящую замену. Так, о строке «Но ты питомец тайной бури» он замечает: «Не питомец, скорее родитель – и то не хорошо – не соперник ли?» [92, с. 171]. Недовольный рассмотренной строкой, Пушкин мысленно перебирает слова, чтобы найти то единственное, которое наиболее точно впишется в строку Вяземского.

В одном из писем к Вяземскому Пушкин по-приятельски потешался над его оплошностью: в предисловии к сочинениям Озерова (1817) Вяземский неправильно истолковал французское слово «relief», означающее «остатки, кусочки». Поэтому вместо «остатки пиров Гомера», как значилось в подлиннике, получилось «барельефы пиров Гомера», что насмешило Пушкина и дало ему повод заметить: «Ты сделал остроумную ошибку» [92, с. 661] .

Всего касается строгий ревнитель точности – и неудачных словесных оборотов, и не продуманной до конца поэтической строки, и малейших расхождений с грамматикой. Его так раздражают вымученные, высокопарные словеса, что и к любезному ему Вяземскому он обращается с известным полуупреком-полукомплиментом: «Да говори просто – ты довольно умен для этого» [91, с. 541].

Пушкин не проходит мимо синтаксической небрежности и на полях статьи Вяземского делает поправку: «пожалованных в греческие герои» (вместо «пожалованных в греческих героев»). Против одного понравившегося ему места он приписал «Хорошо, смело», но тут же высказал предположение о нечаянной оговорке: не хотел ли автор сказать «в ледяном сосуде» вместо «льдистом»? [91, с. 545, 552].

Подобных замечаний и уточнений в переписке Пушкина, в его статьях и других письменных источниках рассыпано так много, что нельзя считать их случайными и бессистемными. Наоборот, они настойчиво говорят о нетерпимости поэта к «приблизительной», неточной работе пера, чреватой грубыми домыслами и нелепостями. Пушкин высоко ценил Байрона, но и его подверг нелицеприятной критике в заметках 1827 года:

«Байрон говорил, что никогда не возьмется описывать страну, которой не видал бы собственными глазами. Однако ж в „Дон-Жуане“ описывает он Россию, зато приметны некоторые погрешности противу местности. Например, он говорит о грязи улиц Измаила; Дон-Жуан отправляется в Петербург в кибитке, беспокойной повозке без рессор, по дурной каменистой дороге. Измаил взят был зимою, в жестокий мороз. На улицах неприятельские трупы прикрыты были снегом, и победитель ехал по ним, удивляясь опрятности города: Помилуй бог, как чисто!.. Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога не камениста. Есть и другие ошибки, более важные...»

«Байрон много читал и расспрашивал о России, – продолжает Пушкин. – Он, кажется, любил ее и хорошо знал ее новейшую историю» [91, с. 59]. Таким образом, критик проявляет строгую объективность, но отнюдь не склонен извинять «погрешности» Байрона. Его резюме сводится, примерно, к следующему: вот видите, перед нами великий поэт, к тому же знающий и любящий Россию, но он пошел «противу себя», отступил от своего же правила и потому допустил непростительные ошибки. В небольшой заметке о Байроне Пушкин как бы предупреждал дальновидно против пресловутой «развесистой клюквы», без которой не могли обойтись (да, по правде сказать, и до сих пор не обходятся!) кое-какие авторы, писавшие о нашей стране.

Да, можно с уверенностью сказать, что Пушкин не давал в обиду историю Родины. Возражая на один из клеветнических наветов со стороны Булгарина, он не преминул поправить историка Голикова, назвавшего Абрама Ганнибала камердинером государя. Пушкин возразил, что у Петра Первого были не камердинеры, а денщики. Возможно, что поэта покоробил какой-то лакейский «оттенок» в слове «камердинер», унижавший его прадеда. Явно с целью поднять значение слова «денщик» он нашел нужным прибавить, что среди денщиков великого преобразователя России были Орлов и Румянцев – родоначальники исторических фамилий [91, с. 182].

В примечании к статье М. Погодина «Прогулка но Москве», предназначенной для журнала «Современник», но не пропущенной цензурой, Пушкин опровергал домыслы некоего историка, который огульно зачислил Кузьму Минина в бояре и утверждал, что спесивые вельможи не допустили его в думу. Издатель «Современника» уточнил: «Минин никогда не бывал боярином; он в думе заседал как думный дворянин; в 1616 их было всего два: он и Гаврило Пушкин» [91, с. 432-433].

Конечно, обостренная чуткость Пушкина к упомянутым неточностям может объясняться и тем, что его больно язвила всякая неправда, задевавшая его предков. Но, с другой стороны, если в приведенных замечаниях и есть личный элемент, нельзя не признать, что личность Пушкина как литератора, журналиста, издателя проявлялась именно в нетерпимом отношении ко всему тому, что пачкало «святой печатный лист» и что он предлагал «мучить казнию стыда». (Характерно, что в четвертом томе «Словаря языка Пушкина» слово «точность» и производные от него зарегистрированы шестьдесят восемь раз – это одно из любимых слов великого поэта и мыслителя.)

Не следует думать, что Пушкин реагировал только на слишком уж грубые передержки, инсинуации и жестокое попрание истины, как, например, в писаниях Булгарина и ему подобных. Его порой раздражало, а порой смешило вообще обилие разных нелепостей в тогдашней прессе. Он и хорошее средство для борьбы с этакой напастью предлагал – силу общественного мнения. Такое предложение было сделано в письме к брату Льву, отправленном из Кишинева в первых числах января 1823 года: «Душа моя, как перевести по-русски bévues? – должно бы издавать у нас журнал Revue des Bévues. Мы поместили бы там выписки из критик Воейкова, полудневную денницу Рылеева, его же герб российский на вратах византийских (во время Олега герба русского не было, а двуглавый орел есть герб византийский и значит разделение Империи на Западную и Восточную – у нас же он ничего не значит). Поверишь ли, мой милый, что нельзя прочесть ни одной статьи ваших журналов, чтоб не найти с десяток этих bevues, поговори °б этом с нашими да похлопочи о книгах» [92, с. 52].

Слово «bevue» переводится как «промах», «ошибка». Из контекста письма можно заключить, что предложение издавать журнал «Обозрение промахов», скорее всего, было шуточным (под конец жизни Пушкин высказывался более сурово: «Нелепость, как и глупость, подлежит осмеянию общества и не вызывает на себя действия закона» [91, с. 409]. Но и в мимолетной шутке гения подчас заложена плодотворная идея. Во всяком случае предложение выносить на всеобщее обозрение и бичевать разные «bevues» и «шалости пера» нашло деятельную поддержку и осуществилось в позднейшей отечественной журналистике. Забегая несколько вперед, напомним, что редакция периодического издания «Красоты штиля», выпускавшегося «Службой оздоровления языка» при Московском кабинете печати в 1929–1930 годы, не скрывала, что инициатива этого издания восходит к Пушкину.

Пушкин не создал развернутую апологию точности, но своими размышлениями и замечаниями наметил чертеж, по которому продолжали строить другие. Как раз в статье о сочинениях Пушкина, опубликованной в «Современнике» за 1855 год, Н.Г.Чернышевский напомнил «простое правило всякой человеческой деятельности, а не одного только эстетического мира» – «обдумывай, обдумывай и обдумывай, потом ничего не будет стоить написать; а написанное необдуманно само ничего не стоит; или, попросту выражаясь, пять раз примерь (так у Чернышевского. – О. Р.), раз отрежь...» [124, с. 456]. В его теоретических высказываниях и журнальной практике этические взгляды Пушкина на «печатный лист» получили достойное развитие. Более того, Чернышевский отчетливо показал, что точность является важнейшим элементом стиля писателя.

Для Чернышевского с его возвышенным, рыцарственным отношением к печатному слову делом авторской чести была нерушимость того, что создано долгим и упорным литературным трудом. Как же он стоек и непреклонен в категорическом требовании к издателю: «Прошу Вас передать от меня лицу, читающему (или лицам, читающим) редакциную корректуру перевода Вебера, мое приказание помнить, что такой писатель, как я, не нуждается в чужих исправлениях того, что он пишет» [125, с. 773].

Пусть не покажется кому-либо, что в приведенной цитате говорит ущемленная авторская гордость. Из следующего письма совершенно очевидно, что Чернышевский решительно отстаивал свой текст от неумелых, доморощенных поправок: «Они действительно нелепы и навлекают справедливые насмешки на мой перевод Вебера; благодаря этим поправкам перевод представляется работой человека безграмотного, не знающего истории и слишком плохо знающего немецкий язык» [125, с.818].

Подумаем вместе: разве это не достойная уважения позиция литератора, видящего свой долг не только в том, чтобы написать и сдать в печать высококачественное произведение, но и в том, чтобы проследить, в каком виде написанное им дойдет до читателя?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю