Текст книги "Повесть о смерти и суете"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
12. Счастливая формула для умножения достатка
Между тем, наперекор мрачным прогнозам доктора, жизнь в Петхаине продолжалась без скандала, если не считать таковым резкий рост благосостояния Нателы, лишний раз убедившей петхаинцев в том, что посредничество между евреями и властями – счастливая формула для умножения достатка.
Столь же счастливой оказалась она и в связи с другим повальным увлечением петхаинских иудеев – бегством на историческую родину. Хотя Кремль даровал Грузии либеральную квоту на еврейскую эмиграцию, в каждом случае тбилисские власти прикидывались перед будущим репатриантом, будто у них не поднимается рука выдавать выездную визу. Объясняли это, во-первых, своей привязанностью к евреям, а во-вторых, жёсткой инструкцией, предписывавшей отказывать как в случае многоценности кандидата в репатрианты, так и в случае его многогрешности.
Кандидаты спешили в ответ заверить власти, что, подобно тому как нету неискупимого греха, нету и неодолимой привязанности. И действительно, стоило кандидату передать должностным лицам количество денежных банкнот, соответствующее масштабу его прегрешений или ценности, как эти лица тотчас же находили в себе силы справиться со щемящим чувством привязанности к евреям. Что проявлялось в выдаче последним искомого документа.
Обмен мнениями и ценными бумагами – визами и деньгами – производился через Нателу.
По сведениям доктора, ввиду массового исхода евреев из Петхаина, генерал Абасов распорядился освободить тесные полки архива от трофеев, которые гебисты конфисковали за долгие годы борьбы с петхаинскими идеологическими смутьянами.
Среди трофеев хранились, кстати, и каменные амулеты, принадлежавшие Нателиной матери Зилфе. Эти трофеи, утверждал доктор Даварашвили, состояли из смехотворного хлама. Вплоть до мешочков с порошком из перемолотых куриных костей, выдаваемых когда-то за расфасованные порции небесной манны, и круглых стекляшек, сбываемых петхаинцам как запасные линзы к лорнету первого сиониста Теодора Герцля.
Единственной ценностью среди экспроприированных гебистами предметов являлась, по мнению доктора, рукопись Бретской библии, которой приписывалась чудотворная сила. Её как раз Абасов выбрасывать Нателе и не велел.
Касательно Бретской библии, точнее, её особой важности, доктор был прав, но, по слухам, двое из репатриировавшихся петхаинцев, приобретших у Нателы каменные амулеты, убедились на исторической родине в их охранительной силе: первый уцелел при взрыве бомбы в тель-авивском автобусе, а второго избрали заместителем мэра в городе Ашдод.
13. Рукопись обладала чудотворной силой
Важность Бретской библии выходит далеко за рамки того обстоятельства, что она и свела меня с Нателой, с которой – за неимением повода – познакомиться мне долго не удавалось.
За время существования эта библия обросла многими легендами, и поэтому, ко всеобщему удобству, бесспорным считалось только то, о чём упоминалось в каждой. В каждой указывалось, что эта рукопись была написана полтысячи лет назад в греческом городе Салоники, находившимся под властью турецкого султана Селима Первого. Написана же была в семье еврейского аристократа Иуды Гедали, переселившегося в Грецию из Испании, откуда чуть раньше власти и изгнали отказавшихся от крещения иудеев.
Иуда Гедали заказал рукопись Пятикнижия в приданое единственной дочери – светловолосой красавице по имени Исабела-Руфь, которая страдала меланхолией и которую он вознамерился выдать замуж в Грузии. Это решение он принял по той причине, что достойные её руки испанские сефарды подались в северные страны, где климат усугубляет душевные расстройства. Впрочем, если бы даже те не уехали из Испании, то вряд ли стали бы добиваться руки Исабелы-Руфь, поскольку кроме меланхолии она, как поговаривали, страдала амурными пороками.
Иуда Гедали остановил выбор на Грузии не столько из-за обилия в ней тепла и света, сколько потому, что в те времена память о близком родстве между испанскими и грузинскими евреями была ещё жива. В те времена даже коренные народы Грузии и Испании сознавали, что задолго до того, как они появились, а тем более стали коренными, в их края пришли евреи и назвали эти края своим именем. Иберией. Что и значит на иврите «пришлые».
Эти евреи принадлежали к одному и тому же колену, но со временем кавказские «иберы» – под влиянием восточных принципов лицемерия – проявили большую изобретательность, чем их западные сородичи, осевшие на Пиренеях. В восемьсот каком-то году, избегая насильственного крещения, одна из этих еврейских семей, Багратионы, приняла христианство и взошла на грузинский престол. Благодаря чему иудеев так никогда из восточной Иберии, из Грузии, не выселяли.
Именно Багратионам и рассчитывал выдать дочь Иуда Гедали. Он исходил из того соображения, что раз уж грузинские Багратионы украшают свой национальный герб шестиконечной звездой и гордятся принадлежностью к «Дому Давида», то не побрезгуют и породниться с прекрасной соплеменницей из испанской Иберии.
Багратионы побрезговали. Иуда Гедали не сумел отнестись стоически и скончался, оставив дочери в наследство виллу и библию. После смерти отца Исабела-Руфь, согласно каждой из легенд, впала в такую глубокую меланхолию, что покинула Салоники. Забрав с собою – наперекор стараниям местных греков – наследственную рукопись Пятикнижия, она прибыла в Стамбул и попросилась в гарем султана Селима, где провела ровно семь лет.
Хотя султан был уже в том возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых книг, он часто звал к себе иудейку переводить ему вслух из Пятикнижия. Что помогало султану не только в расширении кругозора, но и в притоке крови к одному из периферических органов.
Этот важный эффект большинство легенд приписывает магической силе библейского текста, хотя существовало ещё и мнение, будто турка приводил в любовное волнение иностранный акцент Исабелы-Руфь. Поскольку, однако, чтения возбуждали не только султана, но и меланхолическую иудейку, резоннее заключить, что с самого же начала пергаментная рукопись действительно обладала чудотворной силой.
В 1520 году, с завершением чтения последней главы, Селим скончался. Исабела-Руфь покинула дворец и теперь уже отправилась в Грузию. Отправилась без гроша за душой, потому что золотые украшения, подаренные ей султаном за красоту и услужливость, пришлось отдать главному евнуху в качестве выкупа за её же собственную библию. Исабела-Руфь дорожила Пятикнижием больше всего остального по той простой причине, что только ему и удавалось охранять её от удушающих приступов меланхолии.
С тех пор, после её отбытия в Грузию, за долгий период в три с половиной столетия, строгих фактических данных о приключениях Бретского Пятикнижия нету. Легенды противоречат друг другу либо прямо, либо косвенно. Все они сходятся, наконец, на событии, происшедшем в конце прошлого века в картлийской деревне Брети.
14. Предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей
Однажды в безлунную ночь еврейский пастух по имени Авраам, крепостной князя Авалишвили, сидел на берегу местной горной речки без названия и очень складно размышлял о смысле жизни. Сидел в той же позе, в которой его знаменитый тёзка и коллега из Ветхого Завета догадался вдруг о том, что кроме Бога, увы, Бога не было и не будет.
Не успев придти к столь же универсально значимому заключению, бретский пастух заметил посреди воды аккуратный пучок плывущего по течению огня.
Когда еврей оправился от шока и протёр глаза, пучок уже не двигался и мерцал прямо против него, зацепившись за выступавший из воды белый камень. Не разуваясь, пастух вошёл в речку и поплыл в сторону огня, который при приближении еврея засуетился и стал свёртываться. Пристав к выступу, Авраам разглядел под дотлевавшими языками пламени толстенную книгу в деревянном переплёте. Он осторожно прикоснулся к ней и, убедившись, что книга не обжигает пальцы, приподнял её над водой, повернул к берегу и поспешил с находкой к владетелю окрестных земель. К князю Авалишвили.
Вскоре в Грузии не осталось человека, кто не знал бы, что в Брети обнаружилась чудотворная библия. Не тонущая в воде, не горящая в огне и, главное, способная – за мзду – выкуривать из души любую хворь. Больше того: она, говорили, в зависимости от размера платы умеет распутывать до ниточки сложнейшие сны. И предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей.
Авалишвили приставил к рукописи городского грамотея из ашкеназов, который принимал посетителей в специальном светлом помещении рядом с княжескими покоями.
В этом помещении ашкеназ-грамотей подробно обсуждал с гостями сперва характер и стоимость искомой ими услуги, а потом просил их закрывать глаза и тыкать серебряной указкой в текст раскрытой перед ними библии. Нащупанная строфа служила грамотею ключом к решению любой задачи, избранной клиентом из длинного прейскуранта.
После смерти Авалишвили старший наследник князя продал Тору за солидную сумму местным евреям, которые переместили её в синагогу. Истратив вырученные деньги, он хитростями забрал у них рукопись обратно и продал её ещё раз. Теперь – евреям из соседнего княжества. На протяжении последующих десятилетий эта история повторялась шестнадцать раз – и если бы не вступление в Грузию Красной Армии в 1921 году, возня с Бретской библией так никогда бы и не прекратилась.
Большевики экспроприировали рукопись, находившуюся тогда в доме одного из сбежавших во Францию потомков бретского князя, и приговорили её к уничтожению. Спустя пятнадцать лет, однако, выяснилось, что рукопись была не уничтожена, а тайно продана кутаисскому еврею. Продал её ему красный командир с фамилией Авалишвили, которого в 1936-м году большевики арестовали и судили по обвинению в спекуляции государственным имуществом. И в связях с эмигрантами.
На процессе обвиняемый просил принять во внимание два смягчающих вину обстоятельства. Во-первых, покойный кутаисский еврей, которому он продал библию, тоже был большевиком. А во-вторых, продана библия была с личного ведома Серго Орджоникидзе, начальника военной экспедиции по установлению в Грузии советской власти.
Суд рассмотрел оба смягчающих обстоятельства, но постановил командира расстрелять.
Что же касается Бретской библии, она перекочевала в тбилисский горсовет. Куда – по решению суда – передала её вдова кутаисского большевика, харьковская хохлушка, уверенная, что хранила посвящённый ей мужем грузинский перевод украинского эпоса. Судьбой рукописи горсовет распорядился не раньше, чем несколько набожных петхаинцев всучили там кому-то взятку, в результате чего она была отписана на хранение учреждённому тогда Музею Грузинского Еврейства имени Лаврентия Берия.
Идея основания этого музея принадлежала прогрессистам, заявлявшим, будто его существование убедит мир в бережном отношении советской власти к еврейской старине. Скоро стало очевидно, что кроме рукописи Пятикнижия иных сколько-нибудь ценных символов этой старины оказаться в музее не может по той причине, что их никогда и не существовало.
Директор музея Абон Цицишвили, который и настоял, чтобы вверенное ему учреждение было удостоено имени Берия, решил восполнить отсутствие экспонатов собственными историческими гипотезами, изложенными в форме объёмистых докладов. Хотя никто этих докладов не читал, горком распорядился держать их под плохо освещенным стеклом, ибо, по слухам, Абон убеждал в них главным образом самого себя, будто интернациональное по духу мингрельское население Грузинской республики находится в кровном родстве с наиболее передовым и знатным из еврейских колен. С грузинским еврейством.
Осторожность горкомовцев объяснялась фактом мингрельского происхождения Берия и непредсказуемостью его реакции на изыскания Абона. Свою любовь к еврейству последний проявлял в том, что стремился повязать с евреями всё истинно величественное. За мудрость научного вымысла Москва наградила его в 37-м году приглашением на коллективную встречу с немецким романистом Лионом Фейхтвангером, поведавшим потом мировой общественности, что «национализм советских евреев отличается трезвым воодушевлением».
С ходом времени, однако, то есть с ростом воодушевления, Абон стал утрачивать трезвость. На собрании по случаю 15-летнего юбилея музея он доложил ошалевшим петхаинцам, будто вдобавок к тому, что прямые предки Лаврентия Берия были истыми иудеями, они и сочинили моисеево Пятикнижие. Бретская копия которой представляет собой авторский экземпляр, подаренный этой примечательной семьёй всему грузинскому народу.
15. Бежал куда глядели косившие глаза
Тою же ночью мой отец Яков позвонил Абону домой и велел ему бежать куда глаза глядят, ибо главный прокурор города подписал уже ордер на закрытие музея и арест директора. Через полчаса Абон примчался к отцу с огромным банным саквояжем, из которого вытащил толстенную книгу в деревянном переплёте и драматическим жестом вручил её при мне Якову с заклятием хранить её от врагов еврейства как зеницу ока.
Во взгляде директора стоял не страх за свою судьбу, а – удивление по поводу неблагодарности властей. Это моё впечатление, впрочем, могло быть и неадекватным, поскольку Абон косил.
Испугался зато отец. Почему это, спросил, хранить книгу должен именно я?
Ты – должностное лицо, и у тебя её никто искать не додумается, ответил Абон, хлопнул за собою дверью и, как посоветовал отец, убежал. Убежал он, однако, не туда, где можно было скрыться, но туда, куда глядели его косившие вправо глаза, в чём мы с отцом и с матерью убедились, провожая его взглядом из-за осторожно приоткрытой оконной ставни.
Всю ту ночь мы с матерью не проронили ни слова, чтобы дать отцу возможность сосредоточиться над прощальной просьбой Абона. Сосредоточиться ему никак не удавалось, и эта его растерянность сковала, как показалось мне, не только нас с матерью, но и книгу, пролежавшую всю ночь на краешке стола рядом со старым немецким будильником, стрелка которого цеплялась с опаской за каждое деление на циферблате.
Перед рассветом, когда будильник щёлкнул и стал дребезжать, отец встрепенулся, задушил звонок ладонью и – с возвращением полной тишины – сообщил нам шёпотом, что чекисты станут искать Бретскую библию в нашей квартире.
Он велел мне поэтому немедленно пробраться через окно в соседнюю с нами ашкеназийскую синагогу и схоронить там рукопись в шкафу для хранения порченых свитков Торы.
В течение трёх дней я жалел еврейский народ и считал отца трусом.
На четвёртый к нам заявились чекисты и потребовали вернуть советской власти Бретскую библию, которую гражданин Цицишвили, задержанный неподалёку от нашего дома, выкрал из музея и вручил на хранение отцу.
Яков напомнил чекистам, что он – должностное лицо, а Цицишвили – лжец, ибо, мол, никакой рукописи тот на хранение не приносил.
Вскоре выяснилось, что отец рисковал карьерой напрасно: обнаружив в шкафу Бретскую библию, ашкеназы побежали с нею в Чека и божились там, будто чудотворная книга сефардов сама укрылась в синагоге, за что заслуживает строжайшего суда. Чекисты согласились с последним, но поверить ашкеназам, будто рукопись пробралась в шкаф без внешнего содействия отказались, и в наказание надолго лишили их синагоги.
Не поверили чекисты и отцу, поскольку его – тоже надолго – лишили должности.
16. Неутоление любовной тоски
С той поры стоило упомянуть при мне о Бретском Пятикнижии, меня охватывало смущение, которое испытывают подростки, обнаружившие в душе пугающее единство противоречивых чувств. Взрослого человека этим уже не смутить. Он способен совершать невозможное: расчленять ощущения и справляться с ними поодиночке. Эта премудрость оказалась для меня столь же непостижимой, как умение лечить бессонницу сном. Поэтому все эти годы воспоминания о Библии обновляли во мне ноющую боль в той ложбинке, вправо от сердца, где вместе с душой и таится совесть.
Будучи нестрогой, совесть теснила меня редко и небольно, но разошлась вовсю тогда, когда стало известно, что, наткнувшись в парадном шкафу на рукопись, ашкеназы выдали её на строгий суд. Никакого суда над библией не учинили бы и никакие ашкеназы её бы не нашли – положи я рукопись в старый шкаф из-под порченых свитков Торы. В тот самый шкаф, который имел в виду отец и который никто обычно не открывал, а не в парадный, куда прихожане лазали каждодневно.
В старом шкафу водилась огромная крыса по имени Жанна, стращавшая меня тем, что питалась пергаментом, к тому же – с порченым текстом. При дневном свете я бы не побоялся её, но ломиться к Жанне ночью смалодушничал, зная по себе, что ничто не раздражает сильнее, чем перебитый сон.
Другим чувством, возникавшим во мне при упоминании Бретской книги, было возмущение, что сперва греки, потом турки, и наконец грузины считали, будто она принадлежит им. Больше того: с какой стати, негодовал я, картлийский кретин Авраам, задумавшийся у речки о тайне существования, побежал с библией к князю?
Любой ответ ввергал меня в ярость.
А все эти смехотворные грузинские иудеи, которые гордились или ликовали, когда им удавалось выторговать у господ свою же собственную вещь?! О тбилисских ашкеназах я и не думал: живя на чужбине, они, естественно, заискивали перед аборигенами и молили их только о позволении держать синагогу, где им удавалось отыгрываться на более капризном, Верховном, землевладельце. У Которого в обмен на примитивные славословия они ухитрялись вырывать дорогостоящие бытовые услуги.
Самым же саднящим из переживаний, обновляемых воспоминаниями о Бретской библии, была, конечно, моя любовная тоска по Исабеле-Руфь.
Хотя легенды настаивали, что она была безупречно прекрасна, я представлял её себе либо с некрасивыми кистями рук, либо со шрамом на губе, либо ещё с каким-нибудь изъяном, ибо абсолютное совершенство возбуждает слабее и не дразнит ни рассудок, ни плоть. Совершенство лишает женщину ещё и другого достоинства – доступности.
Вдобавок мне казалось, что в глазах у Исабелы-Руфь должно быть много полупрозрачной жидкости: то ли непросыхающей влаги, зачерпнутой в материнской утробе, то ли вязкой росы, порождаемой неотступной плотской истомой. Подобно султану Селиму, меня волновало и то, что ослепительная иудейка из западной Иберии говорила с акцентом, который выдавал в ней чужеземку.
Султан, очевидно, понимал в любви. Чужеродность женщины наделяет влечение к ней пронзительной остротой, возвращающей любовному восторгу его первозданную разнузданность. Но если мусульманина возбуждало, что еврейка заявилась к нему из жизни, отдалённой от него великим пространством, меня вдобавок влекла к ней и отчуждённость во времени.
Влечение моё было исполнено той непонятой порочности человеческой плоти, которая порождает в душе меланхолию извечного ненахождения всенасыщающей любви.
Поскольку этою же смертоносной меланхолией и страдала, должно быть, сама Исабела-Руфь, поскольку после долгих скитаний по пространству и времени именно этот недуг и занёс её вместе с Бретской библией сперва к дряхлеющему султану Селиму, а потом – из легенд – в мои разгульные сновидения, постольку в её дыхании я слышал не сладкую скверну стамбульского гарема, а смешанный запах степного сена и свежей горной мяты.
Душа моя замирала тогда в предвосхищении счастья, которое когда-нибудь, я знал, сдержать в себе окажется невозможным.
Вместо счастья пришёл позор: унизительный страх перед крысой по имени Жанна обрёк меня на неотвязное чувство вины за погибель чудотворной книги.
С той поры стыд перед Исабелой-Руфь не позволял мне уже и подступиться к ней. Моя тоска оставалась неутолённой и не покидала меня даже когда, как мне показалось, я излечился от юности и перестал вспоминать то, чего никогда не случалось.
Расставшись, однако, уже и с молодостью, ко взрослым я не пристал. В отличие от них, я продолжал считать, будто неутоление любовной тоски, как вообще неисполнение мечты, – единственное что следует называть трагедией. Со временем, опять же в отличие от взрослых, я стал воображать, будто существует ещё только одна трагедия, более горькая, – исполнение желаний.
Поэтому, наверное, меня и охватило смятение, когда – незадолго до моего прощания с родиной – доктор пустил слух, что Бретская библия жива и находится там, куда её доставили ашкеназы, в ГеБе. Если это действительно так, решил я, то по законам совести именно мне и следует её оттуда вызволить…
17. Жить – это идти против совести
Доктор отказался назвать мне источник своей информации. Зато, выслушав мои признания, поделился ещё одной: как и души, совести в природе не существует. По крайней мере, у неё нету законов. А если и есть, то жить по этим законам невозможно. Жить – это уже значит идти против совести. Эту информацию доктор заключил советом сосредоточиться на существующем – на опасности соваться в ГеБе накануне отлёта на Запад.
Он был прав, но из того особого недоверия к очевидному, которое зиждется на отсутствии общих интересов с большинством людей, я связывал своё смятение с другим страхом. Со страхом перед возрождением юношеской тоски по Исабеле-Руфь. Или, наоборот, – перед утолением этой тоски в том случае, если бы мне всё-таки удалось вызволить у гебистов Бретский пергамент и тем самым устранить барьер между собою и неисчезающей испанкой.
Как всегда, когда люди колеблются, то есть атакуют мысль воображением, я принял глупое решение: идти к гебистам. Во избежание стыда перед собой за это безрассудство, а также с учётом возможности несуществования совести, я приписал своё решение тому единственному из низменных чувств, которое не только не подлежит суду, но пользуется статусом освящённости – патриотизму.
Тем самым, кстати, я заглушил в себе и стыд по случаю праздничной взволнованности. Стыд, охватившей меня в предвкушении неизбежного знакомства с Нателой Элигуловой.
Хотя по моей просьбе через её дядю Сола это знакомство состоялось не в здании Комитета ГеБе, а в её квартире, я шёл на встречу с опаской. Принюхивался с подозрением даже к привычному запаху одеколона «О‘Жён», который казался мне чужим и, нагнетая поэтому беспокойство, мешал узнавать себя.