355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Мужская сила. Рассказы американских писателей » Текст книги (страница 8)
Мужская сила. Рассказы американских писателей
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:37

Текст книги "Мужская сила. Рассказы американских писателей"


Автор книги: Норман Мейлер


Соавторы: Меррилл Джоан Гербер,Делмор Шварц,Синтия Озик,Стэнли Элкин,Норма Розен,Грейс Пейли,Герберт Голд,Бернард Маламуд
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Думая о Марвине, от чьего имени я осуществлял кое-какую месть обществу и кого иногда имитировал в метро, я постепенно стал задумываться о его матери, отце и Эллен. Вероятно, я не знал, как встретиться с горем других. Я усердно встраивался в богемную студенческую жизнь той эпохи – все мы ходили в хаки, угрюмые, надменные. Но через несколько месяцев, постепенно, я пришел к мысли навестить тех, кто пережил Марвина. Я позвонил миссис Шапиро в Бруклин, и она напомнила мне, как добраться до авеню К на метро. Когда-то я знал дорогу. Слух мой по-новому воспринимал грохот в туннеле.

При входе в метро я стал вспоминать, как впервые поел копченого угря в их доме. Марвин похвастался: «Мы все время едим угря… крабов, омаров, креветок, устриц. Улиток и моллюсков». – «Свинину едите?» – спросил я. «Фу, нечистая, – ответил он. – Знаешь этот анекдот?»

Помню, остановился у газетного киоска, чтобы купить «ПМ». Продавалась «Нью-Йорк пост» все с теми же старыми заголовками, и газетчик, мне показалось, был все тот же, со встревоженным лицом, волосатыми ушами, – отбывал свое время. Все еще живой.

Я ожидал, что окна будут зашторены, в доме сумрачно, траур. Но дом оказался светлым, занавески раздвинуты, комнаты полны нежданным зимним солнцем. Только выглядел он пустым. Исчезла даже кое-какая мебель. И не было в нем мужчин. После гибели Марвина отец вступил в армию, не в качестве юриста, а как опытный моряк, и командовал десантным судном, а позже, капитаном-перестарком, воевал на юге Франции. После войны он не вернулся. Миссис Шапиро сказала мне с улыбкой, что он нашел себе девушку в Марселе. Я не представлял себе, что делать бруклинскому адвокату в Марселе (Жану Габену – понятно, мистеру Шапиро – нет); он виделся мне в вельветовой кепке на пристани – красивый, коренастый, благополучный французский новосел средних лет с молодой высокогрудой девицей в сабо. Миссис Шапиро сказала просто: «Это разрушило нашу семью. Думаю, мы были дружной семьей, но нам нужен был Марвин». Второй сын уже учился в Йеле – вполне благополучен.

Она заварила чай. Говорили о Марвине. Чай, тосты с изюмом, апельсиновый конфитюр, шоколадное печенье. Вспомнились его прыщи, «бобоны», как мы их называли. Она немного рассказала о своем браке – потом, я понял, захочет рассказать больше. Потребность в обществе скорбящих уступила место неловкости. Я не мог быть ей мужем и сыном и, выбравшись наконец в темную раннюю ночь, старался почувствовать печаль и сострадание; печаль и сострадание я чувствовал, но еще и облегчение оттого, что ушел. Марвин был моим другом в прошлом. Общество, которого я искал, не могло быть построено на ностальгии.

Все же я хотел разыскать Эллен. Когда мы встретились, она тоже была в трауре – в бесформенном шерстяном платье, туфлях без каблуков, с неприбранными волосами, и веяло от нее тревогой и неухоженностью. Училась в магистратуре, и окружающие считали, что она постоянно хандрит. Хорошенькой она и раньше не была, но была милой и привлекательной. Сейчас, в двадцать три года, она имела потрепанный вид, как будто ее выставили на улицу в ненастье. На нее у меня хватило чуть больше терпения, чем на мать. Мы пили кофе и закусывали в окрестностях университета. Ей хотелось выпить в «Уэст-Энде», потому что мы часто ходили туда втроем. Раза три, по-моему. Она придумала себе великую любовь и пересадила ее в прошлое, она придумала себе вдовство. Сперва я участвовал в этой игре, ошеломленный ее представлением о Марвине, как будто бы гораздо более глубоким, чем мое. Они по-настоящему любили друг друга, это была нерушимая любовь – не возня в траве, не упражнения на кушетке в родительской квартире на Сентрал-Парк-Уэст, нет, бессмертная страсть; судьба сожгла ее героя в небе, и она будет вечно хранить память о нем. Марвин и Эллен стояли в великом ряду обреченных любовников. Она заканчивала университет по литературе.

После нескольких погружений в ее фантазии о прошлом я стал испытывать неудобство, а потом и возмущение. Марвин был моим лучшим другом, и я вспоминал о нем с болью. Но он ускользал от меня в вихре ее пылких вымыслов. Я обнаружил в себе новые запасы холодности. Я с нетерпением дожидался, когда она допьет свое пиво, чтобы доставить ее домой, в комнату на Западной 113-й улице. Однажды, когда ей удалось заказать еще одно пиво, я чуть не застонал от скуки. А когда она захотела, чтобы я зашел к ней в комнату, проскользнув на цыпочках мимо других комнат и общей кухни, я почувствовал себя так, словно меня вели в западню. Ее мокрые пивные поцелуи были мне ни к чему. Я вывернулся и закричал:

– Ты врешь себе! Не любил он тебя! У него везде были девушки – в Англии, в Бруклине, везде!

Она побежала по темному коридору. Я поймал ее у двери, обнял, невзирая на сопротивление, и указал, что бежит она не из моей комнаты, а из своей. Она должна остаться, а уйти – я. Будь разумной. Одумайся. Опомнись. Мне жаль, но это правда.

Я с гордостью ощущал себя чем-то вроде хирурга, но при этом впервые в жизни ощутил зловоние женской истерики. В моих объятиях пукали маленькие взрывчики ярости и ненависти.

– Ты думаешь, что можешь изображать Бога! Думаешь, ты Бог и мой судья! – кричала она.

Привычка изображать из себя Бога и Судью иногда отмирает со временем. У меня эта болезнь зашла дальше, чем у многих. (Слышишь, Эллен?)

Я втащил ее обратно в комнату. Невидимые уши прильнули к дверям спален. Коммунальная кухня, коммунальный кризис. Тсс, тсс, говорил я. Непременные отрывистые рыдания стихли, она просто плакала. Я уложил ее на кровать, прямо в одежде, укрыл и сидел, гладя ее по руке. Перед рассветом она уснула. Я чувствовал холод в глазах. На цыпочках вышел.

На улице, перед дверью ресторанчика, я увидел металлический ящик с бутылками молока. Первый раз в жизни – но не последний – я провел ночь в попытках успокоить женщину, взбешенную моими словами. И последний раз в жизни думал, что это на самом деле не моя вина, я был прав, я поступил правильно. Я был прав. Так я говорил себе. И снова говорил себе. И, продолжая настаивать, понимал, что совершил непристойность. Я стоял перед дверью ресторанчика: ЗАКРЫТО. УХОДИТЕ.

Они не имели права грубить мне. Я хотел есть и пить. Я был ветераном. Они гнали от своей двери ветерана.

Металлический ящик с молоком поблескивал под рассветным небом. Я смотрел на бутылки, и рука уже предощущала холодок бутылки – как перед прикосновением к любимой женщине. Прелестно было бы длинными глотками опорожнить ее, а потом швырнуть на улицу. Хотелось пить и есть, меня лихорадило, и я решил не красть бутылку.

Я стоял там и, щурясь, глядел на металлический ящик. Сейчас я отойду от него. Уйду, не прихватив бутылки. Это была новая для меня реакция. Нынешняя ночь принесла мне много нового.

Когда я вновь встретился с Эллен, она уже переменила прическу, модно остриглась, и одежда на ней выглядела свежо, как из чистки. Теперь это была интересная, может быть, слишком зрелая двадцатитрехлетняя женщина. Она с кем-то встречалась. У нее был друг (взгляд, внезапный румянец, сердитый взгляд). Мы встретились как знакомые, не как друзья. Она ясно дала понять, что я пожертвовал их дружбой. Но она не питала ко мне недобрых чувств; она улыбнулась и поинтересовалась моими делами. Я мало что мог ей сказать. Наша с ней жизнь была делом прошлым. У меня были планы на будущее. Меньше чем через год она вышла замуж, бросила литературу, забеременела и уехала из Нью-Йорка. Хотя я твердил себе, что поступил правильно, чувство неловкости меня не покидало. Для меня было облегчением больше не видеть ее в университете.

Теперь прошли годы, и я думаю о моем друге, который погиб, когда мы оба были еще детьми. Когда я вспоминаю это событие, оно по-прежнему кажется реальным, но как реальность, которую видишь через толстое стекло, – без физического наполнения жизнью.

Однако недавно случившееся горе как будто разбило стекло памяти, и Марвин вывалился на волю, снова живой. Временная перспектива безжалостна, но может стать и обратной. Я привык к его смерти. И все же, когда возникает потребность выразить горе по какому-то другому поводу, Марвин тут как тут, ждет, как мальчик, всегда готовый включиться в игру. Я рассказал о нем подруге, которая была младенцем в то время, когда он летал над Германией.

– Он погиб, не успев избавиться от юношеских прыщей.

У меня не было слез для матери Марвина и для Эллен, но сейчас, говоря это, я сдержался с трудом. Странное дрожание под нёбом.

Подруга холодно напомнила мне:

– Ребенок Эллен готовится поступать в колледж. Отцу Марвина, если он жив еще и ест угрей, должно быть под семьдесят… больше. Думаешь, он по-прежнему в Марселе? Мать Марвина – старуха. Младший брат – немолодой профессор.

– Я слышал, в колледже Уильямса.

– Вот, – сказала она. – Все это было давно.

Да, дитя, это всего лишь история. Но идут новые войны, к которым мы должны готовиться, и я еще готов. Готов и составить общество О. Дж. Кемпбеллу, вспоминая о моих смертях.

Норма Розен
Что нужно вам сказать?
Пер. Л. Беспалова

Три раза в неделю я в два часа дня открываю дверь миссис Купер, и тогда и только тогда ей отказывает голос. Глядя поверх моего левого плеча, она улыбается, торопливо бросает: «Спасибо, хорошо» – и – юрк мимо. Ищет глазами малышку – та или в гостиной, в переносной колыбельке, или в детской, в кроватке. Обнаружив ее, она разговаривает со мной более свободно – через ребенка. Но под вечер, когда миссис Купер уже стоит в дверях, она говорит, как ей и свойственно, говорит громко, с расстановкой:

– Я пожелаю вам доброй ночи.

Мне кажется, эта отстраненная форма помогает ей преодолеть стеснение. Такое впечатление, словно, выйдя за порог квартиры, где остались чужие люди, она оповещает их:

– Я пожелаю вам доброй ночи.

Возможно, и так. Я почти ничего не знаю о миссис Купер, поэтому вычитываю в ее повадках особый смысл. Невзирая на то что мы такие разные, одна другую, похоже, представляет одинаково – хрупким, ранимым существом.

Миссис Купер имеет обыкновение повторять: «Все в порядке, все в порядке» – так она успокаивает меня. А я повторяю: «Вы мне так помогли, так помогли, я вам так благодарна». Что я могу понять в человеке, совсем непохожем на меня, кроме того, в чем мы сходны? Миссис Купер с Ямайки. У нее округлое лицо, округлые формы. Моих лет – в районе тридцати, примерно моего роста – сто шестьдесят два – сто шестьдесят три сантиметра. Но так как она вдвое шире меня (она не толстая, и, если сравнить нас, сравнение, пожалуй, будет не в мою пользу: я по ее меркам ледащая) и так как у нее четверо детей, а у меня всего один ребенок, выглядит она старше. Она очень черная, а я – помнится, врач нашего кампуса высказался так: «Вот странность-то, она совсем светленькая». Светленькая-то она светленькая, но, конечно же, не из англосаксов. А уж если ты не из англосаксов, блондинка ты или нет, особой роли не играет. Это мне дали понять там же, в женском колледже. Я как-то разговорилась с одной девчонкой из моего колледжа, у нее была вполне нейтральная фамилия – Грин, Блэк или Браун. Так вот, она сказала: в конечном счете проще жить с фамилией Финкельстайн. А я ей в ответ: лучше быть брюнеткой, чтоб уж не рыпаться.

Миссис Купер, положительная, увесистая, с зычным голосом, ходит к нам уже который месяц, иначе мне не справиться с работой: я – редактор, но в штате не состою, я, что называется, вольная птица. Вольная-то вольная, но воли себе давать не приходится: работа нелегкая, надо подолгу сидеть за столом. Работа же миссис Купер кажется такой легкой, что завидки берут. И хотя она приходит, чтобы освободить меня от домашних хлопот, когда смотришь на нее за работой, вспоминается, как Том Сойер красил забор: до того споро она все делает, что с дорогой душой отдал бы яблоко, лишь бы она разрешила помочь. Даже купанье – дочка того и гляди выскользнет из рук, когда намыливают ее редкие волосенки, орет благим матом – не нарушает незыблемого спокойствия миссис Купер, а лишь забавляет ее. Она похохатывает:

– Ух ты! Ну, ты и певунья!

Несколько раз на дню я норовлю улизнуть от стола, чтобы посмотреть, как миссис Купер работает, послушать, как она разговаривает. В речи миссис Купер с ее стремительным экзотическим ритмом оживает каждый слог, окончания слов выговариваются особо отчетливо. Впрочем, когда она звонит домой – наставляет старших детей, как ходить за младшими, – она дает себе поблажку. Я слышу:

– Дать она ужин и ложить постель. – Или: – Я приходить домой, я мыть дети все головы.

Но интонация ее не меняется, с детьми она говорит точно так же, как со мной. Таким же ласковым, мелодичным голосом. И выговор у нее неизменно великолепный – с таким выговором, сумей она выучить побольше слов, только Шекспира читать. Или Ветхий Завет, хотя женщинам читать его искони не доверяли.

– Бог – не Бог неурядицы, – сообщает мне как-то миссис Купер, пока дочка спит, а она стирает ее вещички в кухонной раковине.

Я пришла на кухню – взять яблоко из холодильника. Миссис Купер от фруктов, каких бы то ни было, отказывается, я стою, грызу яблоко, смотрю, как она работает, и нет работы лучше: туда-сюда, сюда-туда ходят ее руки в мыльной пене. Крепкие руки.

Она повторяет:

– Бог – не Бог неурядицы, так родич моего брата говорит. – Пауза. – Я и сама понимаю, что так и есть.

Она продолжает стирать, я перестаю грызть яблоко.

– У вас в церквях очень шумно.

Миссис Купер уже три года живет в Америке – ее муж приехал раньше, потом вызвал ее и детей, чем несказанно удивил свою тещу: другие зятья тоже покинули Ямайку, но жен и детей к себе не вызвали, – а ей до сих пор мешает шум в церкви. Ее родные на Ямайке – баптисты. Но в баптистской церкви в Гарлеме, куда она ходит, топают, хлопают в ладоши, исповедуются во всеуслышание, каются навзрыд, и ей это не по душе.

– Говорят, где бы ты ни был, в церкви ты дома. Но дома мы в церкви никогда себе такого не позволяем.

Она вынимает руки из раковины, смахивает с них пену.

– Но я еще найду себе церковь.

Чеканный выговор сообщает ее словам особую силу. С такой интонацией, такого тембра голосом в самый раз было бы сказать: «Я возведу церковь».

Она снова погружает руки в мыльную пену.

– А вы, – спрашивает она меня, – ходите в ту церковь? В ту баптистскую церковь?

Вот и настало время сказать ей, что мы с мужем евреи, а значит, наша трехмесячная дочка Сьюзи – вдруг осознаю я, и как только я раньше об этом не подумала, – тоже еврейка.

Близится Рождество. Я уже сказала мужу, что миссис Купер – а она говорила мне, что ее дети ждут не дождутся, когда у них будет елка, – удивится, если мы не поставим елочку для нашей дочки.

– Не хотелось бы пускаться в объяснения, – говорю я, – но ничего не попишешь – придется. Иначе миссис Купер будет недоумевать, почему у нас нет елки.

– Ты не обязана ничего ей объяснять.

Мужу не понять, как сводит зимняя пора женщину с женщиной, работающей в ее доме. То-то поразился бы он, узнав, что я уже поделилась с миссис Купер кое-какими сокровенными подробностями моей жизни, а она открыла мне, какие огорчения причиняет ей муж.

– И все же я, пожалуй, скажу ей, – говорю я. – Мы ведь даже еловых веток не ставим. По мне, пусть лучше она сочтет, что у нас нет Бога, чем нет сердца.

– Расскажи ей о Хануке, – предлагает муж, это он так шутит: ему известно, что я ничего толком не знаю о Хануке.

Миссис Купер стоит у раковины, в кухне горит свет. Я прислонилась к притолоке – слежу за миссис Купер. За окном темно. На улице холодина, четыре часа. А у нас время остановилось, как всегда, когда ребенок спит. Теплые, мыльные фланелевые вещички, уже отжатые, лежат на сушке, ждут, когда их прополощут в трех водах, я вдыхаю их запах.

– Мы не ходим в церковь, – говорю я. – Мы ходим, во всяком случае, муж ходит, в синагогу. Мы с мужем, миссис Купер, евреи.

Миссис Купер опускает глаза в раковину. А чуть погодя говорит:

– Какая разница?

Запускает руку под пышную шапку пены, выуживает рукавичку, разворачивает, выжимает и бросает в воду – отмокать. Миссис Купер нравится ее работа – самая что ни на есть подходящая для матери. Я смотрю на миссис Купер и как бы перемещаюсь в нее.

Я рада, что набралась духу поговорить с миссис Купер – чего мне вовсе не хотелось – о синагоге, когда она работает. И правильно сделала. Мы никогда не разговариваем лицом к лицу, соображаю я, пока она трет бельишко, продолжая слушать меня. Она всегда куда-то смотрит – то на вещички в раковине, то на детскую игрушку, которую подбирает с пола. Я от природы застенчива, поэтому вышколила себя и всегда смотрю в глаза собеседнику. Однако пример миссис Купер убедил меня, что лучше так не делать. Смотреть в глаза надо, если хочешь что-то продать, или сказать: «Послушай, ты мне опротивел», или ответить: «Нет, нет, мадам, на восьмой день мы товар обратно не принимаем».

В тот раз, когда миссис Купер сказала, что ее муж перестал ходить в церковь, она держала на руках Сьюзан и произнесла четко и огорченно:

– Он не хочет ходить ни со мной, ни один, ни вообще, – и глядела при этом в лицо не мне, а дочке.

Сейчас миссис Купер вынимает затычку из раковины, вода постепенно вытекает. Пока миссис Купер ждет, когда раковина опорожнится, она скашивает на меня глаза, и я не так вижу, как ощущаю ее взгляд, потому что рассматриваю огрызок яблока. Миссис Купер никогда не смотрит на меня, пока я говорю, только после того, как я высказалась. И снова опускает глаза – смотрит в раковину, из которой с хлюпаньем вытекает вода.

В пятницу, когда миссис Купер приходит в следующий раз, она, разливая детское питание по бутылочкам, сообщает:

– Муж говорит: мы не верим, что Рождество – день рождения Христа.

Я, конечно же, не смотрю на нее, разве что гляну искоса раз-другой, сама тем временем складываю – без особой надобности – подгузники. Лицо у миссис Купер спокойное, невозмутимое, упругие, полные щеки блестят, чуть раскосые глаза прищурены: она отмеряет, сколько и куда надо чего налить.

– Он родился, так мы думаем, в апреле. – И чуть погодя добавляет: – Мы верим, что Бог для всех один.

Хотя мой муж не устает твердить, что так учит наша вера, слова миссис Купер поражают меня в самое сердце – можно подумать, я никогда ни о чем подобном не слышала. Я буркаю, что мне надо работать, и убегаю к своему столу: вольная птица в себе не вольна.

Миссис Купер нередко пересказывает мне всевозможные соображения своего мужа. Мне любопытно, что он собой представляет, и ей, не сомневаюсь, любопытен мой муж. Она по меньшей мере раза два сталкивалась с моим мужем в дверях, я же видела ее мужа только на фотографиях – усатый крепыш, такой же черный, как она, не из тех, кто балует фотографа улыбкой. Зимними сумерками миссис Купер дополняет мое представление о нем кое-какими деталями.

По воскресеньям муж миссис Купер играет в крикет на Стейтен-Айленде, летом в отпуск ездит отдохнуть, случается, в компании приятелей, с которыми играет в крикет, ни ее, ни детей никогда с собой не берет. Зато по пятницам, возвращаясь в час ночи из спортивного клуба, он приносит ей креветки с рисом. Что касается общегородской забастовки трамвайщиков, так он считает, что зарплату им поднять надо, но и пассажиры не должны страдать. Что касается Элизабет Тейлор, то, по его мнению, непонятно, что в ней находят, в уродине тощей.

Но во всем или почти во всем прочем он, как мне кажется, рвется переиначить себя на американский фасон. Иммигранты, по моим наблюдениям, делятся на две группы. Первым в Америке нравится буквально все, они рады отринуть обычаи родины, на свое прошлое смотрят с презрением. Вторым Америка не нравится, они сравнивают, сожалеют, в них пробуждается Welt и Ichschmerz[22]22
  Мировая скорбь и жалость к себе (нем.).


[Закрыть]
, и новую жизнь они по преимуществу ощущают, как потерю старой. Впрочем, члены той и другой группы нередко сочетаются браком.

Мистеру Куперу, хотя он все еще играет в крикет, пришлись по вкусу и бейсбол, и боксерские матчи по телевизору, и его работа на заводе, и профсоюзная карточка, и суматошная, но изобилующая возможностями жизнь Нью-Йорка. В моих словах о Нью-Йорке нет и следа иронии. Мистеру Куперу куда легче найти работу здесь, чем на Ямайке, – там даже некому отказать ему от места: там просто-напросто нет мест. Два вечера в неделю он ходит в вечернюю школу – повышает свою техническую квалификацию. Три года назад он получил гражданство, так что мечтам его жены возвратиться на Ямайку, пока они еще молоды, не суждено сбыться. Тем не менее она мечтает вернуться туда в старости. На Ямайке у нее будет прислуга, так она мне сказала.

– Там нет работы, поэтому прислуга дешевая.

У мужа, в ее мечтах, будет работа, а еще у них будет машина. Жить они будут спокойно, праздно. Двигается миссис Купер неспешно, а это, как она мне указала, очень хорошо для ребенка.

Наступает Рождественская неделя, и мы дарим миссис Купер подарки для ее детей. И так как Рождество приходится на последний из трех дней в неделю, что она работает у нас, расплачиваемся в конце второго дня.

– Счастливого Рождества, миссис Купер, – говорю я. – Желаю вам хорошо провести праздники.

Миссис Купер заинтересованно смотрит на дочку, которую только что передала мне из рук в руки. Ни с того ни с сего смеется и приседает. Рука ее взлетает к щеке, она спрашивает:

– Что нужно вам сказать?

– Можете сказать: и вам того же желаю, – говорю я. – Мы тоже отдохнем. Мой муж в этот день не работает.

Я рада, что после той неловкости в разговоре о Рождестве миссис Купер говорит о своих предпраздничных хлопотах, не таясь. Через некоторое время она уже рассказывает, что ее дети ждут не дождутся Пасхи. Старшая дочка готовит роль – она будет играть в пьесе на церковном празднике.

Я вожусь с банкой детского питания: вроде бы помогаю миссис Купер, но на самом деле мне хотелось бы оказать ей помощь совсем в другом.

– Ваш муж придет посмотреть пьесу? – будто невзначай справляюсь я.

– Кто его знает, – говорит она. И чуть погодя: – Мы ему пока не сказали. – И еще чуть погодя: – Потому что он вроде бы против таких пьес. – Замолкает и после паузы, отчего ее слова особо трогают меня, говорит: – Он, видно, не придет.

Иудео-христианская традиция время от времени играет с нами такие шутки: случается, Пейсах совпадает с Пасхальной неделей и накрывает ее. И в тот год, когда миссис Купер работала у нас, так оно и вышло. Сначала Страстная пятница, а несколько дней спустя Пейсах.

– В этом году, – говорит муж, – с нами Сьюзи, и, чтобы отпраздновать наш первый год с ней, давай перед Пейсахом поместим у входа в дом мезузу – мне этого очень хочется.

– Я против. – Мне удается не повысить голос.

– Много ты в этом понимаешь, – говорит муж.

– Вполне достаточно.

– А ты знаешь, что такое мезуза? Знаешь, что в ней?

Я молчу, тем самым, как считает муж, признавая свое невежество, и он достает Библию.

– Второзаконие, – говорит он. И читает: – «Слушай, Израиль! Бог – всесильный наш, Бог – один!

Люби Бога, Всесильного твоего, всем сердцем своим, всей душой своей, и всем существом своим.

И будут слова эти, которые Я заповедал тебе сегодня, в сердце твоем:

И повторяй их сынам своим, и произноси их, сидя в доме своем, и идя дорогою, и ложась, и вставая…»

Все это и много чего еще написано на туго-натуго свернутом пергаменте – его вкладывают в мезузу, металлическую или деревянную, длиной в пять сантиметров и шириной в один, которую крепят к двери.

Муж заканчивает:

– «И напиши их на косяках дома своего и на воротах своих. Дабы продлились дни ваши и дни сынов ваших на земле, которую Бог поклялся отцам вашим дать им, – как дни неба над землей».

Слова эти могли бы растрогать меня, допусти я, чтобы они меня растрогали, но как бы не так.

Муж закрывает Библию и спрашивает:

– Какие обряды соблюдались в твоей семье? Как у вас проходил Пейсах?

– Дедушка садился на подушку, я была младшая в семье, так что я отыскивала мацу, а дедушка давал мне деньги.

– И никаких вопросов? Никаких ответов?

– Всего один. Мне полагалось спросить дедушку: «Где моя награда?» Он смеялся и давал мне деньги.

– И все? – спрашивает муж.

– Очень даже приятный обряд, – говорю я. – Я вспоминаю его с удовольствием, а дедушку с нежностью.

– Особые блюда, детские забавы – это хорошо. Но разве твои родители вообще ничего не соблюдали?

– Не помню.

– Ты же восемнадцать лет сидела за их столом.

– Что тебе сказать: бабушка зажигала свечи по пятницам и делала это, по-моему, всю жизнь. Но зажигала их в одиночестве, в буфетной.

– А в синагогу они не ходили?

– Бабушка ходила. Ходил и дед, но потом, помнится, перестал. Праздники он проводил дома, службы не посещал.

– И родители ничего тебе не рассказывали?

– Родители – это же следующее поколение, – говорю я. – А я – следующее за ними. Мы эволюционировали, – говорю я – это у нас такая семейная шутка: сейчас она как нельзя более кстати.

Муж, однако, чешет в затылке. Теперь все изменилось, и это не так уж и смешно: теперь у нас есть Сьюзан.

Муж мой родился в Европе в ортодоксальной семье. Но он не ортодокс и не реформист. Он сам себе совет раввинов и, с каким из раввинов держать совет, выбирает по мере надобности. Он много чего может сказать о том, как Америка воздействовала на иудаизм, ортодокс он там или не ортодокс.

– Европейские евреи, – говорит муж, – поднявшись по общественной или экономической лестнице, вовсе не считали, что им непременно нужно отступиться от иудаизма. Среди богатых и видных евреев было немало глубоко ортодоксальных.

– Нечего сказать, очень им это помогло!

Подойти ближе к запретной черте – а эта тема у нас под запретом – табу. Где-то в чудовищных свидетельствах о концлагерях и убийствах, которых я столько успела прочитать, схоронены и погубленные во цвете лет родные моего мужа. И все же почему страдания мужа ожесточили меня больше, чем его? И почему мое ожесточение направилось не туда? Слово «немецкий» – вот что причиной. Меня корежит от ненависти. «Немецкий еврей!» Даже умягчающее, жалостное звучание слова «еврей» дела не меняет. Слова не имеют силы. Хотя, имей они силу, нашлись бы и такие, которые ранили бы меня в самое сердце – и убили. А мне ничего другого не остается, как тешить себя такой вот фантазией. Где-то в Нью-Йорке я сталкиваюсь с немцем, у него улыбка до ушей. И как ему не улыбаться: по части ножниц, ножей и оптических линз, производимых его страной, экспортера лучше него нет во всем городе. Так как я – вот ведь странность! – светлая блондинка, он, ох он и удивится, когда я наброшусь на него. «Это тебе за детей, за детей!» – не говорю, воплю я. Он протестует: он ведь лишь выполнял свой долг и к тому же ничего не знал. Я растекаюсь, растворяюсь в слезах. Но этим эфемерностям камня не прошибить. Стоит нам заговорить, и мы заходим в тупик: показания очевидцев выжигают все, как пожар.

«Дети покрылись язвами. Их держали в пустых комнатах, они кричали и плакали ночи напролет… Потом туда врывались полицейские, и вопящих от ужаса, барахтающихся, трепыхающихся детей уносили во двор».

Как муж не понимает, что после такого ни о каких мезузах не может быть и речи?

– Ссориться так тяжело, – говорит муж. Кладет руки мне на плечи, прижимается лбом к моему лбу. – И ты меня понимаешь. Я знаю: ты меня понимаешь.

– Понимаю, ну конечно же понимаю. – Я прибегаю к приему миссис Купер и, хоть мы и стоим впритык друг к другу, отворачиваюсь. – Но именно этот символ…

– Ну вот, для тебя все это – лишь символы. – Муж сбрасывает руки с моих плеч. – Ты слишком мало знаешь, чтобы их отвергать.

Я не вправе о них судить – вот что, чувствую я, он хочет сказать. Ведь их никчемность не только не сожгла меня, но даже не опалила. А его опалила, и тем не менее я более ожесточена, чем он.

– Кроме того, – впопыхах я прибегаю к практическим соображениям, – мезуза ужасно некрасивая. Такая кошмарная жестянка, я помню, была прибита на двери бабушкиной комнаты. Я ухлопала три недели на поиски светильника для прихожей. Так неужели я потерплю такое уродство на своей двери?

Моя жалкая атака, как я понимаю, лишь закрепляет мое поражение, потому что муж начинает рассуждать вполне резонно:

– Это дело другое. Об эстетике спорить не стану. Какая она там будет снаружи, роли не играет. Я подыщу что-нибудь попривлекательнее.

Назавтра муж приносит домой мезузу восточной работы. Узкий зеленый прямоугольник, выложенный мозаикой и окованный медью, в два раза больше обычной мезузы. На мой взгляд, в ней нет ничего еврейского. На мой взгляд, это просто непривычного вида штучка из зеленой эмали и меди.

– Не нравится она мне, – говорю я. – Ты уж извини.

– Признайся, она тебе не нравится только в идее. – Муж улыбается. – Ее вид, по крайней мере, не вызывает у тебя отторжения?

– На вид она вполне приемлемая, – признаю я.

– Значит, первый шаг сделан.

Я вижу, что перед обедом он прячет мезузу в ящик комода, – и с души у меня сваливается камень.

Назавтра миссис Купер, едва переступив порог, спрашивает:

– Что это у вас на двери?

Я выхожу за дверь, и поначалу мне кажется, что высоко на притолоке, невзирая на зимнее время, угнездился богомол. Приглядываюсь и вижу – она.

– А это… – говорю я. – Это… – И понимаю: не могу я объяснить, что такое мезуза, человеку, который в жизни о ней не слышал.

Пока миссис Купер переодевается, я трогаю мезузу, проверяю – не отвалится ли она. Но нет, муж прочно приладил ее к металлической дверной раме.

В Страстную пятницу в конторе мужа короткий день. Я спрашиваю миссис Купер, не хочет ли и она уйти домой пораньше, но нет, она говорит, что ее муж придет домой до нее и обо всем позаботится. У меня такое впечатление, что ей предпочтительнее остаться у нас.

Муж приходит рано, его приход нарушает ритм предпраздничных приготовлений. Я целую его, принимаю у него шляпу.

– Нехорошо ты поступил, – говорю я врастяжку и с ухмылкой. Врастяжку, чтобы показать: не очень-то меня это и задело, а с ухмылкой, чтобы видел: я проглочу это как гадкое лекарство. Он сделал, что хотел, а я скажу, что хочу, – только и всего. Скажу с юмором и не без подначки, как, собственно, и должно между мужем и женой. В ответ он подденет меня и усмехнется, а когда миссис Купер уйдет, мы тихо-мирно пообедаем. Будем перескакивать с одной темы на другую, больных мест касаться не будем, будем обкладывать их словами, так что, начни они кровоточить, их будут окутывать повязки, сотканные из наших слов. Сотки достаточно таких повязок – и ничего никогда не разобьется, говорю я. И свою последнюю фразу я тоже заготавливаю загодя: чтобы знать, когда остановиться.

– Когда на двери перед домом цвела той весною мезуза[23]23
  Перифраз первой строки хрестоматийного стихотворения Уолта Уитмена (1819–1892) – «Когда во дворе перед домом цвела той весною сирень», посвященного памяти Авраама Линкольна.


[Закрыть]
, – так я скажу ему сегодня. И тут, надо полагать, мы оба рассмеемся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю