Текст книги "Культя"
Автор книги: Нил Гриффитс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Угу. – Квоки тоже понижает голос. – Слушай, те надо валить отсюда. Делай ноги, братан. Уезжай. Чем дальше из этого города, тем лучше, как можно дальше.
– Куда? Куда мне ехать, бля?
– В бога душу, я откуда знаю? Куда хочешь, бля.
Малахия смеется.
– Хоть в Новую Зеландию, а может, и там достанут, бля.
– Воткни булавку в карту не глядя и поезжай в то место. Съебывай, и чем скорее, тем лучше. Томми знает, что у тебя уже одной рукой меньше, и собирается оторвать тебе вторую, честно, давай-ка ты пиздуй по Лайм-стрит и садись на первый же поезд. Хоть зайцем, если по-другому не получится, но вали отсюда.
Он уже бежит.
Воспоминание:
Он среди других детей, мать увозит его и братьев и сестер в разные неизвестные городки, бежит от ревущего зверя в сапожищах – отца. Сначала городишки в районе Виррал, потом в северный Уэльс потом дальше вглубь страны и они все сидят сбившись в кучку в очередной дешевой гостинице запах жареной картошки руки липкие от лимонада или сока драки на кровати и мать у окна смотрит на очередной незнакомый город и прикуривает одну от другой. А потом он стоит у телефонной будки где мать плача говорит по телефону за стеклом и поезд обратно на север но осталась память о городке где горы и море и набережная он ловил крабов под причалом и поймал четырех и еще нашел пятьдесят пенсов кормил чаек жареной картошкой ел сахарную вату и плавал в море где ногами до дна не достать и люди кругом говорили на непонятном языке но в своем родном городе он тоже иногда слыхал этот язык в магазинах и на улицах. Единственное место откуда ему не хотелось уезжать до того что он устроил матери истерику там горы стояли кругом как стража и что это был за город как назывался?
– Мам, пчму у того дяди тока одна рука?
– У какого дяди, зайчик?
– Вон у того, вон там, на карту смотрит. Видишь?
– Может, он попал в аварию.
– А куда у него вторая рука девалась?
– Не знаю. Отвернись, невежливо так смотреть на человека.
На платформе голуби дерутся за растоптанный сэндвич. Один голубь, ухватив клювом большой кусок сыра, вспархивает на крышу вагона, его преследуют двое других, драка продолжается, трепыхание грязных крыльев, вопли, удары клювом. Всегда, всегда безжалостная конкуренция. Вечные попытки лишить силы, застить свет, подрыть корни, удушить, придавить, удавить, вечная, неизбежная война, подлое, бесцеремонное порабощение. Под ногами – тонкий лед, над головой – хрупкий лак, непрочная защита от чужой злобной причуды.
Голубь роняет сыр и летит прочь, и, пока оставшиеся дерутся из-за еды, маленькая птичка стрелой влетает, подхватывает кусок и уносит его под высокие балки далекой крыши вокзала. Маленькая птичка, с кулак размером, явственный красный мазок. Может, это малиновка.
За окнами – туман, поезд едет сквозь туман, в тумане – болото, за ним – лиман, потом горы, вершины их высовываются из затопившего все тумана, словно горы нарочно выглядывают. Словно кто-то творит их прямо сейчас, и они виднеются в отдалении сквозь прозрачный туман. Из его воспоминаний тоже встают горы, неизменные, точно как были, они, всей своей массой, здесь, и теперь он ощущает их присутствие.
Прямо напротив станции – дешевая гостиница. Вот он уже на кровати в скудно обставленной комнате, на коленях – местный телефонный справочник, ведь бар, что прямо под его комнатой, источает опасные запахи и опасные шумы, и вот нужная ему строчка в книге, она самая первая, потому что начинается с двойной буквы А.
Потом – большой провал во времени. Великая капитуляция, в которой шум волн становится как хлеб, и снится Томми, выходящий из моря, толстый Нептун в химических кудряшках и капроновом спортивном костюме, с глазами кальмара. Томми на улицах, Томми в магазинах, Томми в АА, Томми в собесе. Время испуга в душе – вот сейчас постучат в дверь, жаль, что он так плохо запомнил то время, когда зыбь утихала, разливался покой, а прежнее время – растерянности и ярости, – лишь иногда вдруг вспыхивает в памяти, когда солнце палит, или когда пахнет гниющей травой, или тухлым мясом, или когда где-нибудь в этом приморском городке за окном сирена взорвется внезапным отчаянным воем. Или призрак руки, что все еще трудится за пределами культи, и боль, что иногда превышает пороговое значение, и тогда нервы словно охвачены бурей, все тело спонтанно дергается, конвульсии, поверхность кожи холодеет, и потеешь, и кровоток замедляется, и в пространстве под этим ураганом ощущений живет неустанное напоминание о пережитой лихорадке, о той жаре, и тогда он жаждет, чтобы рука была на месте, пустота напоминает ему о пустоте, ушедшее напоминает о потерянном, а потом он примиряется и может жить дальше, теперь жить можно, бля. Как тяжко лежать в ночном поту и грезить, что твое тело источает алкоголь, и шипение волн словно тихий аккомпанемент потерянной жизни и ушедшему куску плоти, но в общем и целом он рад, что оказался здесь, он знает это, когда дергает еду из огородной земли или наблюдает за лисом, сующим нос в изгородь, или нюхает витающий в воздухе звериный запах или кормит кролика сельдереем или смотрит как птицы клюют семечки что он им насыпал на утреннем солнышке и незамутненный разрыв за который он с такой силой цеплялся отдается эхом в языке звучащем вокруг:
Аберистуит – устье реки
Эрири – жилище орлов
Понтхривендигайд – мост у брода Богоматери.
А Ребекка? Что с ней сталось? Не так уж она и рвалась жить; поэтому он надеется, что она по-прежнему проводит бо?льшую часть времени во сне. Наяву она лишь мучилась, порой ему чудится, что ветер с другого берега доносит ее голос, что зовет и зовет и пытается научить его слушать, потому что он ее просто не слышит, но знает, что если б не она, и если б он по-прежнему был с двумя руками, работал бы он сейчас на каком-нибудь сраном конвейере или раскладывал банки по полкам в супермаркете и дни его ползли бы в глухоте, ненависти и скуке, безо всякого сюжета, так что все это – и она – сделали его тем, что он есть – неповторимость женщины и губительного пристрастия и обломка грязной иглы и рокового умирания клеток, все это в нем, как татуировка.
Чуть не каждое утро одноглазый лис спускается с горы. Одноглазый лис, вниз по склону и в его сад, обнюхать и пометить. И птицы слетают с деревьев и с неба, поклевать его семян; посланники, спускаются на лезвиях солнечных лучей, клюют его семена.
В супермаркете 2
Чё я тока не пил за свою жизнь. Всё, что хочешь. С чего и как началось – не помню, теперь кажется, всегда так было; то есть я не помню, как первый раз в жизни глотнул спиртного или что-то еще в етом роде – выпивка была всегда. Будто часть меня. И торчал на всем, перепробовал весь набор, что только бывает: травку, и быстрый, и кислоту, и грибы, и экстази, и кокаин, и крэк, и героин, и темазики, и диазики, и метадон, и могадон, и димедрол, и петидин, и эфедрин, и декседрин, и бензедрин, и всевозможные опиаты, и все, что служит для утоления боли. Отключался в прокуренных комнатках, где вдоль стен валялись штабелями другие чуваки в отключке. А бухло… Господи, как я бухал, пиво, и вино «Конкорд», и бормотуху, и сидр «Мерридаун», и «Спеш», и бренди, и водку, и виски, и ром, и джин, и мартини, и кулинарный херес, и всё что угодно. Одно время даже метиловый спирт, через тряпку, чтобы отцедить рвотное, что в него добавляют, чтоб ты слегка отравился и сблевал. И из всего етого разного – так много комбинаций, так много сочетаний надо перепробовать; у каждого кайфа – свои тонкости, которые в конечном итоге не имеют значения, потому что главное – чтоб мозги прошибло. Остальное неважно.
И вот все ето добро – передо мной, в спиртном ряду. Ряды полок, стеллажи, выше меня ростом. Крепких напитков тут нет – они за прилавком, у продавца сигарет, от воров, типа, а вот вино и пиво – тут, передо мной, вина – хоть залейся, бля, и херес и разная экзотическая дрянь вроде «Калуа», сливочных ликеров и всякого такого. Несу корзинку меж рядами, вино справа, пиво слева, и все бутылки словно испускают низкий гул, не то чтоб неприятный, скорее, манящий, зовущий. Чего проще было бы – отдаться в рабство, запустить этот гул у себя в черепе. До чего просто. До чего прекрасно. Всего лишь сдаться, согласиться на посулы етих полок, рядов, на бешеное возбуждение, что в них таится, и даже вкус их не важен, гораздо важнее вопросы, рожденные первым глотком, насущные вопросы, что молотком застучат в висках, забьются в мозгу и вгонят яйца аж в грудную клетку. Что будет со мной? Где я буду завтра? С кем? Из миллиона возможностей, что сулит грядущая ночь, какие выпадут на мою долю?
Вот потому я больше всего любил бухать. Можно было и с колесами смешать, угу, замечательно, круто, но опиаты – нет. Ето не для меня. Темазепам у меня шел хорошо, зашибись просто, как ехала крыша, если его принять вместе с бухлом, а вот героин, метадон и все такое – нет, в них нету никакой жизни, они не поднимают, а усыпляют, ето сдача в плен, капитуляция. Жажда жизни? Да иди ты; ето жажда смерти. А вот спиртное, бухло, нет: если пить сильно и долго, днями, неделями, есть мало, спать мало, то рано или поздно попадешь в сверкающий простор, меряй его широкими шагами, этот простор – вокруг тебя, и одновременно – у тебя в голове и в сердце, и в этом просторе ты становишься богом. Ты паришь. Творишь зверства безнаказанно, и душа твоя прыгает и скачет от радости вокруг мук совести, которые так легко задушить, а внутри тебя – невероятная сила, потому что ты знаешь, о да, бля, ты знаешь, что ето не для слабаков, о нет, чтобы пьянствовать, нужно не только отчаяние, нужна ясная, сверкающая отвага. И сила, и самопожертвование, непостижимое для трезвенников, странных негнущихся фигур, что проходят, расплывчатые, по твоему залитому светом миру, хрупкие вертикальные силуэты на краю твоего сознания, практически бесполезные, потому что покорные, потому что их не тянет на приключения, потому что они презирают твой бесконечный поход за радостью и боятся его. Ни хера они не знают. Им бы только спать, просыпаться, жрать, срать, болтать да работать, ето для них главное, бля, работа, пашут, как рабы, на какую-нибудь херню, что убивает дух, высасывает душу, пока не начнут подыхать в собственном дерьме, и вот они глядят на часы, чтоб уйти на долгожданный обеденный перерыв, бля, а я вхожу в только что открывшийся паб, где пахнет полиролью, где в косых лучах солнца, проникающих через окно, сверкают дерево, латунь, стекло, и танцуют пылинки. Как вообще можно жить без етого? Чем эти люди заполняют зияющую дыру? Мы с Ребеккой заходим в паб, у нас в карманах деньги, а эти глупые бедняги на улице, а шапка пены на первом стакане, а стопарик виски вдогонку, а вкус чисто бля
хватит
вернись
ладно
в постылую пустошь трезвости, в завязку. Суд запихал пьяницу в клинику, и что ты теперь будешь делать, теперь, когда тебя освободили, трезвый ампутант в пустыне? Сажаешь семена в землю, сыплешь орехи птичкам – отныне они за тебя будут летать.
И читаешь. У тебя завязываются отношения со словами.
Но все дело в выпивке, вот в чем все дело-то. Все. Дело. В. Выпивке. Алкоголь – магическая вытяжка из твоих дней, из твоей тяжкой работы, ето твои мечты, все до единой, в дистиллированном виде. Выдержанные в дубовом бочонке, типа. Ето клетки твоего тела плавают в бодрящем бульоне, ето квинтэссенция обыденных вещей являет себя лишь тебе, тебе одному, ето все, о чем ты когда-либо мечтал, ето транс, ето экстаз, ето
НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ
пьянство ето когда обосрался в штаны прямо в магазине когда блюешь кровью в лицо прохожим когда шатаются зубы когда под глазами фонари нос перебит ето рука твоя воняет гния заживо на теле ето агония полная дерьма и гноя ето
стыд/совесть/отвращение
ето когда тебя поимели и тут же выгоняют вали отсюда нахер.
Несу корзинку к кассе и встаю в очередь. Хорошенькая Луковая Девушка стоит впереди меня, через одного человека, и я гляжу, как она выкладывает покупки на ленту транспортера: обычные припасы, хлеб, молоко, сыр, макароны, рис, фрукты-овощи, та пицца с ветчиной и ананасами, упаковка рыбных палочек. Здоровое питание, только поглядите на меня, о чем я нынче думаю, какими насущными мыслями заняты мои дни, об отхаркивающем действии необезжиренного молока, о ловле ветра, о том, почему я что-то чувствую на месте руки, которой нет. Об удобрениях. О здоровье кролика. О кислотности почвы, и достаточно ли будет дождей. О борьбе с улитками и слизнями; убивать или не убивать? Яд и соль или ловушки из яичных скорлупок с пивом? О том, чем прикормить моего одноглазого лиса. О том, что вдруг постучат в дверь. О том, что мне есть и какие витамины пить, чтобы ускорить заживание, которое все продолжается и кончится только в тот день, когда я помру и начну гнить и разлагаться – а об етом занятии я уже кое-что знаю. О том, как разлагается живое.
Кладу свои покупки на ленту, женщина за кассой замечает мой пустой рукав и звонком вызывает помощника, чтобы уложил все в пакеты, и вот он приходит и запихивает все, что я купил, в один мешок, а я тем временем расплачиваюсь. Забираю сумку и выхожу, ветер чуть усилился, дождь пока медлит, но небо все темнеет и темнеет. Огромная чернобрюхая туча. Небесный кит. Горний левиафан. Я уж хочу пить; кофейку не помешало бы. Зайду, пожалуй, в кафе на набережной, а потом уж и домой. Да, так и решим.
Шаг 7: Мы смиренно молили Его отнять наши слабости. А потом смеялись, от невыполнимости этой задачи, а еще – от стыда, настолько жалким, рабским было это моление, так непохоже на ту победительную гордость, от которой мы старались в муках отречься, и смех все рос и рос, уже неуправляемый, истерический, и глаза пучились от ужаса, лица бледнели, пульс частил, но мы все смеялись, прятались, высоко несли головы, накидывали петлю на шею, подносили бритву к запястью, слезы текли из глаз, а мы все смеялись, смеялись, так громко, что лопалась гортань, и наружу выходили только крик да кровь. Но мы все смеялись; может, со стороны казалось, что мы жутко страдаем, испытываем чудовищную боль, но нет, это был смех. Честно; мы веселились.
В машине
– Глаз пошире открывай… что я вижу – угадай… Кое-что на букву… «М».
– «М», говоришь? Угу, щас подумаем. Это не «макуха», часом, а?
Алистер мотает головой.
– Не.
– Нет? Не макуха? Точно?
– Угу.
– А, тогда я знаю – это «мудак», верно? Ты себя увидел в боковое зеркало и загадал «мудака».
– Опять не то.
– А чё тада? Ну давай, говори, а, а то мне уже надоело.
– Mynydd.
– А? Это еще чё за хрень?
Алистер ухмыляется.
– Это по-валлийски «вершина».
– Епть, это не считается. Слово должно быть из языка, который мы оба знаем, а то нет смысла играть. И ваще я сначала сказал «макуха», так что иди ты.
– Ладно, значит, ничья. Опять я вожу. Я загадал…
– Иди в жопу, братан. Ты пролетел.
– Чё это?
– За Употребление Иностранных Слов. Есть такое правило, типа.
– Кто сказал?
– Никто не сказал. Есть такое правило, и все. Можно загадывать только те слова, которые оба играющих понимают, иначе какой смысл в игре. Так что ты проиграл, теперь моя очередь: «Д».
– «Д»?
– Ну да. Глаз пошире открывай, что я вижу – угадай. Начинается на «Д».
– Дорога.
– Не-а.
– Дерево.
– Не-а.
– Дорожный знак.
– Не-а. И мне уже надоело играть, так что я тебе подскажу: дебил-который-сидит-слева-от-меня-и-уже-вконец-заебал-своими-дурацкими-вопросами. И скажу сразу, что это ты, а то вдруг ты не догадаешься. Игра кончена, я выиграл.
– Ну и ладно. Дурацкая игра.
– Ты первый начал в нее играть.
– Нет.
– Нет, начал, бля, еще когда ту ферму проезжали. Ты сказал, что увидел на дороге кое-что на букву «Г», и это было говно. Это и был твой ответ. Так что это ты, бля, придумал играть в эту дурацкую игру. Ты первый начал.
– Нет, не я.
– Нет, бля, ты, братан.
– Нет, не я.
– Нет, ты.
– Тыщу раз «нет, не я».
– Тыщу и один раз «нет, ты».
– Бесконечное число раз.
– Отъебись. Далеко нам еще?
– Нинаю. Недалеко. Может, еще полчаса.
– Господисусе. Мы уж скока часов едем. Надо остановиться до ветру, а то я ща лопну.
Они въезжают в долину – дорога узкой лентой мостится примерно на середине высоты южного склона. По правую руку склон вздымается, уходит в небо ножами и стамесками изрезанных ветром скал, что рвут и режут серое мрачное небо, время от времени отсекая валуны, роняя их на дорогу, продолговатые куски камня с машину величиной, что по-слоновьи грохочут вниз, в долину, через дорогу, и наконец обретают мрачный покой на самом дне, которое хранит кучи этих валунов, а также следы недавнего паводка, бородавчатые искривленные ветки голых деревьев, облепленные пустыми рваными мешками из-под удобрений, столбы оград с влачащейся за ними проволокой, вырванные с корнями мелкие деревца, чей-то труп, похоже – овечий, мясо превратилось в студень на костях, что перепутались с ветвями, болтаются, брякают на ветру, скелет висит и мотается, как жуткий мобиль, эолова арфа, игрушка злого, безумного демона или бога.
Алистер тянет носом.
– Фу. Чем это так воняет? Ты пёрнул?
– Угу. – Даррен кивает. – Не сдержался. Щас лопну. Наверно, из-за той сосиски в тесте.
– Какой еще сосиски? Ты в Бале сосиску съел?
Даррен кивает.
– Ты, урод, какого хрена ты мне не купил сосиску, бля? Втихаря ее сожрал, бля, скажешь, нет?
– Ну да, птушта я знал, чё от них бывает. Съешь сосиску в жареном тесте, братан – будешь пердеть аж до Ливерпуля. А мне с тобой в одной машине сидеть.
– Уж кто бы говорил! Сам пердун, бля. Господисусе, как разит. – Алистер натягивает воротник куртки на нос. – Воняет, как будто кто-то тока что посрал.
– Ну так это ж оно и есть, правильно? Это ж газ. Газ из говна. Мелкие частички говна плавают в воздухе, и ты тока што вдохнул немножко. Странно, что ты его на вкус не чувствуешь. Дребаный дебил.
– Можно подумать, меня кто спрашивал. У меня выбора нету, скажешь, не так, что ли, ты, урод вонючий!
– Не слышу, чего ты там говоришь, братан, у тя рот закрыт. Убери куртку ото рта.
– А пошел ты.
Алистер открывает окно, Даррен смеется и сворачивает на боковую дорогу, чуть шире самого «морриса», по обе стороны – живые изгороди, царапают бока машины. Останавливается около ворот и глушит мотор.
– Чё ты?
– Да убери ты наконец этот воротник ото рта! Я ни слова не слышу, чего ты говоришь.
Алистер убирает.
– Чё ты собрался делать?
– Посрать там в поле, чего ж. А не то еще в штаны наделаю.
– А бумажки те надо?
– А да, черт. Бля. Будь другом, дай атлас.
Алистер подает дорожный атлас, Даррен пролистывает страницы, доходит до карты Манчестера с окраинами, и, подмигнув Алистеру, вырывает две страницы, комкает, разглаживает и комкает опять.
– Ты это зачем?
– Чтоб бумажка помягче была, жопе приятнее. А то очко будет как помидор. Ща приду.
Он выходит из машины, хлопает дверью, Алистер глядит, как он перемахивает через ворота, исчезает по ту сторону изгороди. Блеют овцы, гудит ветер по долине, меж зубцов горных стен, вокруг тикающей машины. Алистер поднимает окно обратно, чтоб ветерок не нанес запаха, и некоторое время наблюдает за мотыльком, что быстро ползает кругами по приборной доске, заползает на лобовое стекло, маленький сверкающий летун со сложенными крылышками, описывает лихорадочные восьмерки. Алистер пытается его поймать, но тот несколько раз выпархивает из-под пальцев, так что Алистер давит его большим пальцем, рассматривает пыльно-золотой мазок на коже, нюхает палец и вытирает об колено, втирая, пока уже невозможно различить пятно на фоне лоснящегося капрона.
Возвращается Даррен, заводит машину.
– Хорошо посрал?
Даррен качает головой.
– Нет, братан, так, поклал второпях. Я те грю, у меня в этих местах крыша едет. Помнишь, тут нескольких человек замочили, бля, с год назад?
– Не.
– Ну да, про это в «Эхе» писали и все такое. – Даррен в шесть приемов разворачивается на узкой дороге и пускается обратно к шоссе. – Какой-то здешний псих пришил нескольких туристов. Не помнишь, нет?
– Чё-то такое. У него вроде пушка была.
– Пушка? Не, значит, не тот. У этого не помню чё было, но точно не пушка. Его потом его же друганы замочили, типа. Убили.
Он сворачивает налево, возвращаясь на дорогу, что бежит по долине, над которой нависло небо – одна большая туча цвета чугуна. Озеро вдалеке не сверкает, а лишь стоит лужей расплавленного металла там, где кончается долина.
– Вот пока я сидел там тужился, я все думал, вот щас он ко мне со спины подберется.
– Кто, убийца? Его ж замочили, нет?
– Ну еще кто вроде него. Здесь таких навалом, братан. У которых от вырождения крыша поехала, нападают на людей. Я те вот чё скажу, Алли, случись что – в таком месте твое тело несколько месяцев не найдут. Зуб даю, в здешних местах трупы сотнями валяются, в горах-то. Их в озера покидали и все такое. И звери да птицы, бля, они тебя так уберут, что никто не найдет потом. А может, и кто из местных: «Эй, сёдни у нас славный бифштекс из человечины!»
Даррен почесывает волдырь от укуса овода на тыльной стороне руки, Алистер улыбается утрированному валлийскому акценту, и улыбка застывает на лице, когда он глядит в окно на вечно влажные огромные лезвия пил, эти горы, и хребты вокруг долины, и сплетающиеся овечьи тропы, наподобие капилляров, и, может, он и думает о составных частях безумия, что вечно рушится осыпью с этих суровых склонов, или о насилии, что падает на них дождем и молнией, или о ревущей тьме, что сжигает себя в пепел в вечной тени этих гор, но не подает никакого виду, лишь сухие шелушащиеся губы улыбаются слабо.
– Эй, Алли, а тут горки-то немаленькие, бля, – говорит Даррен, но Алистер не издает в ответ ни звука, и воистину в огромном мире, что они пересекают, единственный понятный знак – нелеп, сделан рукой человека, едва прикреплен к бетонному блоку у выезда из долины, словно веточка, детская игрушка, торчащая в грязи палочка:
АБЕРИСТУИТ
20