Текст книги "Повесть о смерти и суете"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
26. Взял и убил себя: бросил меня одну
– Она? – спросила Натела, когда я приземлился вслед за ней.
– Она! – ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы.
Тот же деревянный переплёт, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами. Раскрывать сейчас библию, однако, мне не хотелось: как всегда после блуда, я ощущал себя свиньёй и спешил к жене.
Раскрыла книгу Натела. С пергаментных листов мне ударил в нос знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не стал – рассматривал буквы. Квадратные письмена казались теперь суровыми, как закон. Точнее, как приговор. Ещё точнее выразилась Натела:
– Такое чувство, что смотришь на тюремную решётку, правда?
– Читала? – ответил я.
– Лучше б не читала! – воскликнула Натела. – Думала всегда, что раз написал Бог, значит, великая книга! Думала именно как ты мне вчера про неё рассказывал. Мой отец – даже он вставал когда кто-нибудь произносил на еврейском хоть два слова, объясняя, что они из Библии. Он-то еврейского не знал, Меир-Хаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но очень боялась! А недавно прочитала всю вещь по-грузински – и охренела: обыкновенные же слова! Ничего особого! В хорошем романе всё расписано лучше…
Я улыбнулся:
– От бога все ждут большего! А пишет он обо всём… Не о чем-нибудь, как писатели, а сразу обо всём… Здесь говорит одно, там другое…
– Это как раз и правильно! Если бы я, например, была писательницей, то тоже писала бы сразу обо всём и по-разному. Это правильно, но… Не придумаю как сказать… Одним словом, всё, что я прочла в Библии, – я сама уже знала. Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня – и никого кроме! Но как бы меня ни любил, как бы ни лез из кожи – всё равно кокну! Что это за условия?! Какой дурак согласится?! Он хочет только чего хочет Сам. Поэтому я Ему и не верю! Он – как наши петхаинцы!
Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела ждала, чтобы я пригласил её излить душу. Я же не отрывал взгляда от решётчатого текста.
Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно детским:
– Меня, знаешь, всё время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались – с места на место, как цыгане, но всё равно у них такая злоба! Цыгане хоть и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно мужики. Даже отец, Меир-Хаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя: бросил меня одну. Не любил. Одну только мать мою, значит, любил. А женщина не может без мужчины, ей нужна защита.
– А Сёма? – сказал я. – А этот Абасов? Другие ещё?
– Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы взять вдруг и защитить, правда?
Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так и вышло:
– Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь?
Сбежать я хотел, но не вместе с ней. И не куда-нибудь, а домой. И кроме этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг ещё одно – стародавнее – чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже всё известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное. Высунулось ощущение, что в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит… самое главное.
– Ладно, иди! – согласилась Натела и забрала библию со ступеньки лестницы. – Иди домой. Я её, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю. Мне кажется, они знают что-то важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем. Правда?
Я присмотрелся к ней. Она не издевалась.
– Видишь ли, – ответил я, – ты всё время разная. То говоришь, что Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать…
– А кто не изменяется? – спросила она кротким голосом.
Наступила пауза.
– Ладно, иди! – повторила Натела.
Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые – как только я их произнёс – оказались искренними:
– Ты сама очень красивая… И будешь счастливой…
– Спасибо! – засияла она и вскинула вверх правую руку.
Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из неё закладки и газетные вырезки.
– Натела! – крикнул из-за двери Абасов. – Это ты?
– Нет, библия! Я нашла её! – крикнула Натела. – Бумаги рассыпались всякие, Сэрж. Подберу и приду!
– Только быстро! Я уже начал…
– Что он там начал? – спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по её голым голеням.
– Что ты там начал, Сэрж? – спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру.
– Любовью заниматься! Сам с собой! – крикнул он. – Шучу: вино начал!
– Заканчивай тогда без меня! – крикнула и Натела. – Я тоже шучу. Но ты, правда, пей, я пока занята.
– Я помогу тебе! – и послышался скрип отодвинутого кресла.
– Уходи! – шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
В дверях я опомнился:
– А это куда? – кивнул я на кипу бумаг в своём кулаке.
Беги! – повторила Натела. Теперь уже жестом.
27. Где начало есть, там будет и конец
Бумаги я просмотрел за семейным обедом. Расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была ещё копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика жене-хохлушке, а рядом с его подписью – проткнутое стрелою сердце и русская вязь: «Люби меня, как я тебя!»
Ещё одна любовная записка, без подписи и по-грузински: Ты, дескать, стоишь – очень желанная – на том берегу. А я – очень несчастный – на этом. И между нами, увы, течёт широкая река. Что же теперь нам делать?
Жена моя предложила вздыхателю поплыть к «очень желанной». Тем более, что, по её словам, в Грузии нету неодолимых рек…
Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьёй и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского Музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты «Молодой сталинец» и называлась обстоятельно: «Беседа известного грузинского учёного с известным немецким романистом».
Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал немецкому мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, – о чудотворной библии. Повествуя её историю, учёный особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнёсшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам.
После официальной встречи известный романист отвлёк грузинского историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, историком, а самой первой владелицей Бретской рукописи – Исабелой-Руфь. Иудейкой из Испании.
Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями.
Согласно одной из легенд, рассказал он, Исабела-Руфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься – вместе с вышеупомянутым сочинением – на историческую родину. То есть на Святую землю.
Местные евреи, однако, которые тогда ещё не были славными, но которых всё равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у неё чудотворную книгу на том основании, что Исабела-Руфь осквернила себя и её не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов – Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции – лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев.
Бретский же манускрипт тотчас же, оказывается, утерял свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению. Причём, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.
О странствовавших еретиках, завлёкших Исабелу-Руфь в свои сети, грузинскому учёному было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное евангелие, которое начётчики отказались в своё время включить в Библию и которое приписывалось близнецу Иисуса Христа. Фоме.
Господин писатель осведомился у товарища учёного: О чём же именно говорится в этом евангелии? Последний зачитал на память несколько пассажей, лишённых всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи.
Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизвёл следующую белиберду:
«Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место своё в начале, ибо он увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков».
28. Если кто-нибудь умён, но прислушивается к народу…
С Нателой я больше не общался, но до её переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не остаётся в ней места, о Нателе – вдали от неё – петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине.
Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие роскошь домысливать их и выбирать «нужные». Но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой.
В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования – и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который, помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью.
Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, – везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что – как и предсказывал доктор – Сёма «Шепилов», романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на неё с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серьёзной, и жизнь его повисла на волоске.
Через три дня волосок оборвался. То есть, получается, ей опять повезло, ибо если даже всё и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал её уже больше необорванного. Кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит?
Потом пришли другие известия.
Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха. Цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, – ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти – по закону – не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего придётся искать его на ощупь.
Однако в этом, земном, мире взамен наказания к ней, мол, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. «Илья-пророк» был при ней. После гибели «Шепилова» она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю.
Абасов кликнул подчинённых и велел им выкопать яму под петухом. В согласии с приметой, он надеялся найти там клад. Вместо клада подчиненные нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно.
Натела обрадовалась находке – и из загородной поляны перетащила мать к отцу, к Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве надгробные памятники из чёрного мрамора. Без пятнышек или прожилок. Блестящие, как козырёк концертного рояля «Бэккер».
Прислала, говорили, оттуда же могильную плиту и для себя – впрок. Это как раз петхаинцы одобрили. Во-первых, всё везде и всегда только дорожает. Во-вторых, евреями она брезгует – и в будущем рассчитывать ей не на кого. В-третьих же, и это главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, – мир ещё не порушился, всё в нём прекрасно и все в нём умирают! Даже выскочки!
Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях бояться будущего, то есть смерти, незачем. В Союзе такое, мол, количество нищих, развратников и незанятых мыслителей, что за деньги, за секс или из инакомыслия многие охотно согласятся умереть вместо неё.
К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену – по крайней мере, на людях – поучал в духе добронравия. Объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил, будто почти никто своей смертью не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза.
«А ты-то что скажешь?» – спросил он меня, поскольку я был уже председателем.
Я ответил уклончиво: Ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается.
Жена раввина высказала предположение, что Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдёт, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, в наши края, в Нью-Йорк.
Развернулись дебаты: впускать её в Америку или нет?
Подавляющее большинство высказалось против. Сослалось на заботу о нравственной незапятнанности отечества. Америки. Я заявил, что впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет. Тем более, что мы ещё не граждане при отечестве, но лишь беженцы при нём. Мне возразили: Это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства. Которому плевать на любые книги. Ибо оно занято борьбою со злом.
Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно. Почти как в хороших книгах. Сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал, на всякий случай, сообщить ФБР, что она гебистка.
Доктор похвалил его за ум, порядочность и особенно скромность. Ко всем, мол, внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую.
Я с доктором не согласился: Если кто-нибудь умён и порядочен, но всё равно прислушивается к народу, он как бы мало ни получал, получает много. Ещё я высказал предположение, что ФБР – тоже из заботы о народе – захочет «освоить» Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы её, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, обязательно впустили.
29. Две тбилисские колдуньи повязаны лесбийским развратом
Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк всё-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия. К тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе – и передавать оттуда информацию было уже некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела продаёт дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова.
Андропов поставил тому в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил «заботу» обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили даже, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной Давиташвили. Тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремлёвцам.
Говорили ещё, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная болезнь, от которой Джуна её и лечила. Хотя и менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в её еврейском происхождении. Которое рано или поздно приводит именно к неизлечимой форме психоза.
Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских жён в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом.
Эту сплетню как раз многие петхаинские жёны ревностно отвергли. Возмутились даже: А как же Абасов, хахаль? Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике? Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием – и они загордились.
Вместо Москвы Натела подалась в Квинс.
И объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости.
30. Право на беспробудную глупость
Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, ибо жили в квартирах без центрального охлаждения, а гуляния устраивались в холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный благовонный воздух.
Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистско-кафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма. Особенно моего.
Мне казалось немыслимым гуляние в честь независимости. Причём, независимости всеобщей, а не моей личной.
Об отсутствии личной напоминало мне присутствие жены. Кризис этой независимости ощущал я в тот праздничный день особенно остро: в отличие от пасшихся косяком петхаинских жён, моя не отступала от меня ни на шаг.
Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я поздравил его с великим праздником.
В ответ он поправил каравеллу под гладко выбритым подбородком, кивнул в сторону петхаинских жён и шёпотом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил её за это поцелуем руки с изнанки и назвал её не «женой» моей, а «супругой». Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою «супругу». Похвалился, что и она всю жизнь следует за ним по пятам, «как следовала за Гамлетом тень его отца».
Я не понял сравнения, но отозвался вопросом: Не гложет ли его, не дай Бог, боль в селезёнке? Или в каком-нибудь прочем скрытом от глаз органе? Не понял теперь он. Я выразился возвышенней. Отчего, спросил, на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания?
Ответила раввинша. Вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю сегодняшней Независимости. Размер не тот, но можно разносить.
Я в ответ сообщил ей с тревогой в голосе, что местный писатель Хемингуэй застрелился именно из-за тесной обуви. Ни она, ни раввин этому не поверили. Я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть – и пришлось поменять тему. Спросил: Не кажется ли им, обоим супругам, что в холле пахнет пряным запахом прижжённых трав?
Воистину! – согласился раввин и качнул головой: Американская культура благовоний не перестаёт поражать воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у неё ноет сердце и хочется от счастья плакать. И что она уже купила целый пакет распылителей с запахом прижжённых трав.
Гвалт в огромном холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося «корабля дураков». Люди стали толкаться, и всех обволакивал дух неспешащего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро – всё, что бурлящий котёл Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света.
Покупали пищу все, кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сэндвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и поэтому могли щегольнуть перед супругами приобретением в складчину объёмистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями.
Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было – только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями.
Непонятными показались мне только отсеки для курящих. Хотя они ничем не были отгорожены, раввин с восторгом отозвался о власти, защищавшей его право оградить себя от табака. Я обратил его внимание, что эти открытые отсеки защищают его от гадкого табачного перегара не лучше, чем защитили бы в бассейне от чужой, а значит, гадкой, мочи неперегороженные зоны для писающих.
Что же касается гадких звуков разжёвывания и проглатывания пищи, – я с надеждой посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины вокалисты из Мексики – и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от бешеных ритмов во славу национальной независимости гринго. Самого старшего в братской семье народов Нового Света.
И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади – нам в глаза – слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго. С рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти.
Он сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, живём в самое историческое из времён, но объяснять это не стал.
Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что этого англосакса зовут Мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса.
Мистер Пэнн сказал ещё, что Америка есть оплот мира во всём мире. И что она представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно спустилось с деревьев. И создало Библию.
Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и поэтому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели. Которую он опять же не назвал.
Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена снова ущипнула меня в локоть. Чтобы я не позволил себе усомниться вслух, что Мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, нашёл необходимым лечиться у петхаинца.
Хотя ущипнули меня, – дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил шёпотом у доктора – не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед Мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе.
Ответил ему Мистер Пэнн. Объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть – ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой.
Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором. В процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку – и это секрет – наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же он дальнеазиатов. Называет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать.
Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный Мистером Пэнном анекдот о корейцах: Даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются. В качестве эротических вибраторов.
Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, крохотные кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах.
Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня – на корточках и со вскинутыми на неё глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу – как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились – умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись.
Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов!
Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором.
Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением.
Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, Мистер Пэнн отошёл от микрофона и уступил место следующему оратору. Тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими.
Спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и ещё раз квакнул: Америка лучше Кореи! Демократия! Снова подумал: Прогресс! Труд! Равенство! Братство! И вообще! Потом ещё раз подумал, но ничего больше изречь по-английски не захотел или не смог. Раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу.
В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я опять прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втроём переглянулись, взорвались в хохоте и опять же – теперь, правда, с радостью – бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности.
– Жжжжж… – жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору.
Залман перешёл на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине.
– Ещё, ещё! – повернулся к нам, всхлипывая, доктор. – Про наших докторов! – и покрутил тремя пальцами в воздухе.
– Ну, ну? – захихикал раввин.
Даварашвили проглотил слюну и зашептал:
– Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз пальцем – жик туда и диагноз готов!
– Ну, ну? – торопил раввин.
– А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум!
Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, – склонился над нею и зачастил:
– А вот тебе ещё: Какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше: отделываешься от еврея сразу, а не по частям!
Зелёная фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны – это распятый еврей! – а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный!
Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из трёх долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягнёт на моё право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более – праздник независимости.
Посягнула, как и прежде, жена. Пригнувшись надо мной и поблёскивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги.
Раввинша сделала то же самое, но – с раввином.
Даже докторша, сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы – «три петхаинских долдона» – походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых жёны пытаются вытащить из грязной лужи и поставить торчком. Как принято стоять среди трезвых.
После нелёгкой борьбы жёнам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защёлкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином – перемигнуться.
С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону.
– Туда! – шепнула жена и развернула мою голову к сцене.
Я как раз увиденному не удивился.
Напротив: было такое ощущение, что наконец случилось то, чему давно уже пора случиться.