Текст книги "Мужская сила. Рассказы американских писателей"
Автор книги: Норман Мейлер
Соавторы: Меррилл Джоан Гербер,Делмор Шварц,Синтия Озик,Стэнли Элкин,Норма Розен,Грейс Пейли,Герберт Голд,Бернард Маламуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
А вот что я могу со всей определенностью сказать об этой компании. Они отъявленные лицемеры. Они отмахали пол-Нью-Йорка, чтобы посмотреть порнографический фильм, и друг к другу сейчас ни малейшего интереса не испытывают. Женщины в ответ на реплики, в которых нет решительно ничего смешного, хихикают, как дети, когда их щекочут. Тем не менее они вознамерились – надо же соблюсти приличия – отвести какое-то время разговору. Мало того, разговору на серьезную тему. Рослин уже раз обронила:
– Чтобы я да смотрела такой фильм – дикость какая-то, – но ее слова оставляют без внимания.
Как раз сейчас Сэм ведет речь о ценностях. Должен заметить, что Сэм любит разглагольствовать, его хлебом не корми – дай только развить какую-нибудь мыслишку.
– Каковы наши ценности сегодня? – вопрошает он. – Если вдуматься, просто оторопь берет. Возьмем какого-нибудь смышленого, одаренного паренька, только что кончившего колледж.
– Моего младшего братишку, к примеру. – Марвин угрюм.
Он оглаживает костлявой рукой свои унылые усы, и этот жест отчего-то смешит – все равно как если бы Марвин сказал: «О да, твои слова вызвали в моей памяти те испытания, потрясения, удары, которые мне приходится претерпевать по милости моего небезызвестного братца».
– Ладно, возьмем его, – говорит Сэм. – Кем он хочет стать?
– Никем он не хочет стать, – говорит Марвин.
– То-то и оно. – Сэм кипятится. – Чем поступить на работу, эти ребятишки, лучшие из них, предпочитают бить баклуши.
– А двоюродный брат Алана, – говорит Рослин, – заявил, что ему предпочтительнее стать судомойкой, чем бизнесменом.
– Хорошо бы так, – вступает в разговор Элинор. – А мне кажется, что в наши дни все больше и больше конформистов.
Разгорается спор. Сэм и Элинор утверждают, что в стране царит истерия. Их оспаривает Алан Спербер, он говорит, что истерия – всего лишь отражение газетных заголовков; Луиза говорит, что определить уровень истерии невозможно: отсутствуют адекватные критерии; Марвин говорит, что он ничего не знает.
– Вы не отдаете себе отчета, какие победы одержал за этот период либерализм, – говорит Алан. – Взять хотя бы негров…
– И что, это помогло неграм лучше вписаться в общество? – взвивается Элинор.
Сэму удается вернуть разговор к заявленной им теме:
– Ценности молодежи сегодня, а под молодежью я подразумеваю ее сливки, ребят мыслящих, – это реакция на безразличие к кризису культуры. Отчаяние – вот что это такое. Они знают только, чего они не хотят.
– Это куда проще. – Алан благодушен.
– Ничего особо нездорового я тут не вижу, – говорит Сэм. – Самодовольство и ложные ценности прошлого нуждались в коррективах, но из-за этих коррективов возникли новые ложные ценности. – Сэм полагает, что эту мысль нужно подчеркнуть. – Ложные ценности, по-видимому, неизменно порождают новые ложные ценности.
– Определись с терминологией, – говорит Луиза, как-никак ученая дама.
– Да нет, ты послушай, – говорит Сэм. – Они не против чего не восстают, но и ничего не принимают. Сегодняшние ребятишки не хотят жениться, и…
Их прерывает Элинор:
– А чего, спрашивается, ради девчонке спешить с замужеством? Замужество помешает развитию ее личности.
Сэм пожимает плечами. Все говорят разом.
– Молодые избегают жениться, – повторяет Сэм, – и не жениться тоже избегают. Плывут себе по течению.
– С этой проблемой всем нам придется столкнуться лет этак через десять, когда наши дети подрастут, – говорит Алан, – хотя, мне кажется, ты, Сэм, несколько преувеличиваешь опасность.
– Моя дочь, – заявляет Марвин, – стесняется, что я дантист. Куда больше, чем я сам.
Все смеются.
Сэм рассказывает про свою стычку с младшей дочерью Кэрол Энн. Они повздорили, и она закрылась в своей комнате. Сэм пошел за ней, позвал ее через дверь.
– Никакого ответа, – говорит Сэм. – Позвал еще раз: «Кэрол Энн!» Я, сами понимаете, забеспокоился: уж очень она расстроилась, ну и говорю: «Кэрол Энн, ты же знаешь, я тебя люблю». И что, как вы думаете, она мне ответила?
– Что? – спрашивает Рослин.
– Она сказала: «Пап, ну чего ты дергаешься?»
И снова все смеются. Перешептываются: вот уж сказанула так сказанула. В последовавшем молчании Рослин, подавшись вперед, пищит:
– Непременно попросите Алана рассказать замечательно интересную историю про человека, который увлекся йоги.
– Йогой, – поправляет Алан. – Да нет, она слишком длинная.
Компания наседает на него.
– Итак, – говорит Алан хорошо поставленным, адвокатским голосом, – я расскажу вам про одного моего друга, Кассиуса О’Шонесси.
– А не Джерри О’Шонесси? – спрашивает Сэм.
Алан не знает никакого Джерри О’Шонесси.
– Нет, нет, про Кассиуса О’Шонесси, – говорит он. – Исключительный тип. – Алан развалился в кресле, теребит галстук-бабочку.
Манера Алана друзьям привычна – рассказ он строит согласно всем требованиям жанра, тужась продемонстрировать светскость, остроумие, élan[7]7
Здесь: подъем (фр.).
[Закрыть], по-видимому с кого-то скопированные. Сэм и Элинор ценят его как рассказчика, но их бесит его манера не говорить, а вещать.
– Можно подумать, он обращается к суду низшей инстанции, – заметила как-то Элинор. – Не выношу, когда со мной говорят свысока.
На самом деле Элинор бесит, что Алан, хоть вслух он этого и не говорит, считает, что его происхождение, положение в обществе и жизнь за пределами их компании вообще классом выше. И Элинор пользуется случаем, чтобы помешать Алану как следует развернуться, вставив: «А когда Алан закончит свой рассказ, мы посмотрим кино».
– Шш, – шипит Рослин.
– Кассиус окончил колледж задолго до меня, – говорит Алан, – но я познакомился с ним, как только поступил. Время от времени он заскакивал ко мне. Поразительный тип, другого такого не встречал. Небывалый путь прошел. Чего только не перепробовал.
– Как дивно рассказывает Алан, – пищит Рослин – она на нерве.
– Кассиус был во Франции с Дос-Пассосом и Каммингсом[8]8
Джон Дос-Пассос (1896–1970) – американский прозаик, драматург, представитель экспериментального направления в литературе.
Эдвард Эстлин Каммингс (1894–1962) – американский поэт, бунтарь и новатор.
[Закрыть], его даже арестовали заодно с Э.Э. После войны он был в числе основателей дадаизма[9]9
Дадаизм – авангардистское направление в литературе и искусстве Западной Европы (1916–1922). Сложилось в Швейцарии на базе протеста против Первой мировой войны. Выразилось в иррационализме, антиэстетизме, художественном эпатаже и т. д.
[Закрыть], одно время, как я понимаю, вводил Фицджеральда в высшее общество Лазурного Берега. Кого только он не знал, чем только не занимался. А тебе известно, что еще до конца двадцатых он успел поуправлять делом своего отца, а затем уйти в монастырь? Считается, что он оказал влияние на Т. С. Элиота[10]10
Томас Стернс Элиот (1888–1965) – поэт, драматург. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1948).
[Закрыть].
– Сегодня его назвали бы психопатом, – такое замечание отпускает Марвин.
– Кассиус называл себя великим дилетантом, – так отвечает на его замечание Алан, – хотя скорее он великий грешник в том смысле, который вкладывали в это понятие русские в девятнадцатом веке. Что бы ты сказал, если бы узнал, что это лишь начало его пути?
– К чему ты ведешь? – осведомляется Луиза.
– Не торопись, – говорит Алан, поднимая руку. Всем своим видом он, похоже, хочет показать, что, если слушателям не дано оценить его рассказ, продолжать он не намерен. – В монастыре Кассиус изучил Маркса. Он снял обет, порвал с церковью, стал коммунистом. В тридцатые занял видное положение в партии, ездил в Москву, участвовал во внутрипартийной борьбе. Вышел из партии он лишь во время московских процессов.
Преподносит свои рассказы Алан несколько по-женски. Он оглаживает себя, имена и названия городов произносит врастяжку, как бы намекая, что уж кому-кому, а ему и его слушателям подоплека ясна. История эта в изложении Алана чрезмерно затягивается. Достаточно и того, что человек, о котором Алан рассказывает, Кассиус О’Шонесси, последовательно становился троцкистом, анархистом, а – во время Второй мировой войны – пацифистом и тяготы ее перенес в тюремной камере.
– Позволю себе упомянуть, – продолжает Алан, – что я защищал Кассиуса и добился его оправдания. Вы и представить себе не можете, какой это был для меня удар, когда я узнал, что он порвал со своими друзьями-анархистами и сошелся с гангстерами.
– Фантастика, – говорит Элинор.
– Вот именно, что фантастика, – подтверждает Алан. – Кассиус попал в переделку и пропал из виду. Ну что ты с ним поделаешь? А недавно я узнал, что он уехал в Индию – увлекся йогой. И кстати, узнал я это от самого Кассиуса. Я стал расспрашивать, как ему жилось на Бранапутхре[11]11
По-видимому, искаженное – Брамапутра, река в Индии.
[Закрыть], и вот что он мне рассказал.
Когда Алан изображает Кассиуса, голос у него меняется, теперь это голос человека бывалого, умудренного и печального от многого знания.
– Я сидел на корточках, созерцал свой пуп, – рассказывал мне Кассиус, – как вдруг увидел его совершенно по-иному. И мне показалось, что, если повернуть его против часовой стрелки, он раскрутится.
Алан поднимает глаза, обводит взглядом слушателей, они внимают ему завороженно, но не без опаски: как знать, а вдруг это шутка. Алан уставил большой и указательный пальцы посреди своего объемистого живота, ноги на ковре скрестил – символически изобразил Кассиуса на корточках.
– Я набрал в грудь воздух, повернулся, и подо мной разверзлись бездны Виштарни. Пуп мой начал раскручиваться. Я знал – сейчас я получу воздаяние за те три года, что я провел, созерцая свой пуп. Поэтому, – рассказывал Кассиус, – я повернулся еще раз, и пуп мой еще немного раскрутился. Я все поворачивался, поворачивался и, – Алан завертел пальцем у живота, – чуть погодя понял: повернись я еще раз – мой пуп раскрутится навечно. И вот, когда я уже был на пороге откровения, я с облегчением набрал в грудь воздух – и отпустил свой пуп на свободу.
Алан вскинул глаза на слушателей.
– И черт меня подери, – сказал Кассиус, – если моя задница, будь она неладна, не отсохла.
4
Алан истощил терпение слушателей. Ничего подобного он никогда не рассказывал – история была довольно неуместная и, хотя прямо никого не задевала, тем не менее неприятная и никакого касательства к ним не имеющая. Засмеялся один Сэм – из вежливости, но как-то слишком уж озадаченно, и, кроме Алана и, разумеется, Рослин, которая чувствовала свою ответственность как продюсер, все сочли, что это смех без причины. Я полагаю, все сводится к отсутствию вкуса. Скорее всего, и высот в своей профессии Алан не достиг по той же причине. У него нет чутья, а адвокату чутье так же необходимо, как актеру: оно подсказывает, чего требует момент – что поможет, а что помешает взбудоражить и вместе с тем направить в нужное русло ум и чувства. Только дурак примется рассказывать такую длинную историю, когда все ждут не дождутся фильма.
А теперь все готовятся к просмотру. Мужчины расставляют кресла вровень с диваном, устанавливают проектор, развертывают экран. Сэм управляется с пленкой, пытаясь тем временем поддерживать разговор, но никто его не слушает. До всех вдруг доходит, на что они себя обрекли. Порнографические фильмы не смотришь, расположившись в гостиной с кружкой пива в руке и приятелями по бокам. Ничего неудачнее и придумать нельзя: ни тебе в охотку посмотреть фильм в одиночестве, ни тебе обменяться впечатлениями. Втайне они испытывают такой же испуг и досаду, как бывает в ванной, когда поворачиваешь кран, готовясь принять теплый душ, а тебя окатывает ледяной водой. Вот, наверное, почему, теперь, когда фильм начался, они то и дело смеются.
Название – «Злодеяние» – прыгает на старом в полосах, дырах и пыльных складках экране. На диване мужчина и женщина, они пьют кофе. О чем-то разговаривают. Их реплики изображают титры в увитой цветами рамке, они перемежаются с кадрами, где актеры пока что подносят чашку к губам, улыбаются или закуривают сигарету. Мужчину, по всей видимости, зовут Фрэнки Айделл; он разговаривает со своей женой Магнолией. Фрэнки – брюнет, жутковатый на вид; он открывает душу Магнолии, брюнетке, с которой они похожи, как две капли воды, вздевая при этом сильно насандаленные брови.
Вот что гласят титры:
Фрэнки: Она вот-вот придет.
Магнолия: На этот раз плутовке так легко не отделаться.
Фрэнки: Да, на этот раз мы хорошо подготовились. (Смотрит на часы.) Слышишь? Она стучит!
В кадре – высокая блондинка, она стучит в дверь. Блондинке, по всей видимости, за тридцать, но ее тщатся выдать за пятнадцатилетнюю, обрядив в куцее платьице и шляпку в бантиках.
Фрэнки: Элинор, войди же.
Как и следовало ожидать, зрители только что не падают от хохота. Ну и совпадение – нарочно не придумаешь. «Ах, Фрэнки, мне тебя не забыть!» – восклицает Элинор Словода, и все, кроме Рослин Спербер, смеются. Посреди общего веселья Рослин – мысли ее явно далеко – недоуменно спрашивает:
– Как вы думаете, не следует ли остановить фильм на половине, чтобы лампа не перегрелась?
Остальные гикают, смеются до упада: так комично их замечания вплетаются в сюжет.
Фрэнки и Магнолия усаживаются по обе стороны Элинор, героини фильма. Посидев с минуту тихо, они без каких-либо предварений – довольно неуклюже – накидываются на нее. Магнолия целует ее, Фрэнки хватает за грудь.
Элинор: Как вы смеете! Прекратите!
Магнолия: Кричи, кричи, детка. Это тебе не поможет. Через наши стены звук не проходит.
Фрэнки: Мы заставим тебя слушаться.
Элинор: Это возмутительно. Я дотоле не тронута. Не прикасайтесь ко мне.
Титры гаснут. Их сменяет надпись: Но от решительной парочки не уйти. На экране постепенно проступает фигура Элинор – она в плачевном положении. Руки ее привязаны к спускающимся с потолка петлям; Фрэнки и Магнолия все более активно наскакивают на нее, она лишь извивается – а что еще ей остается? Супруги – с чувством, с толком – подвергают ее всяческим унижениям, плотоядно лапают.
Зрители перестают смеяться. Наступает молчание. Глаза безотрывно пожирают сцены, развертывающиеся на экране Сэма Словоды.
Элинор раздета. Стащив с нее – в последнюю очередь – панталончики, Фрэнки и Магнолия описывают около нее круги, скабрезно улыбаясь, корчась от похоти, – гротескная пантомима. Элинор лишается чувств. Магнолия споро освобождает ее от пут. Фрэнки несет ее бездыханное тело.
И вот уже Элинор прикручена к кровати, чета истязает ее – щекочет перьями. Тела извиваются на постели, и такие у них невообразимые позы, такие новаторские сочетания, что зрители подаются вперед: можно подумать, Сперберам, Росманам и Словодам не терпится обнять мелькающие на экране фигуры. Их руки втуне кружат у экрана, мечутся туда-сюда на белом фоне, освещенном так, что выпуклости и выемки – пальцы, тянущиеся к животу, рты к неудобопроизносимым местам, кончику соска, воронке пупка, – плывут, увеличенные до гигантских размеров, растекаются и, дергаясь, падают, загораживая объектив.
Губы их, помимо воли, еле слышно что-то бормочут. Они раскачиваются, каждый с головой ушел в себя, для него никого не существует, кроме теней на экране, изнасилованных или насильников, – до того разыгралось воображение.
В финале фильма Элинор, невинной шлюхе, разрешают встать с кровати.
– Душки, – говорит она, – это требуется повторить.
Проектор работает вхолостую, мотор продолжает вращаться, конец ленты трепыхается – шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ.
– Сэм, да выключи же ты его, – говорит Элинор.
Но когда свет зажигается, смотреть друг на друга они не могут.
– А нельзя ли прокрутить фильм еще разок? – спрашивает кто-то.
И снова Элинор стучит в дверь, и снова ее привязывают, растлевают, насилуют и доводят до экстаза.
Но теперь они смотрят фильм вполне трезво, в комнате от их разгорячившихся тел душно, темно, темнота – своего рода бальзам для оргиастических зрелищ. В Олений парк, думает Сэм, в Олений парк Людовика XV свозили красивейших девушек Франции, и там эти девушки для услаждения, разодетые в дивные шелка, раздушенные, в напудренных париках, с налепленными на щеки мушками, пребывали в ожидании, когда придет их черед усладить короля. Вот так Людовик разорял страну, опустошал казну, готовил потоп[12]12
Аллюзия на известное изречение Людовика XV, короля Франции с 1715 по 1774 год: «После меня хоть потоп».
[Закрыть], а тем временем в его саду летними вечерами девы – прелестные орудия любострастия одного человека, бесстыдное воплощение власти короля – разыгрывали живые картины, изображали в лицах злодеяния того далекого века. В том веке жаждали богатства, чтобы пользоваться его плодами; в нашем – рвутся к власти, чтобы заполучить еще больше власти; власть громоздит пирамиды абстракций, порождающих пушки и проволочные заграждения, эту основу основ для людей у власти, этих королей нашего века, а они на досуге всего-навсего ходят в церковь, любят, как они утверждают, исключительно своих жен и едят исключительно овощи.
Возможно ли, спрашивает себя Сэм, чтобы Росманы, Сперберы, Словоды, когда фильм кончится, все до одного разделись догола и ударились в непотребство – вон как их разобрало. Да нет, ничего такого не случится, он знает: когда проектор уберут, они примутся отпускать шуточки, поедать заготовленные Элинор закуски, накачиваться пивом, и он туда же. И шутки первым начнет отпускать он.
Сэм прав. Фильм заставил его осознать их мелкотравчатость донельзя остро. И пока они – щеки у них разгорелись, глаза чуть не выскакивают из орбит – накидываются на бутерброды с ветчиной, салями и языком, Сэм ну их поддевать.
– Рослин, – окликает он ее, – как там лампа, уже остыла или еще нет?
Рослин не отвечает: она поперхнулась пивом, лицо ее каменеет, и, чтобы ее не подняли на смех, она смеется первой.
– Пап, ну чего ты дергаешься? – спешит вмешаться Элинор.
Начинается обсуждение фильма. Интеллектуалы как-никак, они должны показать, что, хоть и унизились до его уровня, понимают что почем. Кто-то заговаривает об актерах, спор снова разгорается.
– Я отказываюсь понимать, – говорит Луиза, – почему, по-вашему, трудно определить, кто они. Порнографией, как правило, занимаются уголовники и проститутки.
– А вот и нет, рядовая проститутка на такое не пойдет, – не сдается Сэм. – Тут нужен особый склад личности.
– Для такого дела требуются эксгибиционисты, – говорит Элинор.
– Все упирается в экономику, – гнет свою линию Луиза.
– Интересно, что они чувствуют, эти девицы? – вопрошает Рослин. – Мне было их жаль.
– А мне хотелось бы быть оператором, – говорит Алан.
– А мне – Фрэнки, – меланхолически роняет Марвин.
Долго тянуться такой разговор не может. Шутки смолкают. Все едят. Когда же разговор снова завязывается, он переходит на другие темы. С каждым проглоченным куском возбуждение от фильма мало-помалу иссякает. Они судачат: перебирают, кто из холостяков на вчерашнем сборище за кем приударял, кто надрался, кого выворотило, кто что сморозил, кто ушел с чужой девушкой. Когда эти темы исчерпаны, кто-то упоминает пьесу, но ее никто не видел. И вот они уже заговорили о книгах, концертах, моноспектакле актера, с которым приятельствуют. Разговор, как и положено, проходит свой круг. Мужчины рассуждают о политике, женщины тем временем толкуют о модах, школах с передовыми методами обучения, обмениваются рецептами блюд. Сэму не по себе: он знает, что Элинор такое разделение рассердит, она будет обвинять мужчин в предвзятости, в глубинном презрении к женскому интеллекту.
– Но ты же присоединилась к ним, – обороняется Сэм. – Никто не заставлял тебя сидеть с ними.
– Я что, могла оставить их одних? – парирует его выпад Элинор.
– Пусть так, но почему женщины всегда сбиваются в кучку?
– А потому, что мужчинам их разговоры не интересны.
Сэм вздыхает. Он говорил с подъемом, но на самом деле он заскучал. Люди они славные, приятные, думает он, но ужас до чего заурядные, и сколько же лет он провел среди таких вот людей, перебрасываясь плоскими шуточками, обмениваясь плоскими сплетнями, живя плоскими будничными интересами, в этом узком кругу, где каждый пестует другого самим фактом своего присутствия. Вот она – колыбель среднего класса, к такому выводу, как ни горько, приходит Сэм. Настроение у него испорчено. Все, что ни возьми, не дает удовлетворения.
Алан присоседился к женщинам. Он обожает потчевать друзей затейливыми блюдами своего приготовления, и сейчас он делится с Элинор рецептом оладушек с черникой. Марвин подсаживается к Сэму.
– Я вот что хотел тебе сказать, – говорит он. – История Алана мне кое о чем напомнила. На днях я встретил Джерри О’Шонесси.
– Где он сейчас?
Марвин отвечает не сразу.
– Сэм, я ошеломлен. Он на Бауэри[13]13
Бауэри – улица в Нью-Йорке, где расположены многие ночлежки, своего рода нью-йоркское «дно».
[Закрыть]. По всей видимости, спился.
– Он всегда был не дурак выпить, – говорит Сэм.
– Угу. – Марвин трещит костяшками пальцев. – В какое гнусное время мы живем, Сэм.
– По-видимому, такое же время переживала Россия после 1905 года, – говорит Сэм.
– Однако у нас революционной партии оно не породит.
– Нет, – говорит Сэм, – у нас оно ничего не породит.
Мысли его заняты Джерри О’Шонесси. Как он выглядел? Что говорил? Сэм расспрашивает Марвина, цокает языком: картина неутешительная. Он тоже ошеломлен. Придвигается поближе к Марвину: как-никак их многое связывает. Что ни говори, столько всего прожито вместе. В тридцатые оба были членами компартии, нынче обоим политика опостылела, и, хотя оба все еще числят себя радикалами, прежний пыл угас, цель утеряна.
– Для меня Джерри был героем, – говорит Сэм.
– Для всех для нас, – говорит Марвин.
Легендарный Джерри О’Шонесси, думает Сэм. Партийный кумир прежних дней. Все они вышли из среднего класса, и герой из рабочих был им позарез необходим.
Должен сказать, у меня, в отличие от Сэма, Джерри О’Шонесси никогда особого восторга не вызывал. Я считал его показушником, донельзя самодовольным. Сэм же с его зажатостью, жаждой путешествий, приключений и романов не мог не преклоняться перед О’Шонесси. Во всяком случае, успехами Джерри Сэм восхищался.
Бедняга Джерри, скатился на дно – какой конец! А ведь чем только он не занимался. И охотничал на Аляске, и шоферил у гангстеров, и воевал в Иностранном легионе, и верховодил в профсоюзах. Нос перебит, подбородок в шрамах. Когда он рассказывал, как был моряком или воевал в Испании, стенографистки и швейники, радиожурналисты и актеры не у дел слушали его развесив уши, точно провозвестника новой романтики, и кровь у них кипела – так завораживали его революционные пророчества. Неслыханного обаяния человек. В ту пору его любовь к себе легко сходила за любовь к угнетенным массам.
– А я думал, он по-прежнему в партии, – говорит Сэм.
– Да нет, – говорит Марвин. – Помнится, его вышибли из партии пару лет назад. По-видимому, он тырил по мелочам партийные деньги, так, во всяком случае, говорили.
– Жаль, что он не стянул их кубышку. – В голосе Сэма горечь. – Сколько лет они его употребляли почем зря.
Марвин пожимает плечами:
– Еще надо определить, кто кого употреблял. – Усы его совсем обвисли. – Дай-ка я тебе расскажу о Сондерсоне. Вот он так и не вышел из партии. Самый передовой дантист в Нью-Йорке.
Оба смеются.
Пока Марвин повествует о Сондерсоне, мысли Сэма витают далеко. С тех пор как Сэм вышел из партии, он много чего прочел. И может много чего рассказать о концлагерях, тайной слежке, политических казнях, московских процессах, эксплуатации трудящихся в СССР, привилегиях бюрократии – все это его мучит. Из-за утраты страны, которую он никогда не видел, и неприятия страны, в которой живет, он впал в раздрай.
– Теперь видно, какой ужас эта наша партия, – вырывается у него.
Марвин кивает. Они пытаются уразуметь, почему между знакомыми им членами партии, попеременно то жалкими, то симпатичными, то неприятными людьми, мало чем от них отличающимися, и масштабной логикой истории, оборачивающейся бессчетными смертями, – такая пропасть.
– Все это шизофрения, – говорит Сэм. – Современная жизнь шизофренична.
Марвин согласен. Они не раз единодушно приходили к такому выводу, и, хотя им самим наскучило их нытье, тем не менее они находят утешение в этих жалобах. Марвин спрашивает Сэма: не бросил ли он работу над романом, Сэм отвечает: «Временно». Ему не удается найти форму, объясняет он. Писать реалистический роман он не хочет: реальная жизнь уже не реалистична.
– Я сам не понимаю, в чем дело, – говорит Сэм. – Если честно, я, сдается мне, дурачу сам себя. Мне никогда не закончить роман. Я просто тешу себя мыслью, что когда-нибудь напишу что-нибудь стоящее.
И так они и сидят – в унынии дружеская поддержка необходима. Разговор иссяк. Алан и женщины тоже замолчали.
– Марвин, – спрашивает Луиза, – который час?
Все собрались уходить. И Сэму – ничего не попишешь – вместо того, чтобы подобраться к цели окольным путем, приходится идти напролом.
– Я что хотел спросить, – шепчет он Росману, – ты не против, если я задержу фильм на день-другой?
Марвин смотрит на него:
– О чем речь, Сэм, да ради бога. – Голос у него скорбный. – Я что, не понимаю. – И треплет Сэма по плечу в знак того, что передает ему право собственности. Они ощущают себя заговорщиками.
– Если тебе понадобится проектор… – предлагает Сэм.
– Да нет, – говорит Марвин. – Это мало что изменит.
5
День, что ни говори, был хуже не придумаешь. Сэм и Элинор прибираются: выбрасывают окурки из пепельниц, моют немногочисленные тарелки; они недовольны как собой, так и друг другом.
– Пустая трата времени, – бросает Элинор, и Сэм не может не согласиться.
Он ничего не написал, проторчал весь день дома, и вот уже и вечер наступил, а он слишком много трепал языком, слишком много ел, к тому же просмотр фильма его разбередил. Он знает – перед тем как лечь спать, они с Элинор посмотрят его еще раз: Элинор дала согласие. Но, как часто в последнее время случается с Сэмом, предвкушение близости не приносит радости. Как знать, будет Элинор в настроении или нет – от него тут ничего не зависит. И это угнетает; Сэм знает, что он, как водится, будет виться вокруг Элинор, точно нашкодивший пес. Но обижайся не обижайся он на нее, сердись не сердись на себя, существенно он ничего изменить не может. В такие моменты память язвит их своим жалом. Ведь так было не всегда. Когда они поженились, да и в те полгода, что до женитьбы прожили вместе, все было иначе. Их тянуло друг к другу, и каждый говорил другому – слегка преувеличивая, но не кривя душой, – что ни с кем еще ему не было так хорошо.
Я, сдается мне, романтик. Я всегда считал, что нет лучшего времени в жизни человека. В конце концов, нам так мало чего удается достичь, а это короткое время, когда нас любят, когда мы одерживаем любовные победы, дает нам блаженное сознание своей силы. В эту пору нас крайне редко занимает, что мы так мало значим: так много мы значим. В случае Сэма разочарование было особо тяжким. Как и многие молодые люди, он втайне мнил себя любовником хоть куда и тешил тем свою гордость. В это трудно верить, если в то же время – тоже втайне – пребывать в убеждении, что любовник ты никудышный. И, что бы там ни говорил Сергиус, та самооценка, более волнующая и оттого более лестная, чем трезвый взгляд, с которым Сэм по зрелом размышлении вынужден согласиться: мужчина в постели полностью зависит от великодушия женщины. Как я уже сказал, Сэм этот взгляд разделяет – ведь как-никак он свидетельствует о зрелости; однако в глубине души, пусть и замороченной психоанализом, не может избыть обиду на Элинор: она и сама не оценила по достоинству этот его сокровенный дар и не дала ему облагодетельствовать других женщин. Я насмехаюсь над Сэмом, но он и сам насмехался бы над этой своей слабостью. Впрочем, никакого значения это не имеет – насмешками делу не поможешь, а Сэма корежит затаенная, саднящая боль: быть отвергнутым миром еще куда ни шло, куда хуже быть отвергнутым твоей подругой; или, что одно и то же и точнее характеризует случай Сэма: никогда не знать наперед, когда Элинор его оттолкнет.
Возможно, я слишком много внимания уделяю этому обстоятельству, но только потому, что оно так много значит для Сэма. Отношения у них с Элинор на самом деле вполне сносные – мне знакомы пары, которые мало что связывает, а то и вовсе ничего не связывает. Но сравнение с ними Сэма не утешает: мерки у него высокие. Как и у Элинор. Я убежден: тяжелее всего тем, для кого любовь – искусство. У них не остается сил ни на что другое. Из всех творцов они самые злосчастные.
Продемонстрировать образчик? Сэм и Элинор на диване, проектор, запущенный на самую малую скорость, воссоздает пантомиму с тремя персонажами. Если бы можно было оживить эти тени… впрочем, ведь им и впрямь дарована жизнь, такого рода жизнь. Сэм и Элинор, напротив, всего лишь позыв, томление, предвкушение, не более того: они чуть не полностью переселились во Фрэнки, Магнолию и Элинор, персонажей фильма. Разнообразие поз неимоверное. Редкостное по разнузданности действо в исполнении пяти призраков.
Самокритичный Сэм! Пленка крутится, и не то чтобы у них с Элинор получилось кое-как, но и не то чтобы получилось как нельзя лучше. Это грязь, откровенная порнуха, это взмах поганой метлы, похабно вклинившейся между семейными неурядицами и яичницей на завтрак. Такая грязь, что Сэм лишь наполовину – цельность ему не свойственна – может хоть как-то участвовать в этом действе. Другая его часть, то есть ум, бьется в истерике, точно бюргер, которому наставляют рога. Свою тревогу он контролирует – щупает ее пульс. Продержится ли он достаточно долго, чтобы Элинор была довольна? А что, если дети вернутся домой? От него ничего не зависит. Посреди цирковых кунштюков ему вдруг мерещится, что в комнату врываются дети. «Пап, ну чего ты дергаешься?»
Так оно и идет. Сэм, любовник, понимает: он на пределе. Вот он Фрэнки Айделл, растлитель девиц, – «На, получай! Так тебе и надо, шлюха!», а вот тело его вздымается, опускается, руки ласкают – и он уже не более чем пример из учебника по психоанализу. Чувствительность его мошонки – вот что сейчас занимает Сэма. Он читал, что так у мужчин проявляется женское начало. Насколько сильна в нем латентная гомосексуальность? – тревожится Сэм, врезаясь тем временем в Элинор, и струящийся с него пот холодеет. Уж не отождествляет ли он себя с Элинор из фильма?
Технически все получилось вполне неплохо. Они лежат бок о бок в темноте, фильм закончился, в затихшей комнате гудит проектор, лишь он никак не уймется. Сэм встает, выключает проектор, снова ложится в постель, целует Элинор в губы. По всей видимости, ей было лучше, чем ему; она нежничает – чмокает его в кончик носа.
– Знаешь что, Сэм, – говорит Элинор, она прижимается к нему, – по-моему, я уже видела этот фильм.
– Когда?
– Ты знаешь когда. В тот раз.
Сэм с тоской думает, что женщина всего к тебе добрее, когда предается воспоминаниям о своих изменах.
– В тот раз! – повторяет он.
– Вроде бы.
Отталкиваясь от воспоминания, которое, как падающая звезда, сначала видится точкой где-то в мозгу, потом разрастается – и до того оно мерзкое, что зрачок чуть не лопается; в темноте Сэм ворошит прошлое, и его охватывает расслабленность. Тому уж лет десять, если не одиннадцать, они еще не поженились, но уже сошлись. Элинор еще тогда ему об этом рассказала, но в детали никогда не вдавалась. Участвовали в том действе вроде бы двое мужчин и еще одна девушка, все были пьяны. Смотрели один фильм за другим. Сэма, хоть он и противится, влечет эта картина. Как она его ранит, как возбуждает. Сколько лет он об этом не вспоминал, а вот помнит же. В темноте он дивится тому, как безрассудны муки ревности. Ту ночь он больше не в состоянии представлять – и оттого она еще более реальна; Элинор, его пухленькая женушка, чья пышная грудь распирает халат, позабытая героиня разнузданных оргий. Чистой воды глупость, уверяла его Элинор: она и тогда любила Сэма, а тот, другой, – лишь фантазия, от которой ей хотелось избавиться. Так ли было и сегодня, думает Сэм, или Элинор любил Фрэнки, Фрэнки из других фильмов, Фрэнки в лице тех двоих, с которыми по-еле той давнишней ночи она никогда больше не виделась?