355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Берег варваров » Текст книги (страница 22)
Берег варваров
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:29

Текст книги "Берег варваров"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

– А я… что сделал я сам, лично? Исчез ли я раз и навсегда, бесследно, или же мне пришлось ломать комедию много лет, вплоть до этой омерзительной кульминационной сцены с Холлингсвортом? Да, конечно, работать на других меня вынудили. Как-никак меня приняли здесь, в этой стране, в обмен на некоторые предоставленные услуги. Но все это слабое утешение. Поначалу, не поверите, у меня бывали моменты, когда я почти готов был вернуться, вернуться к тому, чем я занимался раньше. Впрочем, полагаю, мои новые злодеяния стали бы лишь бледной тенью того, что я творил раньше. Спасло меня, как ни странно, лишь то, что я в тот период просто пылал ненавистью. Ненавистью к той партии и к тому прошлому, на которое я потратил свои лучшие годы. Эта ненависть к другим спасла меня от ненависти и презрения к самому себе. И вот в таком состоянии, можете себе представить, чего мне стоило смириться и найти другой выход. Я имею в виду теоретическую работу. Это было бы честным отступлением и достойным поражением. Но какая уж там теоретическая работа, когда человек не доверяет самому себе. Внутренние противоречия сделали мою жизнь совершенно невыносимой. И вот, чтобы окончательно добить себя, я фактически имплантировал в свою плоть тот проклятый крохотный предмет, из-за которого за мной стали охотиться и бывшие соратники, и бывшие противники. По крайней мере, возвращение назад стало абсолютно невозможным. И несмотря на это, с присущим людям моего типа самомнением я презираю Лероя, который, став по воле судьбы моим судьей, размазывает меня, как чернильную кляксу по своим бумажкам. Во всей этой ситуации для меня неприемлемо и даже омерзительно только одно: этот человек не способен понять, что все те мучения, на которые он меня обрекает, – это ничто по сравнению с тем, что мне уже довелось выдержать в прошлом. Я убеждаю самого себя, что он не виноват, что у него мозги устроены, как у нормального полицейского, и он видит только убийства и реагирует на них. Какое в конце концов ему дело до всех тех поражений и капитуляций, выпавших на мою долю, при каждом воспоминании о которых я внутренне содрогаюсь от стыда. Меня то бросает в истерику, то просто трясет мелкой дрожью, а то и охватывает чувство почти сладостной боли. Я думаю обо всем, что натворил. О своих ренегатских контрреволюционных метаниях, бесконечных спорах и возражениях неизвестно кому неведомо зачем, обо всех тех шагах к предательству самого себя, которые я совершил, превращаясь из революционера неизвестно в кого. Ну а все те преступления, которые являются таковыми с точки зрения закона, – это лишь внешнее подтверждение моего внутреннего перерождения. Нет, точнее будет сказать – вырождения. Сейчас я уже готов признать, что Лерой, как это ни смешно, вполне вероятно, прав и мне уготована участь стать всего лишь еще одной закорючкой, ну, быть может, одной цифрой в его статистической таблице. Есть в этом, наверное, какая-то высшая справедливость, и было бы глупо ожидать благодарностей или сладостнопочетного наказания за все те грехи, которые висят на моей совести и о которых Холлингсворт даже не подозревает.

Главная же моя вина заключается в том, – он неожиданно схватил меня за плечо и развернул к себе, чтобы заглянуть мне в глаза, – что я не стал пытаться остановить процесс гниения и разложения нашего дела еще тогда, в самом начале, когда стал лишь догадываться об этом. Я ведь частенько вспоминаю того уже седого человека с ледорубом в голове. Того самого, от которого без ума ваша милейшая подружка мисс Мэдисон, что всю жизнь жила одним днем и никогда в жизни не поднимется до понимания чего-либо, кроме текущего момента. Я же впрямую во всем этом не участвовал.

То есть я хочу сказать, что в том деле мои руки кровью не запятнаны. Я был всего лишь шестеренкой в специально разработанной для этой операции машине. Мое дело было маленьким, ну, паспорт одному человеку раздобыть, да еще кое-что по мелочи. Я и не догадывался о том, ради чего все это было затеяно, или, скажем так, почти не догадывался. Выполняя свою, бесконечно малую, долю общей работы, я думал не о проводимой операции, а о своем внутреннем кризисе. Это было время заключения важного пакта, и я понял, что мой разум отказывается поверить в объективную реальность, в то, что происходит вокруг меня. – Маклеод вдруг отвернулся и заговорил гораздо тише и менее разборчиво: – Нуда, я ведь сам ничего не решал. Договорился с кем-то, что-то уладил – вот и все. Ну не мог я знать и, кстати, не должен был догадываться о том, ради чего, даже ради кого проводилась вся эта операция. Так нет ведь, я же прекрасно понимал, что речь идет о нем, о том, кто находится там, в Мексике. Я все понимал, но при этом даже не попытался сорвать или хоть как-то притормозить приведение приговора в исполнение. А ведь именно в это время я по вечерам, крепко заперев дверь своей комнаты, с упоением и восторгом читал одну за другой его работы.

Я знал! – неожиданно он снова перешел почти на крик. – Я ведь все знал, и в этом и состоит мое преступление! Не веря в правоту своего дела, я продолжал претворять начатое в жизнь. Спросите меня зачем? Как было бы хорошо и просто ответить, что я делал это из страха. В конце концов, страх за свою жизнь – это весомое смягчающее обстоятельство при расследовании мотивов совершения любого преступления. Могу ли я взывать к тому, чтобы при решении моей участи было учтено мое простое человеческое желание сохранить собственную жизнь? Я не говорю о полном оправдании, но хотя бы о формальном понимании и выражении сочувствия к моей нелегкой доле. Но ведь все было совершенно не так. В то время я вообще ничего не боялся. Смерть долгие годы была непременной приправой к моей жизни, как соль в пище. Вся система моих взглядов и убеждений была пропитана смертью как чем-то не только неизбежным, но во многих случаях необходимым. Да, я ждал, что рано или поздно такая неприятность может случиться и со мной. Но страха в моей душе в то время не было. И все же я позволил убить его, не сделал ни малейшего шага, чтобы предотвратить эту смерть. Я допустил убийство лишь потому, что тайно ненавидел его. Причина этой ненависти заключалась в том, что, скрываясь за всей его чушью и словоблудием по поводу деградации государства рабочих и крестьян, он все же был куда ближе к истине, чем я со всеми своими умозаключениями. Это моя, а не его жизнь пропиталась насквозь ложью, и именно его работы, его мысли приводили нас всех в смятение и трепет. Я прилагал нечеловеческие усилия к тому, чтобы, прочитав очередную его статью, вновь восстановить в себе убежденность в собственной правоте. Делать это становилось все труднее. И до тех пор пока этот человек был жив, я не мог вздохнуть свободно. Его присутствие не позволяло мне жить спокойно, ощущая себя правым во всем. Вот почему мне вдруг так захотелось побыстрее покончить с этими мучениями, раз и навсегда избавиться от ненужных сомнений и терзаний.

На этом его размышления вслух не прервались. Более того, эффектно расписав самого себя как едва ли не величайшего злодея всех времен и народов, он решил не щадить и меня.

– Знаете, о чем я думаю, вспоминая те годы, что провел здесь, в комнате напротив? Знаете, что меня при этом мучает? Я сгораю от стыда из-за того, что полностью выпал из активной жизни. Величайшим препятствием, поставленным мною лично для своей же теоретической работы, я считаю свое полное одиночество. Вы только поймите: ты начинаешь писать теоретические работы, копишь какие-то мысли, время идет, год за годом, а в результате что? Сколько дивизий я собрал под свои знамена? Вот она, обратная сторона обмана: начинаешь ты что-то якобы по собственному выбору, а затем выясняется, что для достижения намеченной цели тебе нужен целый отдел или бюро со штатом помощников и секретарей. Не так, оказывается, легко отказаться от всего, что накопил за былые годы. Ты хочешь, чтобы к тебе обращались с тем самым прошитым буржуазным уважением, чтобы уважали то, что ты создал и чего добился. В своем самомнении я дошел до того, что теперь, как я уже говорил, больше всего меня мучает не что меня нашли и призвали к ответственности, а что на роль вершителя моей судьбы был назначен почти ребенок. Юноша, быть может, и весьма перспективный, но пока что не представляющий собой ровным счетом ничего. Судя по всему, его начальство решило, что большего я не стою. Видите, на что я вам жалуюсь? И знаете, почему мои жалобы столь жалки и убоги? Во многом, вы только не обижайтесь, Ловетт, это связано с тем, что жаловаться мне приходится вам – человеку даже не осознающему, какую именно роль ему приходится играть в этом спектакле. Лично я воспринимаю вас или любого, кто оказался бы на вашем месте, как выслушивающего мою исповедь священнослужителя. Я, конечно, не католик – гори они в аду со своими сутанами, – но я был убежден, что своими грехами заслужил в качестве последней милости как минимум епископа, если не кардинала. Впрочем, к чему лукавить: в глубине души я был уверен в том, что вполне заслужил внимания самого папы римского, который должен был посещать меня в парадном бело-золотом одеянии и выслушивать мои разглагольствования о накопившихся на моей совести грехах. Можете себе представить, Ловетт, каким обманутым я себя почувствовал, поняв, что по мою персону прислали не знатока человеческих душ, умудренного жизненным опытом, а молодого монаха из какого-то заштатного сельского монастыря. И даже не монаха, нет, а юродивого послушника – без памяти и с обрезанной и начатой заново жизнью. Что толку мне от сочувствия этого неразумного младенца, от этого, прости господи, духовного кастрата. Не я пришел к нему за помощью, а он ко мне, чтобы набраться опыта, чтобы припасть к моим грехам и злодеяниям как к источнику знаний об этом большом и таком сложном мире, решительно непохожем на жизнь в монастыре среди других убогих, точно так же лишенных памяти.

Маклеод в тот миг был един в нескольких лицах: безжалостный воин, рыцарь-меченосец, он в то же время был и лекарем-целителем. Не успев нанести мне чудовищную болезненную рану, он немедленно взялся за ее врачевание.

– Как же далеко зашло мое внутреннее разложение, – сокрушенно вздохнул он, – что когда вы предложили мне свою дружбу, а случилось такое впервые за много лет, я осознал, что не готов принять ее. Что моя душа больше не способна воспринимать такое светлое и чистое понятие, как дружба. Если бы вы знали, как возликовал я тогда, на мосту, когда услышал ваши рассуждения. Мне показалось, что вы – представитель нового молодого поколения, несущего в себе унаследованную от нас культуру социализма. Я на какой-то момент почувствовал себя счастливым: да, мы уходим, но нам на смену приходят другие. Новые люди с новыми силами. Знали бы вы, чего мне стоило скрыть свое ликование под маской равнодушия. Я не мог открыться вам в тот вечер, я ведь не знал толком, кто вы такой, и более того, еще не просчитал, насколько хорошо проинформирован Холлингсворт и насколько грамотно он расставил свои капканы и сети. Ну а теперь, наверное, самое горькое для вас: радость моя была недолгой, огонек надежды, едва вспыхнув, тотчас же погас. Вы, Ловетт, не оправдали возложенных мною на вас надежд. Ваша подготовка оставляет желать лучшего, а главное, вы не готовы к борьбе. Вы, как и тысячи других, будете покорно и обреченно ждать мирового потопа. Что ж, это ваше право. В конце концов, что с того, что такой человек, как я, находит подобную позицию неприемлемой. Ну что заставило меня пересечь лестничную площадку и развлекать вас целый вечер своими стенаниями и разглагольствованиями? Ответ на этот вопрос прост и очевиден. Он кроется в другом вопросе, который я задаю себе здесь, рассказывая вам о своей жизни. Я спрашиваю себя… – Маклеод на несколько секунд замолчал и посмотрел мне в глаза. Его лицо при этом было, как когда-то раньше, абсолютно бесстрастным. – Ловетт, как вы думаете, почему я не пытаюсь спастись?

С готовностью и даже торопливо, словно опасаясь, что я начну отвечать за него, он продолжил:

– Чем больше я думаю над всем этим, тем больше восхищаюсь тем, с каким техническим совершенством Лерой проводит доверенную ему операцию. Я все больше склоняюсь к мнению, что он – идеальное воплощение полицейского. Ведь если разобраться, для того чтобы от его работы был толк, мало просто поймать подозреваемого и привести его в полицейский участок. Нет, прежде чем захватить его физически, его нужно обложить со всех сторон, выбить почву у него из-под ног, как выбил он ее у меня. И вот, стоя на краю пропасти, я задумываюсь. Задумываюсь над тем, ради чего я сопротивляюсь, во имя чего продолжаю дергаться и брыкаться. Вы же сами видели, что меня загнали в угол, поставили в ужасное положение, подловив на моем же собственном противоречии. Ситуация складывается просто чудовищная. Если с учетом того, что было в моей жизни, у меня еще есть возможность существовать как нормальному человеку и при этом творить, писать, в общем, создавать что-то, что удовлетворило бы мои моральные аппетиты, что вносило бы вклад в будущую теорию революционного движения, то, как это ни парадоксально, у меня вообще не остается никакого выбора. Если я выкарабкаюсь, смело записывайте меня в покойники. А если я вновь сдамся? В конце концов, что такое еще одна капитуляция после сотен других позорных пленений? Если я приму его предложение и, быть может, в конце своего черного туннеля увижу свет? Что тогда? Мне придется плясать под его дудку, проклиная себя до конца своих дней. Ну уж нет, если придется выживать такой ценой, лучше умереть и избежать позора. Так что, как видите, Ловетт, я оказался перед более чем «соблазнительным» выбором: оставшись в живых, я стану по большому счету покойником, а погибнув, вроде бы буду жить. Так вот, я выбираю смерть, через которую обрету жизнь, а не наоборот. Так что наш уважаемый господин Холлингсворт рано торжествует победу. Пусть он и знает, что проклятая вещица находится у меня, но он даже не подозревает, с каким облегчением я признался ему в этом. Он полагает, что победил меня, но ему невдомек, что не только у меня, но и у него нет будущего. Я имею в виду политическое будущее. Сознание этого дает мне силы, и я ловлю себя на том, что и дальше собираюсь ломать комедию, сопротивляться его натиску и даже переходить в контратаку. Вот только, спрашивается, ради чего все это?

Маклеод перевел дыхание и продолжил:

– Есть одна причина, по которой я не могу позволить себе роскошь сдаться прямо сейчас. Ирония судьбы заключается в том, что я, человек, который женился не совсем, прямо скажем, по доброй воле, а скорее по расчету – личному расчету, не связанному со шкурными материальными интересами, – вдруг обнаружил в себе страсть. Страсть не к этой женщине как таковой, а страсть к неведомому мне доселе чувству нежности и, быть может, даже любви. Не поверите, Ловетт, в отношениях с Гиневрой я веду себя в последнее время как влюбленный сопляк, который вот-вот наломает таких дров в отношениях с близким ему человеком, что, того и гляди, потеряет возлюбленную навсегда. Понимаете, Ловетт, я совсем запутался, и при мысли о возможной совместной жизни с Гиневрой в будущем – если, конечно, оно у меня есть, это будущее, – я лишь теряюсь, не представляя себя, чем и как я смогу заполнить такую жизнь. Если мы расстанемся, если она уйдет от меня, придется признать еще одно поражение в бесконечной череде моих неудач. Но дело даже не в этом. Я просто хочу понять, что нам с Гиневрой может быть нужно друг от друга. Что мы с ней построили за прошедшие годы, что рискуем потерять и что, в конце концов, все еще удерживает нас рядом друг с другом. Вот почему, – тут он подошел ко мне и схватил обеими руками за запястье, – я прошу, нет, я умоляю вас завтра, ну или, может быть, послезавтра, в общем, в ближайшие дни спуститься со мной туда, в нашу квартиру, и послушать, как мы с Гиневрой будем говорить. Постарайтесь понять, а если не понять, то хотя бы почувствовать, есть ли у нас с этой женщиной что-то общее, не растеряли ли мы с нею все то, что нас объединяло в ходе той гонки, в которую она оказалась втянута против своего желания, повинуясь лишь моей воле. Как бы я хотел понять, осталось ли в Гиневре что-то кроме желания ненавидеть меня и весь мир, а во мне – хотя бы что-то, хотя бы тяга к ненависти, или же в семейной жизни я уже окончательно превратился в пустое место.

– Подождите, но как я могу судить… – попытался возразить я.

– Действительно, как? – Маклеод отпустил мои руки и схватился за голову. – Но я не хочу, не могу

оставить все как есть. Я не хочу сдаваться. Поймите вы, Ловетт, я просто не имею права признать без боя еще одно поражение. Нет, возражения с вашей стороны не принимаются, – уныло пошутил он. – Вы пойдете со мной, потому что лучшего стороннего наблюдателя нам с Гиневрой не найти. На этом считаю наш разговор оконченным. Вот только… Что же мне теперь делать?

В первый раз за час с лишним он остановился, оглядел комнату и рухнул на стул как подкошенный. Он смотрел на меня так, словно рассчитывал на чудо – на то, что я найду способ дать ему спасительную подсказку, что именно я в силу своей молодости, неопытности и непонимания многого в этом мире смогу дать ему надежду хотя бы на какое-то облегчение его участи, участи человека, захлебнувшегося в нахлынувшей на него волне отчаяния.

Глава двадцать шестая

В общем, на следующий день я после обеда спустился на первый этаж и был вынужден вытерпеть примерно с час бессмысленного времяпрепровождения, которое Энгельс когда-то охарактеризовал как «то самое состояние свинцовой скуки, которое принято называть семейным счастьем». Гиневра сидела в кресле, заняв руки неким подобием шитья. Маклеод же устроился на безопасном расстоянии от нее во втором кресле. К нему на колени тотчас же забралась Монина. Разговор шел так: один из супругов подавал реплику, второй произносил несколько слов в ответ. После этого беседа вновь надолго прерывалась. Я, по всей видимости игравший роль случайного воскресного гостя, сидел на диванчике и переводил взгляд с Гиневры на Маклеода и обратно.

– Да, давненько, давненько мы вот так не сидели, – не без натуги выдавила из себя Гиневра после, наверное, десятиминутного молчания и множества неодобрительных взглядов в мою сторону. – Вот так, по-семейному, – добавила она.

Маклеод кивнул. Монина тем временем усиленно пыталась вскарабкаться к нему на плечи, для чего запустила к нему в волосы обе ручонки и уперлась ногами ему в живот.

– Да, – сказал он наконец, – давно мы вот так не собирались. – Безусловно, после того что ему пришлось пережить накануне, да и вообще за последнее время, он предпочел бы оказаться в роли ведомого в милой семейной беседе. Тем не менее, понимая, что помощи от Гиневры ждать не приходится, он все же попытался хоть немного оживить разговор. – Интересно, – обронил он как бы невзначай, – тебе нравится, когда мы собираемся вот так, как сегодня?

– Ну да, все нормально, – холодно ответила Гиневра.

Не знаю, что было тому причиной – мое ли присутствие или же яркий солнечный свет, прорывавшийся в полуподвальное окно и бивший в ковер под ногами под каким-то диковинным углом, – но Маклеод почему-то решил пообщаться с женой как человек совершенно ей посторонний. В общем, ни ему, ни ей не удавалось хоть сколько-нибудь убедительно скрыть терзавшую обоих скуку и обоюдное желание оказаться в этот момент где угодно, только не здесь и не в этой компании. Вследствие такого настроя и твердого желания преодолеть его между супругами завязался вялый, но затянувшийся надолго разговор – источник раздражения для нее и бессмысленная трата времени для него.

– Должен заметить, что большую часть своей жизни я старался избегать подобных моментов, – официальным тоном начал беседу Маклеод, – и не могу не признать, что в былые годы образ уютного домика-коттеджа где-нибудь в пригороде навевал на меня невыносимую тоску. Меня трясло от всех этих залитых солнцем лужаек, крыш с крылечками и, главное, от этих чертовых папаш-мамаш с потомством, распиханным по коляскам. Увы, в таком виде предстает окружающая реальность человеку, который решил, что его предназначение если не перевернуть этот мир, то как минимум значительно изменить его к лучшему. Живописная картинка семейного счастья повергала меня в ужас: неужели и я таким стану? Объективная же реальность была еще хуже: я отдавал себя отчет в том, что, окажись успешным то дело, которому я посвятил свою жизнь, и его конечный результат будет для меня чудовищен, ибо миллионы и миллионы прозябающих в нищете людей смогут жить весьма достойно с материальной точки зрения. Они получат возможность построить себе вот такие омерзительно уютные домики и преспокойно заживут в них, наводнив мир миллионами и миллионами провонявших детским дерьмом колясок. Это еще один аспект того бесконечного парадокса, который представляет собой жизнь профессионального революционера. Мы создаем тот мир, в котором нам самим не будет места, мы просто не сможем существовать в нем.

Гиневра зевнула.

Монина зачем-то стала барабанить кулачком по его грудной клетке, и Маклеод, перехватив руку девочки, перенацелил обстрел на свое плечо.

– Вы, конечно, можете сказать, что гуманитарная функция социализма, – судя по всему, эти слова Маклеода были обращены уже не к супруге, а ко мне, – заключается в том, чтобы поднять, подтянуть человечество до страданий более высокого уровня, ибо, принимая во внимание гипотезу, что человеку изначально свойственны трагически неразрешимые внутренние противоречия, мы получаем выбор между пустым желудком и не менее пустой головой. Наполнить и то и другое, увы, практически невыполнимая задача.

– Ты опять за свое? – заметила Гиневра.

– Нет-нет, – заверил Маклеод, – я действительно что-то увлекся. На самом же деле я всего лишь хотел сказать, что становлюсь взрослее и, как бы это выразиться, мягче. Ибо несмотря на все то, что кажется мне в обывательской жизни неприемлемым, подобные семейные беседы, да и вообще время, проведенное в кругу семьи, уже не вызывает во мне былого раздражения. Рискну даже заявить, что такие семейные посиделки могут быть мне даже по душе, по крайней мере, если они не затягиваются чрезмерно.

Судя по выражению лица Маклеода, он сам далеко не был уверен в том, что произносит эти слова искренне. Его мрачный взгляд был устремлен куда-то вдаль, а губы непроизвольно искривились, словно он был вынужден глотать хинин или какое-то другое горькое лекарство.

Гиневра была напряжена до предела. Мне казалось, что руки ее заняты не шитьем, а плетением аркана.

– Вечно ты так говоришь, что я ровным счетом ничего не понимаю, – пожаловалась она.

– Ну что ж, может быть, тебе будет более понятно, если я скажу, что виноват во всем был только я, не ты.

Гиневра словно проснулась.

– Ты к чему это клонишь?

Она бросила быстрый взгляд в мою сторону, а затем вновь уткнулась в шитье.

– Беверли, я только хочу сказать, что признаю свою вину в том, что не уделял тебе достаточно внимания и нежности. Всего того хорошего, чего ты, несомненно, заслуживаешь. И еще: я обещаю, что сделаю все возможное для того, чтобы изменить свое поведение и свое отношение к тебе.

Она подозрительно посмотрела на него, затем на меня, а затем вновь на него. Когда она заговорила, голос ее звучал весьма недовольно.

– Я уже давно заметила, что ты любую элементарную мысль можешь превратить в настоящий кроссворд. Вот только скажи на милость, с чего это ты решил сообщить мне о том, что намерен начать новую жизнь, именно в тот день, когда у нас в гостях Ловетт?

Монина тем временем слезла на пол и стала играть с ботинками Маклеода. «Пух-пух-пух», – громко пыхтела она и хихикала.

– Почему я заговорил об этом в присутствии Ловетта? Согласен, это вопрос. И мне почему-то кажется, что на этот вопрос есть несколько вариантов ответа. – Эти слова прозвучали напряженно и неестественно, пожалуй, слишком неестественно даже для Маклеода. Он чем-то напоминал какого-нибудь жреца, совершающего обряд возвращения молодости постаревшему ловеласу, но не знающего наверняка, есть какой-нибудь толк в его заклинаниях или нет. – Беверли, я давно хотел тебя спросить, ты еще помнишь, что ты чувствовала в то время, когда мы с тобой только-только поженились?

Гиневра напряглась и на миг так и застыла с иголкой в поднятой руке, словно прислушиваясь, нет, по-змеиному принюхиваясь к какому-то новому запаху, появившемуся в комнате. Насторожившийся зверь навострил уши и превратился в зрение, обоняние и слух, не в силах до поры до времени понять, чего ждать от этого нового запаха – хорошего или плохого. Наконец ее губы – тонкие и бесформенные, отметил я про себя, впервые увидев их ненакрашенными, – невесело разомкнулись и прошептали:

– Может быть, что-то я и помню.

– Помнишь-помнишь, если постараешься, то обязательно вспомнишь, и вспомнишь очень многое. К сожалению, я сам отбил у тебя охоту к таким воспоминаниям. Давай лучше я тебе сам напомню. Когда мы с тобой поженились, ты была готова разделить свою жизнь и судьбу с другим человеком, то есть со мной. Это был тот короткий период – наверное, единственный в твоей жизни, – когда, как мне кажется, ты действительно могла по-настоящему влюбиться. Я же предал твой порыв и убил в тебе эту способность. Тебе нужен был человек, способный дать тебе многое. Я же не дал тебе практически ничего.

– Да. – Судя по всему, признание Маклеода вызвало в ее душе лишь горькие воспоминания о потерянном счастье. Помолчав, она мрачно добавила: – У тебя был шанс.

– Я знаю, но мне нужен еще один.

– Еще один? – фыркнув, переспросила она. – Ну ты даешь.

– Я прекрасно понимаю, что у тебя есть все причины с недоверием относиться к моим предложениям, – сказал Маклеод, – но я уверен и в том, что тебе по-прежнему нужен тот тесный эмоциональный контакт, который я когда-то не смог тебе предложить. Беверли, вспомни, были ведь моменты в нашей жизни, когда ты не была со мной несчастлива. Ну, например, вспомни хотя бы то путешествие на какой-то старой полуразвалившейся машине, которую я купил буквально в первый же год после свадьбы. Помнишь, как было здорово?

Было похоже, что он сумел затронуть какие-то струны в ее душе. По едва заметно изменившейся позе Гиневры, по тому, как она чуть иначе сложила руки на груди, я почувствовал, что ее обуревают противоречивые чувства.

– В моей жизни было столько мужчин, которые дарили мне множество прекрасных минут и дней! – заявила она с вызовом в голосе. – Что бы там ни говорили, это женщина создает мужчину, а не наоборот.

Почувствовав по тону, с каким супруга возражала ему, Маклеод понял, что она страшно соскучилась по его просьбам и мольбам.

– Я прекрасно понимаю тебя, Беверли, и ты отлично знаешь, что, когда я произношу эти слова, я действительно так думаю. В конце концов.

прожитые нами годы чего-нибудь да стоят. – Я услышал эхо разговора, который мы вели с ним о его жене накануне. – Если хочешь, мы можем попытаться начать все заново.

Он снял очки и протер их носовым платком. За то время, что они находились у него в руках, его глаза успели пару раз моргнуть – тяжело и медленно, словно преодолевая резкую боль. Оба молчали, каждый пытался для себя понять, на что это будет похоже – попытка начать совместную жизнь заново. Каждый балансировал на грани весьма неприглядного прошлого и более чем туманного будущего.

– И что же мы будем тогда делать? – спросила наконец Гиневра.

– Нам придется уехать. Я имею в виду, это первое, что мы должны будем сделать.

– И как же мы будем жить?

– Скромно, очень скромно. Мы, понимаешь, будем в некотором роде скрываться, ну как бы перейдем на нелегальное положение. Не обещаю, что эта жизнь будет легкой и комфортной. – Судя по всему, Маклеод не собирался скрывать от Гиневры ничего. – Я уже подумывал о том, чтобы уехать без тебя, без вас, но, поверь мне, я слишком хорошо знаю, что такое быть на нелегальном положении. Я… Если честно, я просто слишком устал и измотан для такой жизни, – признался он, – одному мне это не потянуть. Кроме того, вполне возможно, что уехать нам не дадут. Я, по правде говоря, не знаю, насколько серьезная слежка установлена за нами, но если уезжать, то делать это нужно как можно скорее.

– Значит, ты хочешь сказать, что уезжать нужно немедленно и жить мы будем так же, как сейчас, только тяжелее?

Маклеод кивнул:

– Да, с одной лишь разницей. Я буду другим человеком: настоящим нормальным мужем.

– А где мы будем жить? В квартирке вроде этой?

– Может быть, даже меньше.

Они сидели молча. Минуты уходили за минутами, маленькая гостиная все так же была залита солнечным светом, а у ног родителей все так же играл на ковре ребенок. И Гиневра, и Маклеод, судя по всему, представляли себе те дни и вечера, которые им предстояло провести вместе где-нибудь в такой же маленькой гостиной.

– Беверли, я люблю тебя, – на всякий случай добавил Маклеод.

– А ведь есть выход, – тихо сказала она.

– В каком смысле?

– Фокус-покус, ловкость рук и… В общем, я имею в виду обмен чего-то ценного, но не слишком полезного и нужного на наличные. – Эти слова Гиневра произнесла мягким вкрадчивым голосом, внимательно разглядывая при этом очередной стежок и тянущуюся от него нитку с иголкой.

Не знаю, готов ли был Маклеод выслушать и как-то ответить на это вполне ожидаемое предложение супруги. Как мне показалось, он решил попытаться потянуть время.

– Ты имеешь в виду… Продать эту штуку? – осторожно произнес он.

Она кивнула.

– Я только предлагаю, – почти ласково уточнила она, – ты вроде даже как-то намекал на это.

– Слушай, давай лучше просто уедем, – взволнованно произнес Маклеод, – уедем втайне от всех. Мы что-нибудь придумаем, и нам даже не придется отдавать эту штуку. ТУ понимаешь… – Лицо Маклеода стало словно каменным. – Я ведь уже пытался избавиться от этой вещи. Не получилось, и не думаю, что получится. Неужели ты не поедешь со мной только потому, что эта вещь останется у меня? – Энтузиазм, с которым Маклеод рисовал перед супругой радужные планы на будущее, на мгновение сменился смиренной мольбой. – Я кое-что понял. ТУ любила меня, когда мы поженились, а я смогу любить тебя сейчас. Всю энергию, которая еще осталась во мне, все свои силы я буду тратить на тебя и на ребенка. Понимаешь, о чем я говорю? Ты же будешь цвести перед моим восхищенным взором. Почему-то мне кажется, что часть тебя, часть твоего внутреннего «я» всегда мечтала об этом. – Маклеод не слишком умело пытался склонить женщину на свою сторону обещаниями и комплиментами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю