355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нодар Джин » Повесть о смерти и суете » Текст книги (страница 7)
Повесть о смерти и суете
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:43

Текст книги "Повесть о смерти и суете"


Автор книги: Нодар Джин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

31. Обе насытились мудростью

Она даже снилась мне на предыдущей неделе. Мы втроём – она, Исабела-Руфь и я – лежим впритык друг к другу на пустынном гавайском пляже. Лицом к коснувшемуся воды солнечному диску.

Они наблюдают розовый закат и держат меня в неволе. Связали мне руки за спиной и не позволяют мыслить об оставленной в Квинсе семье. Удаётся им это легко: то одна, то другая теребит мне волосы на загривке и требует читать вслух из раскрытой Бретской рукописи.

Я читаю, но получается – не из Библии, а из запретного евангелия.

Того самого, о котором директор музея рассказал Фейхтвангеру.

«Ученики спросили Иисуса: „Когда же наступит Царствие?“ Иисус сказал: „Оно не наступит как итог ожидания, и о нём нельзя будет сказать – Вот оно здесь! Или – Вот оно там! Скорее всего Царствие Отца Нашего давно уже рассеяно по земле, но люди его не видят… Тот, кто доискивается, да продолжит доискиваться. Когда доищется – его возьмёт печаль. После печали же к нему придёт удивление, и скоро он станет владычествовать надо всем“».

– Ещё! – велела Натела и перевернула страницу.

«Иисус сказал: „Ежели плоть заявилась в этот мир благодаря духу, – удивление. Но если дух стал существовать благодаря плоти, – удивление из удивлений. Воистину, диву даюсь: как получилось, что такое великое богатство поселилось среди такой нищеты?“»

– Ещё, ещё! – требовали женщины и смотрели на закат.

«Ученики спросили его: „Кто ты есть что говоришь такие слова?“ Иисус ответил: „Вы не догадываетесь, увы, кто я есть по тем словам, которые я говорю вам. Вы уподобились евреям, ибо евреи любят древо, но презирают его плоды, либо же любят плоды и презирают древо“».

– Не останавливайся! – мотнула головой Исабелла-Руфь.

«Вот ложе; двое возлягут на него отвести дух: один из них погибнет, а другой будет жить.»

Потом обе насытились мудростью, а солнце скрылось – и стало темно. Они перевернули меня на спину – и произошло молчание…

32. Главная беда в жизни – смерть

Я ждал Нателу со дня на день, потому что Петхаин находился теперь в Америке. Каждому нужен родной народ. Главная беда в жизни – смерть, которую скрывают от глаз сперва родители, а потом – родной народ.

Натела сказала в микрофон и об этом, но другими словами.

Из-за волнения я слушал её отрывками, но сама она выглядела спокойной: хотя говорила по бумажке и с акцентом, – говорила уверенно.

Издали Натела казалась мне состарившейся, а глаза – когда она смотрела в толпу – походили на уставшие от смотрения кровавые раны. Особенно – когда их слепили блицами. Фотографировали беспрерывно, как если бы пытались застать её в момент оглашения важной истины или отъявленной лжи. Но говорила она как раз просто: в отличие от большинства, я приехала не в Америку, а к своему народу – что, мол, возможно только в Америке. Так же, как отличаться от большинства позволено только здесь…

Народ – в том числе и родной – либо не понял этих слов, либо не поверил им: аплодировать не стал.

Сконфуженная молчанием, Натела раскланялась и попятилась назад. Снова появился Мистер Пэнн. Обхватил её за талию и объявил в микрофон, что госпожа Элигулова приехала из благодатной Грузии и не только, оказывается, отказалась от финансовой помощи, но привезла с собой важный подарок: от имени всех грузинских евреев она передала музею в Квинсе древнюю рукопись Ветхого Завета. И стал ей аплодировать от имени музея в Квинсе.

Толпа поддержала его сперва неуверенно, как если бы не поверила сообщению, а потом громко и дружно, как если бы вспомнила, что Америка есть страна чудес.

Под шум аплодисментов вылетели на сцену вокалисты из братской Мексики, но петхаинцы, включая нас шестерых, – раввина, доктора и меня с жёнами, – высыпали, не сговариваясь, на улицу ко входу в Торговый Центр и собрались в кучку. Было очень жарко и душно, но никто не рисковал начать разговор об Элигуловой. Бубнили только, что в День Независимости в Нью-Йорке всегда очень жарко и душно.

Мне представилось, будто в глубине души каждый из бубнивших о жаре петхаинцев испытывал не только гордость за Нателу, но даже нежность к ней. Тем более что в праздничные дни люди кажутся менее зловредными, чем в будни. Что бы ни говорить о ней или думать, – в этом хаосе непонятых, но предельно простых страстей, в этой Америке, Натела являлась их плотью и кровью.

И даже если душа у неё порченая, то не пора ли осознать хотя бы на чужбине, что эта душа – частица нашей собственной. И что другого источника кроме добра нет даже у зла…

– Чего она, стерва, от нас хочет? – произнесла наконец раввинша.

Все сразу умолкли. Паузу нарушил раввин:

– Хочет жить с нами.

– А зачем? – возмутилась раввинша. – Зачем вдруг такое надумала? Купила же себе камень в Петхаине, там бы и оставалась. Не к добру это, билив ми!

Петхаинцы поверили: не к добру.

Мне стало стыдно за собственное молчание, и я сказал:

– А что нам? Она же ничего ни у кого из нас не просит.

– А зачем ей мы? – возмутилась теперь докторша. – Она всё с американцами, с начальниками! Видели как этот, с рыжими подтяжками, за талию её? Пли-и-из – и всё такое! Видели?

– При чём тут рыжие подтяжки? – возмутился уже и раввин.

– Я не о подтяжках, – оправдалась докторша, – я о том, что он очень крепко держал её за талию…

– А я поражаюсь другому, – отозвался её муж. – Отдать нашу библию не нам, а какому-то вонючему музею!

– Нашу? – возразил я. – Вспомни откуда книга эта в Грузию попала. Из Греции. А кто привёз? Испанка.

– Но это ж Америка! – напомнил мне доктор.

– А кому бы ты приказал ей книгу возвращать? Испании? Или Греции? Куда мы приехали, в конце концов? Не в Америку ли?

– Америке на всё плевать! Спрашиваешь тут у человека: «Как живёшь?» – а он тебе: «Файн!», то есть «Пошёл на фиг!»

Доктор сердился не на Америку и даже не на Нателу, но на судьбу, распорядившуюся библией не в его пользу:

– Никто тут за библию эту не скажет нам спасибо, никто! Здесь нету хозяина, нету главного народа! Пусть хотя бы лежала она где лежала!

– В Гебе? – воскликнул я, сознавая, что недопонимаю Нателу и сам, хотя мне и хотелось сказать что-нибудь в её защиту. – Не в Гебе же! И потом: в Петхаине тоже уже нету главного народа…

– Дело не в этом, – вмешался раввин. – Можно ведь было её продать, а деньги – нам для синагоги. А продать – Израилю!

Петхаинцы дружно согласились: продать бы Израилю, а деньги – нам для синагоги. Возник вопрос: А нельзя ли оспорить этот дар? Ведь, по сути дела, книга принадлежит не Нателе Элигуловой, а нам, петхаинцам!

К удивлению моей жены, я горячо поддержал эту идею, ибо в процессе дискуссии мне удалось выяснить у себя, что, подобно остальным петхаинцам, я на неё сердился. Впрочем, сердиться у меня было оснований больше, чем у остальных. Во-первых, я был председателем Землячества, а главное – план по вызволению библии из Гебе и возвращению её народу принадлежал мне.

Прежде, чем бежать с книгой в квинсовский музей, Нателе следовало связаться хотя бы со мной. Вот, мол, привезла библию, как теперь с нею быть? Твоя, мол, идея, – ты и решай! Дело даже не в библии. Предположим, что её не было и в помине. Или – что Натела её с собой не привезла. В любом случае ей надлежало связаться со мной! Вот, дескать, приехала! Не у меня ли она спрашивала на лестнице: Любишь, не любишь? Издевалась?!

– Я уверен, что нам надо оспорить этот дар! – заключил я вслух.

– Свяжись с адвокатом! – кивнул раввин. – А я поговорю с Ребе. И не мешало бы связаться ещё с прессой.

– Свяжемся! – пообещал я. – Ещё как свяжемся! Потому что, знаете… Даже нету слов! Очень нечутко с её стороны! Очень! Никто не имеет права действовать от имени народа без его мандата!

– Именно! – подхватил доктор. – Особенно – народа многострадального! За кого она нас принимает! Мы ведь уже в Америке!

Петхаинцы зашумели: За кого она, действительно, нас принимает?! Мы ведь, билив ми, уже не в Петхаине! Шумели долго, но, в конце концов, стали догадываться, что если сейчас же не укроются от духоты и жары, станут народом куда более многострадальным.

– Вернёмся в здание, – предложил раввин и пошёл впереди паствы. – И запомните: если она подойдёт к нам – молчать! Ни слова о книге!

– Правильно, ни слова! – шагал я рядом.

– Как же так?! – выпалила вдруг моя жена. – Вы что – с ума посходили?! Так же нельзя! Человек только что приехал, а мы… Надо хотя бы пригласить на обед, приласкать, пригреть… Или просто поговорить…

– Я приглашать не намерена! – отозвалась докторша.

– Я зову её к себе, – сказала жена.

– Меня там не будет! – пригрозила докторша.

– Меня тоже! – заявил я.

– Ты что – тоже спятил? – осведомилась у меня жена. – Что с тобой произошло? От жары? Я лично иду её разыскивать и приглашать к себе, а там кто из вас захочет, тот и придёт! – и, отделившись от многострадального народа, она скрылась в весёлой толпе разноцветных американцев.

Ошалевших от пищи, независимости и мексиканских ритмов.

33. Частный канал связи с небесами

Как и следовало ждать, Натела отказалась от приглашения. Сослалась на недомогание. Обещала пригласить всех к себе сама как только устроится с жильём. Устроилась скоро – и об обещании забыла.

Взамен она сделала то, чего никто из нас не ожидал. Прислала с прислуживавшей ей одесситкой Раей раввину чек на двадцать пять тысяч. И записку, в которой велела ему связаться с Пэнном для завершения переговоров о постройке грузинской синагоги в Квинсе или закупке здания. Сообщила ещё, что согласием о содействии властей она уже заручилась.

Это сообщение оказалось правдивым – так же, как действительным оказался присланный ею чек.

Через три месяца петхаинцы праздновали открытие собственной синагоги на Йеллоустон – и очень этим гордились.

На открытие пришли журналисты из телевидения, раввины из Квинса, Манхэттена, Бруклина и даже представители нью-йоркской мэрии. Каждому хотелось засвидетельствовать общеизвестное: Америка есть страна чудес, где у каждого, кто мыслит трезво, голова идёт кругом от счастья. И где для достижения максимума – частного канала связи с небесами – достаточно иметь минимум. Двадцать пять тысяч.

Не было на открытии только Элигуловой. Но она снова прислала деньги – теперь уже наличными. Для покрытия банкетных расходов.

34. Только Америка не отличается от остального мира

С ходом времени при упоминании Нателы петхаинцы стали проявлять признаки особого беспокойства. В зависимости от сопутствующих симптомов, такое беспокойство приписывают обычно либо жалости, либо совести.

Доктор – и тот признался, что испытываемое им счастье от успехов, выпавших в Америке на долю общины, оказалось бы полней, если бы нам удалось протоптать тропинку к роскошному особняку Нателы. В котором можно напороться на влиятельных людей. Признался он мне в этом по телефону после того, как увидел особняк изнутри.

Увидел же он его в телевизионной программе о новых эмигрантах, по ходу которой знаменитая Джессика Савич, тоже ныне покойная, рассказала зрителям о встрече с замечательной женщиной из Грузии, поселившейся в Квинсе среди родного народа и оказывающей этому народу посильную помощь.

Особняк понравился не только доктору, но он оказался единственным, кто, судя по виду Нателиного лица на экране, предположил, что, если она не хлещет водку или не занюхивается порошком, то, стало быть, серьёзно больна.

Глаза у неё изменились даже после Дня Независимости. Веки под зрачками обвисли и потемнели, а белки стали красными. Как если бы сочились кровью. Она поминутно прикладывала к глазам салфетку и извинялась, ссылаясь на лампу над телекамерой.

Интерьер её гостиной, однако, произвёл на петхаинцев такое сильное впечатление, что они категорически исключили возможность болезни и заключили, будто Натела пропивает бриллианты в бессонных оргиях с представителями тележурналистики. Тоже, по их мнению, отличавшимися нездоровым выражением лица.

Зависть, которую разбередила эта передача в сердцах петхаинцев, начисто изгнала оттуда завязавшееся было тёплое чувство к Элигуловой. Её стали обвинять уже и в американском лицемерии. Деньги на синагогу, так же, как и сам подарок музею, – это, дескать, дешёвый местный трюк во имя паблисити. А Джессика Савич – тоже с припухшими веками – это тайная развратница и, наверное, коммунистка! Нашла, мол, кого величать «замечательной женщиной из Грузии»!

А зачем, спрашивал я, Нателе это паблисити?

Те из петхаинцев, кто за ответом не отсылал меня к генералу Абасову в Москву, отвечали просто: А затем, что она выуживает себе новую жертву. Опять же из богатых, но тупых романтиков. Падких до прищуренных глаз и загадочных заявлений. Имели в виду её беседу с Савич.

Савич задала ей дежурный вопрос: Мучает ли ностальгия?

Только в той мере, ответила Элигулова, в какой она есть часть меланхолии.

Меланхолии, удивилась Савич, что вы хотите сказать?

Ностальгия, проговорила Натела и – верно – прищурила глаза, есть приступ меланхолии, то есть парализующей печали по поводу прощания с жизнью. С самою собой.

Прощания? – переспросила Савич.

Да, прощания, ответила Элигулова грудным голосом. Всякая жизнь состоит из череды прощаний, а у нас, у эмигрантов, одним таким долгим и мучительным приступом больше.

Савич снисходительно улыбнулась и сказала, что, хотя ответ не очень понятен, заниматься им дольше нету времени: «Осталось меньше минуты! Назовите нам быстро вашу героиню!»

Натела не поняла вопроса, и Савич подсказала: Кем бы вам хотелось быть, если бы вы, мол, были не самою собой? Маргарэт Тэтчер, Мартиной Навратиловой, Джейн Фондой, датской принцессой, кем?

Исабелой-Руфь, рассмеялась Натела, как умела смеяться раньше.

Кто такая Исабела-Руфь? – удивилась Савич.

У нас есть время? – ответила Натела.

Да, сказала Савич, двадцать секунд.

Натела вздохнула и хмыкнула: «Забудьте о ней!»

В отличие от Даварашвили, меня насторожил не вид Нателы. Насторожила её искренность. Она была слишком умна, чтобы честно делиться с публикой мыслями. Тем более такими, которые публику не устраивают.

Савич спросила, например: Что бы вы могли сказать об Америке?

И Натела ответила: Всё, что угодно! Америка – единственная страна, о которой можно говорить всякое, хорошее и дурное, и всё будет правдой. Потому что только Америка ничем не отличается от остального мира.

Никто из эмигрантов не рискнул бы врезать такое новой отчизне. Девяносто один процент населения которой, по статистике, объявленной в той же телепрограмме, лжёт ежедневно и, стало быть, желает слышать о себе именно ложь. Натела рискнула, и, следовательно, либо ей не с кем было общаться, либо ей всё уже было нипочём.

Эта передача состоялась в воскресный вечер. «Протоптать тропинку в роскошный особняк» я наметил себе в ближайший срок – во вторник. Понедельник приберёг для преодоления гордыни.

Пришлось, однако, в этот день общаться с гостями из ФБР.

35. Я знаю ничего!

Одного из них, Кливленда Овербая, я знал давно, с начальных недель «обретения свободы». Приходил он тогда тоже не один и задавал каверзные вопросы, а спутник записывал мои ответы.

Они пытались выяснить – почему же всё-таки я покинул родину, ежели всё у меня было там именно так, как показано в анкетах. Я ответил как положено: Девальвация духа! Почему же тогда приехали в Америку? – удивился Кливленд. А потому, ответил я, что это – единственное место, где можно освободиться от родины и других дурных привычек. Сентиментальности и курения.

Кливленд Овербай мне нравился, поскольку быструю речь я тогда понимал нелегко, а он задавал вопросы медленно.

На третий день я сделал обобщающее заявление: Я не шпион и прибыл в Штаты не по заданию ГеБе, а по собственному почину. Услышав слово «ГеБе», писец, не-Кливленд, расплылся в блаженной улыбке: А были ли контакты с этим, как же это выразились – с ГеБе?

Конечно, были, удивился я.

На следующее утро помимо Кливленда объявились уже два не-Кливленда. Допрашивали долго, хотя напоминали, что избранный ими жанр называется «беседой за чаем». Которым жена поила нас щедро.

Вторая чашка оказалась чересчур горячей, и новый не-Кливленд осторожно опустил её на стол, подул на неё и задал мне вопрос, ради которого пришёл: А дали ли мне в ГеБе поручение?

Я задумался и решил сознаться, ибо. Я знал, что враждующие разведки щеголяют широким диапазоном принципов, то есть безнравственностью, – и поэтому протокол моего диалога с Абасовым вполне мог прибыть в Штаты до меня самого. Кроме протокола от Абасова я подумал ещё о Евангелии от Матфея: «Нету ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не стало бы явным».

Посмотрев агентам в глаза, я объявил, что начальник контрразведки поручил мне жить тут как я и живу. Среди родного народа. В осмысленной о нём заботе.

После некоторого молчания Кливленд рассмеялся, попрощался и сказал, что у него четверо детей, а сам он увлекается дзен-буддизмом. Почему, собственно, ему и приходится иногда мыслить, а иногда – просто быть.

После избрании меня председателем Землячества он навещал меня уже только по праздникам. И без спутников. Пил чай, рассуждал о технике медитации и задавал вопросы о новоприбывших петхаинцах.

Я сознавал, что чаепитие со мной входит в его обязанности – и не возражал, поскольку у него было четверо детей. К тому же информацию, которую я поставлял ему, приходилось измышлять. А это меня забавляло.

Кливленд, конечно, догадывался об этом, но уважал меня и всё записывал.

Про Занзибара Атанелова, например, я рассказал, что он отличается феноменальной стыдливостью в присутствии участниц своих ночных фантазий. Как многим петхаинским мужикам, ему кажется, будто к восходу солнца содержание его снов становится известным каждой воображённой им сексуальной партнёрше.

В свою очередь, Кливленд Овербай забавлял меня рассказами о дзене. Дзен восхищал меня по великолепной причине: он отвергает скоропортящийся мир ясных идей и орудует парадоксами. Непостижимыми, как бесхитростное существование. Но вышибающими человека из его обычного состояния транса.

– Вот, скажем, искусство чаепития, – говорил мне Кливленд. – Знаешь ли – как описывал его Учитель Рикью?

Я не знал. Это искусство, сказал этот Рикью, поражает простотой и состоит из умения кипятить воду, заваривать в ней чай и пить его!

А что такое молчание? Я не знал и этого. Молчание есть высшая форма красноречия и откровения.

Это мне понравилось настолько, что, если бы Кливленд не прекратил вдруг своих визитов, я перестал бы подкармливать его даже художественной информацией, которую он из меня вытягивал. Вместо него приходили уже другие. Не-Кливленды.

Приходили ради проформы, поскольку в их обществе свою словоохотливость я ограничивал пусть и самым глубокомысленным, но и самым коротким из признаний: «I know nothing!» И на всякий случай переводил на русский: «Я знаю ничего!» Они меня не вдохновляли, а Кливленд перестал приходить по той причине, что, несмотря на любовь к дзену, стал, подобно Абасову, крупным начальником – по всем эмигрантам во всей Америке. И, подобно Абасову же, перебрался в столицу.

36. Временам одиночек нет возврата нигде

Пришёл он один только раз, в понедельник. Накануне намеченного мною похода в особняк Нателы Элигуловой. Пришёл – и сразу же заговорил именно о ней. Не дожидаясь чая и не дав мне времени привыкнуть к его полинявшей в столице внешности. Исчезли даже волосы на черепе. Зато в осанке его появилась бодрость, ибо в Вашингтоне не признают права на печаль или поражения.

Пришёл и сразу же заявил, что разговор предстоит серьёзней, чем бывало. Иначе бы он не приехал в Нью-Йорк лично. Просил отвечать без художеств, то есть – как гражданин. Не как поэт или мыслитель. Тем более что, добавил он, Нателой заинтересовались «важные люди в системе». Так и выразился: «в системе». Словно хотел внушить мне, что вне её, вне системы, нынче существовать неприлично и что временам одиночек нет возврата нигде.

«Важных людей в системе» интересовали вопросы, на которые я ответов не имел.

Знала ли Натела кого-нибудь из американцев до эмиграции?

Могли ли петхаинцы до её приезда осуществлять связь между нею и Мистером Пэнном из Торговой Палаты Квинса? А также сенатором Холперном, то есть Гальпериным, приславшим ей, оказывается, цветы на адрес синагоги?

Возможно ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах, и если да, то каким образом один из них мог оказаться в Израиле?

Правда ли, что, подобно своей матери, Натела принадлежит к тайной кавказской секте, которая чтит камень в качестве символа неизменяемости и телесности мира, а также верит, будто человеческий дух возникает из раскрошенного в пыль камня?

И правда ли ещё, что помимо наследственного камушка на шее Натела привезла из Петхаина груду старых окатышей – как делали то в древности уходящие в кочевье племенные вожди, которые боялись исчезновения своего народа?

Можно ли допустить, будто отец Элигуловой покончил самоубийством не из-за любви к супруге, а в результате приступа чёрной меланхолии? И можно ли поэтому предположить, что Натела уйдёт из жизни в качестве жертвы такого же приступа?

И наконец: если вдруг объявить, что она ушла из жизни именно по этой причине, – станет ли в этом кто-нибудь сомневаться?

Эти вопросы возбудили меня и породили много подозрений. Ответов, однако, я не имел. Так и сказал Кливленду, без художеств. Но он не огорчился. Смысл его визита заключался, видимо, не в том, чтобы услышать мои ответы на его вопросы, но в том, чтобы подсказать мне свои ответы. На те из моих вопросов, которым суждено было скоро возникнуть. Эту догадку мне подсказал тот единственный из его вопросов, на который я всё-таки сумел ответить. И который Кливленд задал мне с видом человека, давно уже этим ответом располагающего.

Прежде, чем задать его, он протянул мне большую фотографию, в левом углу которой стояла дата трёхдневной давности. Это был, видимо, кадр из видеоплёнки.

На фоне центральной нью-йоркской библиотеки импозантный мужчина жевал со страдальческой улыбкой проткнутую сосиской булочку. Поначалу мне показалось, что мужчина сочувствует булочке, но, присмотревшись, я пришёл к выводу, что страдание в его взгляде порождено более предметным переживанием: либо приступом гастрита, либо мыслью о неотвязном венерическом недуге.

– Абасов? – сказал Кливленд и сам же кивнул головой.

Готовность, с которой я опознал генерала, ввела Кливленда в заблуждение. Он вдруг предложил мне завтра же наведаться в роскошный особняк и выкрасть у Нателы дневник.

– Выкрасть дневник? – не поверил я.

– Или увести хозяйку из дому, – ответил не-Кливленд. – В этом случае мы позаботились бы о дневнике сами…

– Почему?! – вскрикнул я.

– Ну, а кто ещё? – не понял он.

– Почему, говорю, вы сочли возможным предложить мне такое?!

Теперь уже не-Кливленд передал взглядом вопрос Кливленду, но тот не ответил. Ответа, впрочем, я и не ждал. Он был мне ясен: Овербая ввела в заблуждение готовность, с которой я опознал Абасова, хотя с тою же готовностью я опознал бы и Кливленда для Абасова. Они стоили друг друга, ибо оба заподозрили меня в том, будто я способен быть не только гражданином, но и патриотом.

У меня возникло желание выпроводить Кливленда и предложить ему в дорогу два близко расположенных друг к другу адреса. Из чувства меры я назвал лишь один. Менее зловонный. Я потребовал у него вернуться туда, откуда он объявился. Не в географическом смысле, не в Вашингтон, а в биологическом. В утробу. И я потребовал того не в этих словах, а без художеств.

С Овербаем мы больше не встречались, хотя в утробу он так и не возвратился. Даже в Вашингтон уехал не сразу: наутро мне позвонил доктор и справился – правда ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах. А через неделю моя жена приметила Кливленда в бесцветном «Олдсмобиле» напротив кирпичного особняка Элигуловой.

В особняк этот я так и не сходил. Из страха, что мне, увы, не чуждо ничто человеческое. Если бы вдруг Натела послала меня туда же, куда я предложил вернуться Кливленду, я бы вполне мог рассерчать и, вообразив, будто поддался приступу патриотизма, лишить её дневника.

И в этом случае я бы стал скоро горько раскаиваться, поскольку через две недели после того, как я не сходил к Нателе, и через три дня после того, как прислуживавшая ей одесситка Рая с изумлением рассказала петхаинцам, что кто-то, оказывается, выкрал у хозяйки не деньги или драгоценности, а дневник, – та же самая Рая, вся в слезах, прибежала в синагогу с дурною вестью: Натела не отпирает ей дверь и не откликается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю