Текст книги "Культя"
Автор книги: Нил Гриффитс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
На свалке
Солнце осколками. Сияющие спицы света. Лучи солнца бьют в море, разбиваются и превращаются в свет моря, волносвет, водосвет. Он как волна во внешнем мире, но превращается в частицу у мя в голове, через глаза, и ёб твою мать, страшно подумать, что было б, если б я потерял глаз, а не руку; больше не видеть двойного копья солнца. Больше не мигать, не щуриться, когда оно бьет в тебя от воды, стекла или хрома.
Такой свет бывает у мя в снах. Вечно етот на миг ослепляющий свет у мя в снах. Я чувствую, он напитывает мя, этот белый свет от моря; становится частью мя – как фотоны в ядре, вокруг которого вдали крутятся электроны. Ядро – с пятипенсовик, электрон – за две мили от него. Мы – твари из света и пустоты, яркий свет у мя в глазах, пустота у мя в рукаве, и то и другое – у мя в мозгу.
Сворачиваю с портовой дороги на Пен-ир-Ангор. Вонь помойки словно удар, густой сырный смрад. Сажусь на скамью у старого дота времен Второй мировой, выкурить бычок, прежде чем идти дальше, погружаясь в этот запах.
Здесь чувствуешь некое родство, в етом свете, с етим светом. Близость, типа. Он всегда здесь, отраженный от моря, он дает те опору, какую-то определенность. Сто двадцать пять миллионов палочек и колбочек у нас в глазах, пятая часть мозга занимается только видимым миром, сетчатка – прямое продолжение мозга, палочки реагируют на тусклый свет, не умея различать цвета, а колбочки улавливают длины волн, означающие цвет, радугу, типа, ловят эту штуку, волну-частицу, летящую со скоростью 186,282 миль в секунду, и те огромные расстояния, что она покрывает, чтобы дойти до нас, непостижимое пространство, что она приносит. Что я хочу сказать, вы можете услышать или учуять луны Юпитера? Млечный Путь? Что слышно на пылающем Солнце, пахнет ли там пеплом?
Но есть способы поймать свет: узкая щель змеи, черные выпученные соты мухи, наши собственные странные студенистые шары. Свет меж нами и всем прочим, сквозь свет нам приходится глядеть на мир; как вон те горы, дальше по берегу, они кажутся мне синеватыми, потому как меж ними и мной – небо. Воздухосвет. Я гляжу на ети горы через массу синего воздуха.
Все будет в порядке. Все устаканится.
Щелчком сбрасываю окурок в залив. Чайки сварливо кидаются на него, потом, убедившись, что ето не еда, сваливают прочь с руганью. Смешные лапки болтаются, вроде ломтиков вареной ветчины. Етот ливерпудель, Колм, однажды рассказал, что нашел в заливе труп, мертвую бабу, типа. Так он про нее сказал; вся раздулась, мягкая, «как брынза, бля» – его точные слова. У чаек точно был праздник, бля. Могу себе представить, как они радовались. Колм, если честно, тоже, похоже, радовался; Колм, он любит чернуху. Походу, он просто обожает все мрачное в жизни. Я с ним давно не виделся; если честно, я его избегал, в смысле – он слишком активно вводит во искушение, да, по правде сказать, не так уж близко я с ним знаком, но все же мы должны были сталкиваться в городе время от времени, нет? А может, он свалил, как его подружка. Та безумная алкашка, Мэред. Она вроде смылась год или два назад. Кажется, все сваливают рано или поздно.
Назад к дороге, ведущей на свалку, вонь все гуще. Сегодня солнечно, но холодно; зима еще упирается, и на севере, над Кадер Идрисом, видны большие черные тучи. Культя у мя в рукаве начинает пульсировать, но я ничё не могу сделать кроме как не обращать внимания, так что я вперяюсь в вершину Пен Динаса, в памятник, что стоит там, на самом верху, его построил однорукий мужик, ветеран наполеоновских войн. Он сам поднял туда наверх на телеге все камни и раствор – ну, он сам и пара осликов, типа. Но все ж это не фунт изюму: построить опалубку, смешать раствор, уложить ети здоровые камни, и все одной рукой. Удивительно, бля, честное слово. Поразительно, чего только не придумают , чего только не делают, лишь бы выжить. Верно, мистер Солт? Да, вы-то знаете.
Над памятником нарезает круги канюк. Распростерши крылья, не сводя глаз с земли, высматривает крыс на свалке, кроликов на склоне холма. Они видят мочу, канюки, все хищные птицы; так они находят добычу – где та помочилась, там светится ультрафиолет. Мы не можем, потому как наши глаза не видят ниже четырехсот нанометров; ультрафиолет, рентгеновы лучи, гамма-лучи. Мир внутри нашего мира, который нам никогда не увидеть.
Столько времени я проторчал в читальных залах. Любые средства хороши, чтоб убить тоску.
Канюк пикирует. Закладывает вираж, подбирает крылья и камнем вниз. Какой-нибудь пушистой мелочи пришел рваный, бьющий фонтаном конец. Хрустят косточки. Надеюсь, Чарли в порядке: да, с ним должно быть все хорошо, обязательно, я же оставил ему редиску, когда уходил, и сунул его в загончик. С ним все будет тип-топ. Будет день напролет спать, да грызть, да подергиваться. Хотел бы я знать, скучает ли он, может, есть у него память рода, память о прохладных земляных норах, о склоне холма на солнцепеке, о том, каково скакать по лужайке. Хотел бы я знать, не тоскует ли он по другим кроликам. Помню, мальчишкой мамка повезла мя с собой куда-то в Северный Уэльс, вроде Талакра, или где-то в тех краях, как раз когда была вспышка миксоматоза; помню, кролики бродили по территории лагеря, в ушах – кровавая пена, глаза – что яичные скорлупы, полные гноя… До сих пор помню, как один выцарапал себе глаз. Чесался со всех сил задней лапой, хлоп – етот глаз, болтается, вытекает… Было мне лет семь. Долго потом я из-за этого спать не мог.
Но с Чарли все будет в порядке. Я за него отвечаю, за Чарли.
Волна разбивается в пеносвет, прям в глаз мне. Глаз начинает слезиться. Надо было очки от солнца взять.
Все будет тип-топ. Даже не думайте, все будет просто отлично.
Заворачиваю за угол. Ворота свалки распахнуты, прямо за ними – хижина Перидура: дощатый шанхайчик с крышей из гофры, крашеной черным, летом в ней как в печи, не знаю, как Перри это выносит, но он всегда в домике, и вечно в етом своем блохастом старом бушлате. Видно, он уже просто не может снять бушлат, типа, прирос к нему. Вот и сейчас открывает мне дверь все в том же бушлате; ну и в старом костюме, штаны уж лоснятся от сала, и огромные армейские ботинки каши просят.
– Даров, Перри.
– Shwmae [5], кореш.
Лицо в желтой щетине, сальные волосы колтунами. Но белки глаз – белые, не желтые, и от него не разит спиртягой. Он ловит мой оценивающий взгляд и качает головой.
– Будь спок. Я все еще сухой, чистенький. Трезвый как стеклышко, бля, и дохну со скуки. Ты?
Я закрываю за собой дверь. Зрачки сразу расширяются, шарят в полумраке, ища свет.
– Аналогично, братан, будь оно неладно. Сухой, как песок, и на стенки лезу.
Он с тревогой взглядывает на меня и садится в кресло. Я качаю головой и сажусь напротив.
– Не, не беспокойся. Не о чем беспокоиться. Я в порядке, просто как огурчик.
– Как, был на собрании?
– Не-а, уж несколько месяцев не был. Чего мне там делать, сидеть в этом закутке, хлебать отвратный кофе и слушать, как ети бараны мелют языком? Да пошли они. Я и сам неплохо справляюсь.
И я.
– Жить шаг за шагом, а, братан?
– Во-во, так они и говорят. Чего читаешь?
Я кивком показываю на толстую книгу без супера, на тумбочке у кровати. Перри берет книгу в руки: экземпляр (древний, судя по всему) Библии короля Иакова, с неканоническими текстами.
– Библия? Я думал, ты ее уж тыщу раз читал, братан. То есть, ты ж вечно цитируешь всякую херню оттудова.
– Ага, ну да, но тут еще и неканонические книги, пмаешь. Все, что церковники в те времена, жирные морды, типа, хотели спрятать, не хотели, чтоб мы видели. Потому что прочитаешь да задумаешься. Сам-то читал?
– Чего, Библию? Не-а. Один раз начал, типа, да бросил. Главный герой не понравился, исусик какой-то.
Перри смеется.
– Чаю хочешь?
Я по правде не хочу, но киваю. Мне бы просто поднести к губам чашку или стакан, глотнуть жидкого; только и всего. Помогает, хоть как-то помогает удержаться, когда припрет.
– Ну а ты чего, Перри?
– Чё я чего?
– Да на собрание, типа. Давно ходил?
Он ставит почерневший чайник на походную печурку. Берет с полки две жестяные кружки.
– На прошлой неделе.
– Ты ведь не сорвался, не?
– Не. Но я бы сорвался точно, зуб даю, если б не пошел.
У мя на сердце будто чуточку тяжелеет, ненадолго. Согбенная спина Перри, такая худая под тяжелой курткой, жалкая макушка – такая уязвимая, мягкая, такая хрупкая.
– Случилось чё, братан?
Пожал узкими плечиками.
– Чесслово, не знаю. Бля, братан, ты ж знаешь, как это бывает. Тоска, мать ее. Все кругом, бля, как дохлое. Нервы, бля, как будто кто на них нарочно играет, ты ж знаешь, как это.
– А чё ж либриум, а? Ты разве его не пьешь?
– Угу, по тридцать миллиграмм, мать его душу.
– И чё, не помогает?
Из-под чайника вырывается синее пламя, лижет обугленные бока. Перидур встает, потом, шаркая, как старик, идет на место и садится. Смахивает воображаемые пылинки с колен.
– Иногда ничего не помогает, бля. Ты ж знаешь.
И верно, я знаю. Слишком хорошо знаю, пес его дери. Срываешься в запой, зрелище еще то, и ударяешься в «мощное забытье», которое переходит в «сухие запои», которые переходят в «погружение», и тогда «пособники», и «терапевтический союз», и любая альтернатива, любая дребаная альтернатива – адверзивная терапия с атропином, антабус, электрошок, игло-бля-укалывание, ямы со змеями, плаванье с дельфинами – все это сводится к одному, возвращается все к тому же – когда душа горит и просит выпивки.
– Ну, ты хотя не сорвался. Не запил, типа. Чё ж ты мне не свистнул.
Жалкое сочувствие, но мне ничего другого не пришло в голову. Перри сворачивает самокрутку.
– Угу. И вот, прикинь, я сидел, ты же знаешь, каково бывает, сидишь там в комнате, типа, трясет тебя, ревешь, потеешь, хлещешь кофе литрами, бля, куришь одну за другой, и все время все держатся за руки, как идиоты, и орут друг другу «ты этого достоин», типа, и прочую поебень…
Я киваю. Помню все это, слишком хорошо помню.
– Да.
– И тут входит етот малой, лет восемнадцать, типа, у него, может, срыв был, а может, он ваще первый раз пришел, и он ввалился в дверь, рубаха вся облевана, штаны обгажены, я чё хочу сказать, видок у него ещетот. Глаза косят в разные стороны, вокруг рта и на подбородке будто белыми кукурузными хлопьями обсыпано…
Опять киваю. Чего только не бывает с кожей у бухариков. Шелушится, сочится.
– И вот он стоит тут, типа, качается, хочет заговорить и харкает кровью…
Киваю сильнее. Вены пищевода; варикоз вен в глотке, из-за алкогольных ядов, и от натуги, когда блюешь. От выпивки вены расширяются и в конце концов лопаются, и тогда блюешь кровью.
– И я на него гляжу, а он все равно как живой труп, типа, и он стоит тута и плачет, в луже собственной мочи и крови, и ты знаешь, что я тогда подумал? Ты знаешь, какая первая мысль пришла мне в голову, бля?
– Наверно, знаю.
– «Вот везунчик, мать его так». Вот что я подумал про того доходягу. Хотел бы и я так нажраться. Господи Исусе.
Он качает головой. Мне кажется, что он бесконечно печален, но эта печаль тут же пропадает, как только начинает свистеть чайник, а Перри протягивает мне готовую самокрутку, и улыбается, и говорит:
– Ну неважно. Я не запил, я выдержал, и вот он я, бля. Все еще чистенький и сухой. Силен как бык, бля.
– Ты молоток.
– А то. Chwarae teg [6], верно? Я сдюжу, братан. Все снесу, бля.
Он мимоходом хлопает меня по плечу, выключает газ и заваривает чай. Тот парень на собрании, про которого рассказал Перри, кажется, собирается влезть ко мне в голову и удобно устроиться, так что я зажигаю самокрутку и оглядываю хижину, удивляясь, как Перри удалось обставить ее барахлом, что он выудил на свалке, от телевизора и видеомагнитофона, стоящих в углу на ящике, до стопки кассет с жестким «европейским» порно (он думает, что я про них не знаю) за раскладушкой, у дальней стены. Перри, он работает стражем свалки с незапамятных времен; говорит, что никого больше не знает, кто бы не тратил на жизнь ни гроша. Он, правда, несколько раз чуть не погиб, вот ето были бы расходы, но такое случается с кучей народу. Включая меня. И я думаю, что ето помогает ему удерживаться от выпивки: он говорит, что обожает исследовать свалку, смотреть, что выкинули люди. Говорит, ето его личная сокровищница.
Господи-исусе, эта скука. Чего мы только не и делаем, чтоб ее победить. Чего мы только не и делаем, чтоб заполнить свои дни, свои долгие, долгие дни тяжкой работы, уныния, смерти заживо – время, отпущенное нам на земле, цепь плоских, пустых наших дней.
– Вот, держи.
Он протягивает мне кружку с чаем.
– Пасиб.
Он опять садится. Теперь улыбается; ушло оно, то отчаяние, что было пару минут назад, отвязалось от него. Перепады настроения, как у любого алкаша в завязке. Пугающие крайности хронического выпивохи, который вот щас по случайности не пьет.
– Как рука?
– Наполовину кремировали.
Я дую на чай и отхлебываю.
– А я все думал.
– Да ну, не может быть.
– Не, слушай, ведь было б лучше, если б те оттяпали правую руку, а не левую.
– Чё это?
– А то, что ты ведь правша, верно? Так что, каждый раз, как дрочить, тебе пришлось бы это делать левой, все равно как если тебе это делает кто-то другой.
Он смеется. Я тоже, хоть я и слышал уже ету шутку тыщу раз, бля. И даже сам так шутил довольно часто, бля.
– Кроме шуток. Так как она?
– Чего?
– Да рука твоя, бля. Не болит, ничего?
– Нет, все нормально. Иногда вроде как чешется, и все.
– Чешется?
– Угу. Не сама рука, понимаешь, не культя, типа. Я имею в виду – ну, знаешь – пустоту.
– А, да. Это, фантомное как его там.
– Угу.
– Странно как, а?
– Да, верно. Мне доктор однажды объяснил.
– Правда? А что сказал?
Я рассказываю Перри, что запомнил, и что читал, и что сам знаю теперь, как не мог знать раньше, до того, как мне самому ампутировали руку: что непрестанный круговорот етого мира, суета и шум, отпечатываются в наших нейронных сетях в самом раннем возрасте, и ети сети, так широко раскинутые, такие чувствительные, быстро привыкают к определенным ощущениям и вроде как заточены на их восприятие. Эти сети сохраняют состояние готовности к восприятию, даже когда руки или ноги уже нет, так что ето они, а не отсутствующая конечность, продолжают испытывать ощущения. Это плохо, потому что ненормальная боль и покалывание со временем все сильнее – сеть, посылающая фальшивые болевые сигналы, выстреливает все чаще, пытаясь связаться с рецептором, которого больше нет, и поетому становится чувствительнее к таким случайным стимулам, как боль. И именно этот стимул всегда попадает по адресу, верно? По случайности, именно этот стимул. Возьмем стохастический резонанс и посмотрим, какой на него будет отклик; вы уже заранее знаете какой. От «черт, опять оно» до «господи хватит не могу больше господи хватит господи больше не могу».
– Пмаешоягрю? Понял?
– Угу. – Перри кивает. – Хотя чё я не могу понять… Чё я хочу сказать, тут получается, что твои мозги не могут измениться. Но на самом деле они меняются, верно? Я хочу сказать, ты ведь можешь на них действовать.
– Ну, предположим.
– Я хочу сказать, в смысле, заполнять пробелы. Это как… как выпивка: когда ее уже нет, остается одна большая чертова пустота. И ты ее заполняешь, так?
– Чем?
Перри взмахом руки обводит стены хижины и причудливые скульптуры, которыми он их украсил; фантастические фигуры из хлама: труб, досок и сплющенных консервных банок. Странные химеры, образы, возникшие в покореженном от алкоголя мозгу Перри, который, будто нарочно, чтобы продемонстрировать собственную искривленность и доказать, что вечное пристрастие – не к алкоголю или наркотикам, но к самому хаосу, немедленно перепрыгивает на другую тему: о недавних посетителях свалки, двуногих и четвероногих. А их много – любителей порыться в развалинах.
– Даже барсук у меня тут был на прошлой неделе, вон тама. Битый час на его пялился в биноколь. А он себе такой шуршал вокруг, бог знает чё искал. И красные коршуны, они тоже тут вечно кругом летают, пмаешь, ищут чаек, больных или старых, что улететь не могут. И лис еще, наглый такой, да, прямо к хижине приходит, если я ему оставлю объедков. У лиса этого, у него один глаз токо.
Одноглазый лис; мой одноглазый лис? Не скажу Перри, что ко мне этот лис тоже приходит; пусть ето будет моя тайна. Мой одноглазый лис, приходит с горы ко мне в сад. Никому про него не расскажу. Мой секрет.
– И еще больничный фургон заезжал давеча. Сгрузил кучу мусора. Не органика, нет, ту они всю сжигают. Опасная она, пмаешь.
Органика – ето, например, использованные бинты. Конечности. Отрезанные конечности, предаваемые сожжению.
– Но всётки я тебе подарочек припас. – Перри ухмыляется. – Отличный подарочек. Сегодня к вечеру будет готов.
– Подарок?
– Угу.
– Какой?
– Не скажу, братан. Сюрприз. Вечером, может, занесу.
– Вот здорово будет. Мне сюрприз не помешает.
– Да всем нам сюрпризы не помешали бы… Но тебе сюрприз будет. От меня.
– Классно.
Допиваю чай и встаю.
– Кстати о больницах…
– Тебе надо, да?
На лице тревога. Странный малый этот Перидур.
– Не в больницу, не. Просто к доктору – показаться, провериться, все такое.
Мы прощаемся, я выхожу из хижины, иду через ворота, мимо первой партии мусора, принятой Перри сегодня: грузовик, из которого во все стороны лезут спрессованные картонные коробки. Свет чуть потускнел, и, кажется, облака, что я видел утром на севере, ползут сюда к нам, но вдоль дороги Пен-ир– Ангор все еще оживленно, птицы тусуются: зяблики порхают сквозь живые изгороди, скворцы и дрозды трещат на деревьях, сороки скачут по полю. И канюк опять вернулся, реет над Пен Динасом, кружит вокруг вершины. Много птиц сегодня. А вот вчера было мало; пара воробьев да вороны в саду. Что делают все птицы в такие бесптичьи дни? Хотел бы я знать, куда они деваются. Может, повстречали парящего ястреба, охотницу-кошку, собаку или куницу. А может, они все улетают куда, встречаются где-нибудь в секретном лесу, травят байки, учат друг друга новым песням, обсуждают, что значит быть птицей и каково быть птицей в человечьем саду. А может, дают друг другу наводки, в каком доме лучше кормят. А в каком самая злая кошка.
Ребекка любила птиц. Обожала просто. Однажды рассказала, почему: когда она была девчонкой и жила у бабки, кругом нее всегда были птицы – ейный дед приносил их с доков – майны, и попугаи, и попугайчики-неразлучники, и зяблики, и все такое – по всему дому, летали как хотели и везде гадили. И жутко шумели. И вот, в тот раз ейный дед принес здорового сокола в клобучке, позвал всю семью в кухню, и вот стоял там такой с етим соколом на руке, и как только снял клобук, сокол заорал и вылетел в раскрытую дверь. И с тех пор его никто не видал, хотя Ребекка его всюду высматривала; сказала, что ржала, когда через пару дней зашла соседка вся в истерике, оказалось, орел унес ее собачку – мерзкую шавку чихуахуа , что Ребекке спать не давала ночами. Ребекка и обрадовалась. И с тех пор она думала об етом, прежде чем заснуть: об орле, могучей экзотической птице, что парит над городом, пикирует над канавой в Энфилде и какает с высоты на Гудисон. Так она сказала, Ребекка.
Шаг 2: Мы уверовали, что лишь сила, бо?льшая нас, может вернуть нам душевное здоровье. Неважно какая: не обязательно Бог, хотя для некоторых – именно Он, и даже если Бог, то не обязательно в версии одной из официальных религий. Может, это будет море; может, небо; какое-нибудь дерево; история. Что угодно, лишь бы в этом чем-то можно было затеряться. Некоторым придется ждать, чтоб Высшая Сила вошла в их жизнь внезапно, потому что искать эту Силу – бесполезно, и для этих людей Высшая Сила никогда не будет личностна, потому что это приведет их только к дальнейшему разрушению; но это может быть книга, фильм, какое-то место, явление природы, животное; лиса, например, одноглазый лис, что спускается с горы обнюхать ваш сад, пока вы стоите у окна, сама воплощенная невыразимость – так весомо в вашем саду. И вы на него смотрите. И остаток вашей левой руки пульсирует в пустом рукаве, а остаток вашего человеческого достоинства еле слышно мямлит у вас в черепушке.
В машине
Они въезжают в Честер с запада, по Хул-роуд. Район этот – новостройка, а значит, лежит вне римских стен, осенен многоэтажками шестидесятых годов, и если вдруг явится здесь римский камень, забытая вещь, орудие или гробница, будут они незваными гостями – вдруг отскочит лопата рабочего, копающего яму под фундамент для пристройки, или вынырнет помеха в канаве для укладки кабеля. Попалось загадочное приспособление, обтесанный камень – и вот застопорилась постройка внутреннего дворика, или прачечной, или квартирки для бабушки, или вообще нового дома. Сама история вламывается в человеческие дела, что вечно сводятся к одному – разнятся лишь машины, что люди сгоняют себе в помощь, – оставить след людской предприимчивости на поверхности земли. И в глине. И даже в камне под этой глиной, черные или красные слои земли и пепла, где и когда целые города стерты с лица земли. Ушедшие вглубь слои, ударенные войной.
В городе что-то идет, или что-то готовится, может, футбольный матч, или шоу на стадионе, потому как у вокзала тусуется народ, большая толпа и шумная. Полиция тоже присутствует очень явно, некоторые полицейские – верхом, а одной лошадью как барьером загородились два офицера в желтых куртках, швырнули парня на капот машины и теперь обыскивают его от подошв до кончиков пальцев. Даррен притормаживает и очень медленно едет мимо этой сцены.
– Гля, какие сволочи, Алли. Мудаки. Оставьте парня в покое, вы, козлы легавые!
Один из полицейских бросает взгляд на машину, а это совершенно ни к чему, и Даррен, вспомнив, что он на задании и что в случае провала его ждут неприятности, прибавляет газу и добирается до Сити-роуд. Алистер что-то бормочет насчет того, что они проскочили кольцевую, но Даррен то ли не слышит, то ли оставляет без внимания.
– Сволочи легавые. Суки ебаные, братан, вот кто они такие. Уроды, сволочи. Помнишь тех двух, что избили нас в каталажке на Копперас-Хилл за паршивые две завертки белого. Ты ведь так и не поправился после того, а, братан?
Алистер запускает пятерню под бейсболку и почесывает узловатую шишку. Шишка стала жесткой и волокнистой, но все еще чувствуется.
– Зато я три штуки огреб, ага.
– Ага, и потратил бабло, чтоб профукать последние мозги, что легавые тебе оставили.
Он глядит искоса на Алистера, который все так же пялится в дорожный атлас, разложенный на коленях. Даррен замечает худобу лица, слабость подбородка, опущенные глаза, пастозную кожу, и качает головой. По его лицу сложно понять, о чем он думает.
Они едут по мосту, нависшему низко над каналом. Солнце отражается от зеленой воды и бьет Даррену в глаза.
– А, бля. Ничё не видно, бля. Алли, у тя какиенить черные очки есть с собой?
Алистер качает головой.
– Не-а. Забыл.
– Чё, и хавку забыл, и очки свои дребаные тоже забыл? Ты хоть чё-нибудь ваще вспомнил?
– Я вот чё взял зато! – Алистер тычет в воздух атласом. – Мы бы ни хера не знали куда ехать, если б я не взял, скажешь, нет?
– Угу, тада скажи наконец, куда нам ехать, бля. Мы уже почти в городе, куда нам теперь?
– Ну, кольцевую мы прощелкали… но это ничё; мы можем через центр города. Поворачивай направо вон там.
– Где?
Алистер показывает.
– Вон там. Под ту большую штуку, вроде арки.
Древние ворота в древней стене. Грандиозная арка, возведенная завоевателем, некогда здесь торчали на кольях отрубленные головы заговорщиков, мятежников или просто кельтов. Под тонкой пленкой из выхлопов и сажи эти каменные глыбы прячут шрамы, порезы, царапины, сколы и щербины, портал вечной войны, сквозь который, под который ползут нескончаемые машины, для того и созданные. Копыта нынче обтянуты резиной, вечно штампуют на мостовой свою печать, на постоянно разбухающих слоях экскрементов – навоза и выхлопов, газов и дерьма.
Машины ползут. Впереди на дороге какой-то затор.
– Даваааай! – Даррен дважды жмет клаксон. – Шевели жопой!
Прохожий кидает укоризненный взгляд, Даррен в ответ показывает средний палец.
– Чё уставился, сука рыжая? Алли, глянь на этого козла. Гля, какой хаер у него. Козел рыжий, дребаный.
Он выговаривает «рижый», будто рифмуя с «ненавижу». Корчит злобную гримасу в спину торопливо удаляющегося пешехода.
– Знаешь, чё меня по правде достает, Алли?
– Чё?
– Почему бы всем этим рыжим уродам не покраситься? То есть, ведь просто совсем, скажешь, нет? Какой-то Пол Шоулз [7], бля. Если б я был рыжий, я бы прям побежал в магазин за краской, чесслово. И дома бы покрасился. Я чё хочу сказать, это ведь не какая-нибудь там пластическая операция, верно? Несколько фунтов потратить, и все. Намазать бошку, подождать десять минут, смыть и готово: больше не рыжий. Чё проще.
Алли улыбается.
– Просто ужас как невежливо с их стороны, бля.
– Точно, братан. Невежливо. Невоспитанные уроды.
Машины начинают двигаться. Мало-помалу ползут вперед. Несколько машин отрываются и уходят вперед на светофоре у перехода, Даррен делает движение, чтоб последовать за ними, но маячок перехода пищит лихорадочно, будто голодный, и Даррен вынужден затормозить и ждать, пока люди перейдут.
– Бога душу мать. С такой скоростью весь день будем ехать. Шевелись же, ты, дребаный…
Он внезапно замолкает. Глядя вперед, через лобовое стекло, на переходящих дорогу людей, уставился на молодую женщину с ребенком на руках, что замешкалась, приотстала.
– Гля, сукин сын, глянь, кто там идет.
– Где?
Даррен тычет в молодую женщину толстым пальцем, напоминающим банан, увенчанный блестящей золотой печаткой.
– Вон, она. Ты тока глянь, вон тащится.
Она, эта женщина, медленно переходит дорогу: каштановые волосы собраны на затылке, черные расклешенные джинсы с заниженной талией, короткая черная теплая безрукавка, под ней черная футболка. На груди у нее, в кенгурушке – младенец, она прижимается губами к родничку у него на затылке, обхватила ребенка одной голой рукой, а другой, на согнутом крючком пальце, тащит прозрачный полиэтиленовый мешок больших, ярких апельсинов.
– Кто это?
– Ты чё, Алли, в натуре, не узнал ее? Это ж та сука чокнутая, что хахаля своего придушила! Которая нас кинула, продинамила тогда в пабе на Док-роуд, с год назад, помнишь? Где-то в феврале, помнишь?
Алли мотает головой. Глядит на запыхавшуюся женщину, что остановилась посреди проезжей части – поправить лямку кенгурушки.
– Да знаешь ты! Которая с Питером гуляла! Замочила ебаря своего, пока с ним трахалась, – задушила беднягу до смерти, да еще залетела от него. Ее даже не посадили, убийцу, блядь такую.
Молодая женщина, поправив, наконец, лямку, глядит с извиняющейся улыбкой на ревущую, фырчащую рядом с ней машину. Эта улыбка задевает в сердце у Алистера какую-то струну, или, может, жилу, а может, не в сердце, а в паху, в голове или вообще в шее – он не уверен. Он глядит, как женщина переходит дорогу и ступает на тротуар. Даррен опускает свое окно, резко, злобно дергая ручку, и высовывает голову из машины.
– Эй ты, сучка, убийца!
Женщина поворачивается лицом к машине.
– Да, я с тобой разговариваю! Чертова сука, убийца!
Только глаза видны из-за макушки младенца, и эти глаза широко распахиваются.
– Чертова убийца! Что, много народу в последнее время придушила? Убийца психованная, сволочь!
Она отшатывается, роняет апельсины, поворачивается, крепко прижимает к груди ребенка и бежит. Хвост волос подскакивает у нее меж лопатками, апельсины подскакивают на мостовой, приземляются, катятся в канаву.
– Тюрьма твой дом, слышишь! Тебя должны были на всю жизнь засадить! Чертова сука, блядь!
Люди таращатся, но Даррен ничего не видит кругом себя, выплевывает слова женщине в спину, Алли щурится на женщину сквозь плексиглас, и то, как он воспринял слова, изрыгаемые Дарреном, их смысл, их намерение – не прочитать в его прищуре, в посадке, в наклоне шеи к окну машины, к старинному городу за окном, к миру, к молодой женщине с младенцем, что бежит через все это, через магазинную толпу, что открыто пялится либо подчеркнуто игнорирует потную башку, ревущую непристойности из окна автомобиля.
– ПИЗДА ШЛЮХА! УБИЙЦА! БЛЯДСКАЯ СУКА!
Их перегоняет микроавтобус, чуть не въезжая колесом на тротуар, давя апельсины в канавке. Пять сплющенных солнышек. Из-под лопнувшей корки сочится мякоть, почти плоть, почти мускулистая. И, как подкожный жир, белая цедра.
– Алё, Даррен.
Алистер кладет руку на предплечье Даррена, большая голова втягивается обратно в машину и обращается к нему. Лицо; темные глаза сверкают, скрежещут зубы квадратной челюсти под раздувающимися ноздрями. Нитяные вены на крыльях узловатого носа пульсируют почти ощутимо.
– Не кипишись, братан. Легавые по всему городу. Могут услышать, типа. И вообще, уже зеленый загорелся.
– Да, но ёб твою мать!
Даррен со скрежетом рвет рычаг передач и снимается с места. Алистер указывает поворот, и Даррен поворачивает.
– Слушай, ты можешь в это поверить, братан? Эта чертова сука замочила своего собственного чертова хахаля, задушила до смерти, беднягу, и ей дали срок условно. Ее должны были засадить пожизненно, чертову шлюху, мокрушницу. И в «Эхо» писали, и все такое: убийство по неосторожности. Имел я в рот такую неосторожность. – Он качает головой. – Братан, это несправедливо, бля буду. Это ведь ребенок того бедняги, бля; и эта дребаная сука, разгуливает с ребенком от покойника, как будто она ни при чем, бля. Невинная овечка. А уж как она обходилась с Питером… Ну ёб же твою мать.
– Эй, братан, ты чё-та очень быстро едешь. Легавые кругом. Сбавь скорость немного.