Текст книги "О смелых и умелых (Избранное)"
Автор книги: Николай Богданов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Как сел за рояль сын доктора да как ударил по клавишам, так из-под пальцев только что живые птицы не вылетали, а звуки играли, звенели и пели на разные голоса: и ручьями журчали, и громами разговаривали. Старался интеллигент.
Но странное дело: веселья не получилось. Что-то было не так. Девушек, например ни одной. Куда девались? Да и сельские ребята какие-то робкие, настороженные. Словно ждут чего-то, а чего – неизвестно.
Так и разошлись по домам в какой-то неопределенности... Но горячие пироги, жареное и пареное мясо, сладкая медовуха несколько поуспокоили нас. И мы заснули в чистых горницах не хуже кучеров наших, всласть попарившихся в навринских банях. Спим чистые, невинные, как младенцы. И вдруг пробуждает нас ржание коней, топот ног, хлопанье дверей, злая ругань. И больше того – толчки и пинки. И непонятный вопль наших хозяев:
– Караул! Ратуйте! Медведь!
Какие там медведи? Чуем, терзают нас какие-то политические противники.
– Вот вам за красный съезд!
– Бей докрасна, кто чужое ест!
Дают тумаки, бьют и приговаривают.
Вначале мы растерялись, а потом, как раздался крик "наших бьют", поднялись, как от трубного гласа, все еремшинцы – слесари, токари, паяльщики, молотобойцы, бородатые кучера и даже старина Савва Исаич с полатей сиганул.
Уж если еремшинец, воспитанный с детства на товариществе, заслышит "наших бьют", он на такой призыв не только с полатей, с того света явится.
Высыпали мы из тесной избы на широкую улицу и при лунном сиянии увидели странную картину. Куда ни глянь – всюду, как привидения, еремшинцы, выскочившие в нижнем белье, схватились с неизвестными в шинелях и полушубках.
Не ожидая отпора, смешались неизвестные бандиты. Попробовав еремшинских железных кулаков, схватились за оружие. Но выстрелы только разъярили драку. Как ухватят бородачи-кучера такого нахала за руки, за ноги, раскачают да о бревенчатую избу со всего маха кинут. И лежит потрясенный бандит безучастно. Где уж драться, слово-то бранное и то произнести не может, молчит, только звездам подмигивает.
Окончилось ужасное побоище к утру. Изрядно помятых бандитов перевязали еремшинским способом, как буянов: посовали в мешки, под шеями бечевками завязали так, что торчат одни головы – усатые, бородатые, лысоватые, чубатые – и вращают глазами.
– Ну, чьи вы, откуда свалились, гости незваные? – спрашиваем их.
– Это вы таковы, мы-то званые! – очухавшись, отвечают бандиты. – Для нас были бани топлены, медовухи варены. А вы раньше нашего заявились. Нахально! Чужой пар выпарили, чужую брагу выпили. Вот мы и били вас.
– Интересное дело, – догадывается наш руководитель Сергей Ермаков, как же это вы так, товарищи навринцы, готовили пир для банды, а угостили красную молодежь? За кого же вы, за красных или за белых?
Молчат навринские старики, глаза в густых бровях прячут лукаво. Дипломаты!
– Знаю я их, навринцев, – вступается Савва Исаич, – двойственный народ. Они еще и при старом режиме двум богам молились. И святым угодникам в церкви свечки ставили к образам, и нечистым лешим в лесу корки хлеба на пеньки клали.
– А как же, – смиренно оправдываются навринские старики, – живем на краю лесов муромских, исстари привыкли и власть почитать и ублажать разбойничков.
– Да ведь это же не разбойники, а бандиты!
– Известно. Благодарствуем за избавленьице!
– Избавленьице... Вы-то избавились. А вот нам-то каково – кому руку прострелили, кому ногу, у кого глаз подбит, у кого нос на сторону... Как же теперь на съезд нам явиться? – ругается Ермаков, прикладывая к синяку под глазом медные пятаки и пряжки.
– То-то и оно, – соглашаются навринцы, – сильна была банда, нешто бы мы своими силами с ней управились? Спасибочко вам, выручили. Только уж не выпускайте их на волю – как доедете до Оки, так в полынью да и под лед. Мешков не жалейте.
Оказывается, в ночной стычке одолели мы банду знаменитого Медведя, царского офицера Медведева, не признавшего Советскую власть. Набрал он всяких отщепенцев и бесчинствовал в здешних лесных местах. Облагал окрестные села и деревни данью. Обязывал по очереди кормить, поить, угощать хмельным, парить в банях. Непокорные села на дым пускал.
Вот почему и пахло в Навре жареным. Вот отчего и девчат молодых не было, всех невест в ожидании банды навринцы по другим деревням отправили.
– Ай, ловко они нашим заездом воспользовались! Ахти мне, – причитал Савва Исаич, разглядывая шубу, порванную пополам, шапку, в навоз втоптанную. – В чужой драке всю одежу спортил! Что я старухе скажу?
Ему-то еще ничего. Еремшинские ребята огорчились куда больше. Докторского сына у них тяжко ранили. Не повезло интеллигенту: получил сразу две пули в живот.
Лежал в санях, накрытый тулупом, и извинялся:
– Вы простите меня, товарищи. Все настроение вам испортил. Досадная случайность. Не расстраивайтесь, пожалуйста, подумаешь, что значит один совещательный голос... обойдетесь...
Но эти слова еще больше терзали ребят.
– Потерпи до Елатьмы. Довезем, а там у тебя дядя доктор, вылечит.
Всю дорогу сани от толчков берегли. И на руках внесли в приемный покой. Там всем потерпевшим раны, царапины перевязали, и они явились на съезд, как с войны.
Елатьма нас встретила с почетом. А как же – впереди летела слава победители Медведя. С ним уездные власти всеми вооруженными силами справиться не могли, а мы его, как кота в мешке...
И надо сказать, убили позором. По всем деревням, на которые он страх наводил, провезли мы белобандита. Старухи на его голову помои выплескивали, мальчишки, вскочив на запятки саней, изловчались окропить несвятой росой. Девчата, видя такое поношение, стыдливо хихикали, гремели хохотом мужики.
Хозяевами вошли мы в бывший купеческий дом, овеваемый красными полотнищами со словами: "Привет, привет..." Мандатная комиссия сразу признала нас. Каких же еще нужно делегатов? Даже Ванечка – белокурый беглец, и тот пришел, оформили. Приняли и его дар – две бочки меда.
Попытались проскользнуть за нами и делегаты СММ, мы их на последнем перегоне нагнали и до города подвезли. Кормясь подаянием, они пешью, как побирушки, шли. Но не повезло им. При виде их монастырских подрясников вся комиссия на дыбы:
– Вы что, поповское влияние желаете протащить? Не выйдет!
– Смилуйтесь, – канючили Саровские послушники, – ведь мы ж самые разугнетенные пролетарии. Над вами уже буржуев нет, а над нами еще монахи царствуют. Они наверху попоют-покадят да за трапезы, а мы внизу, в сырых подвалах, киснем. Из ворохов медных денег, накиданных верующими в тарелки и кружки, серебряные монеты выбираем от зари до зари! Погибаем! За лучшее будущее бороться хотим!
– Борцы! Вот если бы вы прикатили на реквизированной игуменской тройке, мы бы вас прямо в президиум... А так...
...Чем окончился наш первый уездный съезд, известно. И спорили мы до хрипоты. И чай пили по вечерам до поту с Ванюшкиным медом. И за самоваром мирились. В конце концов решили – вступить в Российский Коммунистический Союз Молодежи, кратко наименованный РКСМ, и впредь зваться комсомольцами.
С такой резолюцией разъехались по домам делегаты, а еремшинцы еще и с подарком.
Пока мы вопросы обговаривали, Савва Исаич не зевал. Узнав, что всем делегатам полагается казенное довольствие, казначей променял всю скобянку на мед, на масло. Где нужно, подсластил, где нужно, подмаслил, и с одного реквизированного купеческого парохода так тихо увез динамо-машину для выделки электричества, что елатомские обыватели только через три года хватились.
Попытались машину вернуть, да не вышло. И то сказать: зачем оно им, электричество, танцы да балы проводить? Елатьма – городок мещанский, обывательский. Еремшинцам динамо нужнее: станки двигает, гвозди бьет, подковы кует. Не бесполезно теперь бойкая еремшинская речка гремит, вырабатывает энергию.
ПЕРВЫЙ ЗАЯЦ
– Эх, мальчик, – сказал встречный охотник, увидев меня с ружьем, – за лихое дело взялся: пока первого зайчика убьешь, ты у отца корову простреляешь – на порох и дробь разоришь.
Вот и не угадал, по всем статьям промазал. Отец у меня с германской не вернулся, корову давно мать на базар свела, а ружье было снаряжено совсем не по зайцам. Не до охоты мне было. По сиротству на все лето, с весны до осени, нанимался я в подпаски, а в зиму служил рассыльным в волостном Совете. Приходилось бегать с повестками по всем окрестным селам. И чаще все напрямик, знакомыми пастушьими тропами. Как же тут без ружья, того и гляди, нарвешься... Ведь со всех сторон только и слышишь: там Антонов у коммунистов на груди звезды вырезал, здесь Антонов советских служащих смертью казнил.
– А тебе, голяку, как куренку, кишки сапогами выдавят вот ужо! прошипела соседка, которой я вручил повестку в суд, как самогонщице.
Ничего я не ответил. Пришел домой, отыскал за печкой кусок свинца, положенный еще отцом, и давай орудовать. Растопил его в чугунке, разлил по дыркам в сырую глину, обкатал шершавые кругляки утюгом на сковородке, набил их в патроны с полуторамедвежьим зарядом, взял на плечо отцовское ружье, вдарил в цель и, уверившись, что могу попасть в дверь погреба прямо с крыльца, лихо свистнул:
– Врешь, живьем не дамся, сам Антонова уложу!
Не знал я еще тогда, что это не сам он вокруг гуляет, а его подручные. У каждого своя банда, и всяк называется нарочно Антоновым, чтоб непонятней и страшней было.
Соседка недаром каркала: только лишь запахло весной и наступило раннее половодье, как Антонов этот тут как тут. С полой водой из леса вышел. И такое пошло раздолье, держи головы! Только и знаю, ношу по приметным домам устные повестки, стучу в окно и выкликаю:
– Коммунисты, в волсовет! Активу дома не ночевать!
И тут же собираются коммунисты и Советской власти активисты и кто с винтовкой, кто с наганом, с гранатой, а то и просто с дробовым ружьем идут потемну на сборные пункты – в каменную школу, на кирпичный завод, либо в волость – где назначено.
Поначалу я дома ночевал. И вот однажды прихожу и вижу: мать маленькому Яшке и сестренке Парашке на шею крестики вешает на шнурочках... А старшей сестре, красивой Надьке, которая меня вынянчила, щеки сажей мажет.
Обернулась ко мне и просит:
– Ушел бы ты, сынок, от греха из дому.
Тут понял я: Антонов близко, бабы, они все раньше всех знают и по-свойски от бандитов сохраняются.
Я ничего не ответил, засопел только и стал собираться. Верно ведь, из-за одного человека зачем всем пропадать? Только оглянулся напоследок на родные стены и вижу, как красивая Надька без спросу цап моего Ленина со стены и дерет.
– Не смей! – заорал я. – Ветеринарова утирка!
Надька отшатнулась. Нехорошо обидел я свою няньку. Но за дело. Как-то подсмотрел я, что она с ветеринаром целовалась. Этот лошадиный доктор все норовил заехать на ночевку в наш бедный дом, когда бывал в волости. И все глазел на мою красивую сестру, когда она подавала ему вынутое из сундука утиральное полотенце. С тех пор невзлюбил я ветеринара да и зол был на Надьку.
Чуть не плача, снял я со стены портрет Ильича, скатал в трубку и, ничего больше не взяв из дома, с ружьем за плечом зашагал в волсовет.
А там уж полный сбор. Коммунисты, сочувствующие, мужики из комитета бедноты все помещения забили. Теснота, многие явились с женами и детьми.
Завидел меня наш председатель Лука Самонин и засмеялся:
– Смотри-ка, наш молодой актив явился. Вишь, на миру и смерть красна!
Оглядел народ, почесал бороду:
– А ну, православные, валите в церковь, за каменную ограду, под защиту дубовых стен и святых угодников!
Взошли мы в церковь. Лампадки, свечки зажгли. Расположились кто как. Святые угодники на нас хмуро смотрят. А жена Луки села на приступках алтаря, у царских врат, и ребятишкам варежки вяжет. А детишки ее на ковре играют и в подворотню алтаря заглядывают.
Кто оружие проверяет, кто вздремнуть старается. А в общем, скучно как-то.
– Эх, собрание, что ли, устроить!
Устроили насчет излишков хлеба у кулаков и распределения семян среди бедняков. Потом поснимали шапки и спели "Интернационал", а подсмотревшие это старушки по селу шепотом пустили:
– Коммунисты о непришествии Антонова молебствуют. Конец им приходит...
Вот и моя очередь подошла на колокольне дежурить. Забрались мы туда со стариком Шанежкиным, главным крикуном в комитете бедноты.
– Меня, – говорит он, – ежели даже живьем жарить будут, все равно идею не предам. "Да здравствует коммунизм! – кричать стану. – Наш бог Ленин!" И ты, Алешка, не предавай.
А мне какой интерес? Смешной дед, право, ему уже давно на погост пора, а он смерти все еще боится. Озирается по сторонам и дрожит, трусится.
– И что за туман такой, что за сырость, все косточки пробирает. Овражки, слышь, шумят, а реки еще лед не взломали. Такой туман у нас бывает, когда выльются в луга Цна и Мокша, сольются в одно море, вот тогда и поется: "А и пал туман на сине море..." Да уж скорей бы, тогда очутится наше село как на острове, никакие банды к нам не пройдут. А сейчас им самое время, пока лед не тронулся, из лесов выскочить и нас врасплох захватить... Кто ж нам сейчас на помощь придет? Ни конному, ни пешему через зажоры проезду-проходу нет. Хоть Лука и сообщил в уезд и волость, да где там! Им самим оборона нужна... Ох, туманы мои, растуманы, давай прислушивайся, парень, глазом-то ничего не видать. Сладка нам, Алеша, Советская власть, да горька кулацкая напасть... Чу, не идут ли?
Примолк и стал глядеть в туман. А мгла такая, что глаза ест. Аж слезы текут, и ничего нам не видно. Но слышно – идут. Сильно грязь хлюпает.
– Ох и скучно мне... В набат, что ли, вдарить!
И к набатной веревке руку тянет старый звонарь. Вдруг впереди голос часового:
– Стой, кто идет?
– А кто спрашивает?
И молчок. Только оружие пощелкивает, затворы говорят. Шанежкин по винтовой лестнице, подстелив полу шубы, на своих салазках скатывается тревогу объявить, а я в туман нацеливаюсь. Пока меня убьют, я какого-нибудь бандита сам уложу!
Наши из церкви выползают, у ограды оборону занимают, а в тумане наши часовые и ихние передовые друг друга щупают:
– Эй, с ружьем, ты местный аль пришлый? Как фамилия председателя Совета?
– А тебе на что? У нас хоронит и венчает поп!
– Поп? А Советская власть у вас есть или кончилась?
Туман вдруг рассеялся, и с колокольни завидел я островерхие шапки.
– Наши! – заорал я да как вдарю в мелкие праздничные колокола: "Ах вы сени, мои сени"...
И въехал в ограду церкви отряд. Все кони по брюхо мокрые.
– Жив, Самонин? – кричит Климаков и обнимает нашего Луку, не слезая с коня.
– Пока жив! – смеется бородатый.
– Принимай гостей! Проездом на фронт у вас задержались, мост и полотно река Цна размыла. Вот наш Янин ихнего командира и уговорил: потренируйтесь, мол, пока на наших мелких бандах... Это, мол, хорошо: ваша молодежь, глядишь, немного обстреляется!
– Банда мелкая? – спрашивает командир в кожаной черной тужурке, с желтой коробкой маузера на ремне.
– А кто ж ее считал! Туман пал, ни черта не видно!
– Прекратить трезвон, – командует командир, – это нас демаскирует!
– Ни черта, пущай думают за рекой, будто это наши кулаки банду хлебом-солью встречают.
Засели наши вместе с гостями за планы-карты и рассуждают, куда и как разведку послать. По всему выходит, что из кадомских лесов должны бандиты искать переправу где-нибудь у Липовки либо у Кошибеева. Тут заспорили. Один говорит: у Липовки им сподручней переправиться, а другой – скорей, говорит, на Кошибеево рванут и оттуда на спирто-водочный завод.
– Лучше всего бить их на переправе, из ручных пулеметов, – говорит кожаный, – пока они не рассеются в цепи. Надо искать это место.
А как его найдешь в тумане? В Кошибеево взялся проводить разведку старик Шанежкин. На Липовку никто не берется.
– А вот Алешка, – говорит Лука, – он с закрытыми глазами вас до Липовки доведет.
Выделили мне двух конников. Взяли они лошадей в повод, и пошли мы краем оврага, впадающего в реку Сатис, чуть не напротив Росстани, там, где старинный курган мордовский.
Конники – ребята ловкие. Сапоги на них кожаные. Шинели подвернуты. Карабины новенькие, и седла на конях так и блестят. У одного на шее бинокль. Да разве чего увидишь в таком тумане, того и гляди, на сучок наколешься.
Потому и идем не дорогой, а мимо, чтобы на бандитский дозор не напороться. Шли мы без разговоров и ступали почти неслышно. Рядом ревела вода в овраге, как сто медведей, разминающихся после сна в берлогах.
Ох и страшен был играющий овраг! Завалы снега громоздились, как горы. А под ними, роя пещеры, ворчали ручьи, впадающие в главное русло. А по дну мчалась бешеная рыжая вода, перекручивая деревья, перекатывая камни, обрушивая подтаявшую землю и глыбы снега. Иной оползень как запрудит поток, так весь овраг вздуется горой. И вдруг прорвет, вода ухнет. Тут берегись, если на пути окажешься, так и подхватит и завертит!
Шли мы, придерживаясь края оврага. Отбегали, когда вода лизала нам ноги.
Над нами неслись на север крикливые гуси, свистели крыльями утки, вились невидимые чибисы. И вспугнутые шагами, поднимались и отбегали в сторону мокрохвостые линючие лисы.
Местность становилась все ниже. Пора бы и кургану быть, но что-то вокруг было все ровно и какие-то кусты, которых здесь вроде не было, стали попадаться все гуще.
Вдруг показалась Цна.
Потоптались мои конники перед желтым, всгорбившимся льдом, попробовали его сапогом и конским копытом и решились:
– Веди вперед, с усами!
Почему это я представился им с усами? Ну, да раздумывать некогда. Перевели они коней по одному. И пошлепали мы лугами, по междуречью. Шли быстро – опасаясь, как бы вода в луга не вылилась: отсюда не выберешься. А туман проклятый окутывает мокрым холодом, лезет за шиворот, леденит грудь и спину. Дышать трудно. Как под водой идем. Все мутно, все мокро: земля, снег и воздух.
Так и заплутать можно, заблудились бы мы, кабы не держался я приметных тропок. И уж совсем было я подумал, что скоро дойдем до хутора, под названием Монашки, на котором прежде монастырская молочная была, да вдруг стал замечать, что вода по низинам вспять бежит, не к Мокше, а нам навстречу. И с каждым шагом ее все больше. И вот уж из овражков проливается в луга. И туман навстречу все гуще клубится. В дрожь меня бросило от догадки.
– Конница, – говорю, – садись на коней, крой обратно, беда идет, Мокша из берегов вышла! Широким потоком льет. Оттого и туман бежит, что верховая вода пришла с юга, она теплей нашей. К вечеру все это будет на дне моря!
– Ну, ну, не трусь, доведем до конца разведку!
– А чего доводить, и так ясно, засела теперь банда в Липовке, нет ей проходу.
– А почему в Липовке?
– А вы послушайте, как там грачи суматошатся и собаки на чужих брешут. Вишь, хрипло как, аж устали, столько там чужих, что всех не облаять!
– Ишь ты, хлюст козырей, мал-мал, а догадлив, – посмеялись конники и начали поучать, что не так это легко, по догадкам добывать точные сведения о противнике.
Тронулись дальше, на галочий грай, ведя коней в поводу, и вдруг схватились за оружие. Из тумана на нас хлюп, шлеп, и смотрим – заяц. Мокрый, грязный, озабоченный такой. Скачет себе через ручьи мимо, на нас ноль внимания, словно у него свои дела поважней.
Чуть не стрельнул я, да вовремя опомнился: ведь мы в разведке.
– Бери его живьем, ишь отсырел, едва топает!
Расхопырили конники руки, а он – в сторону. Я за ним, он от меня. Я шустрей, он кубарем в овражек. Туда, сюда, чуть за шкурку не хватаю, вот-вот ложей ружья зашибу. Зашел в меня азарт. Вот, думаю, на всю нашу гвардию жаркое. То-то любо-весело будет, когда здоровенного русачину из разведки принесу.
Я его ловлю, а он не дается, не хочет быть жареным. То в рыхлый снег сиганет, то в оттаявшую пашню. Он выскочит, а я завязну. Из грязи ноги едва тащу, на лаптях – целые култышки. В ручье ополощу – и снова за ним. Бегали мы, бегали, и оба устали. Заяц на бугорок сел, с лап грязь обкусывает, а я тоже передышки прошу, оборки у лаптей перетерлись, портянки размотались. Так сидим, вроде оба переобуваемся, друг на дружку посматриваем. Оглянулся я: где же конники? Не видать, не слыхать. Только туман клубится, словно кто мокрыми губками мне щеки трет. Крикнул легонько, свистнул. Без отзыва. Так сердце у меня и оборвалось. Скорей за ними, глядишь, по следам найду. Ткнулся вправо, сунулся влево. Что за черт, кругом оттаявшая пашня, откуда она взялась в лугах? Ноги вязнут, тону, как мышонок в дегте.
Вдруг – шлеп-шлеп-шлеп! Ага, да это ж мой заяц! Давай хоть за ним, одному-то совсем страшно. Кое-как из трясины вылез и по слуху за косым шлепаю. Не вижу его, а только слышу: тяжело дышит. А сам думаю: "Пропал, совсем пропал, как это я конников потерял? Как их найду? Как обратно в село вернусь?"
Мне бы теперь хоть зайца добыть. Вот, мол, за ним побежал и потерялся. А иначе какое у меня оправдание? Да не так-то просто его добыть. Поймать – сил нет, застрелить – нельзя.
Вода все шустрей идет, прибывает. Чуть с зайчиного следа собьюсь, так все по колено да глубже. А заяц метит стежку каким-то чудом посуху. Как же мне его убить? Ведь это проводник мой! Глядишь, на какой-то бугор и выведет. Знать, матер, умен, не раз попадал в половодье, звериные бедовые тропы знает.
Увижу его и шепчу:
– Топай, топай, косой друг, вот слово даю, стрелять не буду, пока из потопа не выведешь!
А у самого мысль: "А как же теперь конники? Что с ними будет? Ох, не найдут путей, зальются!"
Тревожусь, а сам все за зайцем слежу. Кабы не оторваться, кабы мне длинноухого проводничка не потерять.
Одежда в тумане отсырела, обувка размокла. Ружье стало тяжелым – хоть брось. Вот уж не иду, а качаюсь. И заяц словно в понятие это берет. Оглянется, сядет на задние лапы и губами дергает сочувственно.
– Ладно, ладно, – говорю, – топай на четырех, я на своих двоих как-нибудь не отстану.
А какой не отстану! Так и тянет на четвереньки опуститься. Никакой мочи нет! Не будь подо мной мокрого снега, холодной воды, так и повалился бы. До смерти хотелось хоть на минутку прилечь. Вспоминаю рассказы про замерзающих, как им всегда перед смертью спать хочется, и жуть меня берет. В ушах почему-то шум и звон, и в голове кружение.
Худо мне до слез. От сырого тумана, от ледяной воды холод уже под самым сердцем. И нет сил руками себя похлопать, поплясать, согреться. Душа холодеет, и чую: кончаюсь. Истаиваю, как свеча. Смотрит на меня заяц все жалостней. Уши даже уронил, или ослаб тоже, или огорчается. Видит, как паренек молодой зря погибает в расцвете жизни. Не от бандитской пули, не от кулацкого ножа, а вот так просто – от сырости. Туман его съел.
– Нет, – говорю, – косой, не сдадимся, шагай, выводи на сухое! На сухом я полежу немного и очнусь. Вот, ей-богу, честное комсомольское...
То ли я бредил это, то ли действительно заяц мне подмигнул, и вдруг скок в туман и пропал. Нет его, и даже лапами не шлепает. Собрал я последние силы, рванулся за ним и вдруг чую ногами твердую землю. Ни рыхлого снега, ни бегучей воды, а бугорок, твердый, обсохший. Так и повалился я на него. Земля, милая! Оттаявшая, но сухая, и веет в лицо теплом. Полежал я на ней, прижавшись щекой, и отошел немного. Прихожу в себя и соображаю, что же это? Откуда такой ровный бугорок в пойменных лугах тянется валиком? И вдруг осенило. Да ведь это же старинные осушительные канавы! Когда-то монашки по дареным монастырю бросовым лугам силами верующих эти канавы провели. И болотины осушили, и вот, видишь, меня спасли, того не зная. А заяц мой где? Э, брат, обрадовавшись сухому, далеко отскакал! Разве теперь догнать? Ну ладно, свое дело сделал, на сухое вывел, как я его и упросил, и за то спасибо. Прощай, косой, скачи, брат, до заячьего стану, а я уж теперь не пристану.
Встал я, подправил ружьишко и легко зашагал по гребню канавы. Куда она меня выведет? На хутор Монашки? Или к Кошибееву? Где теперь юг, где север? Туман вокруг, как вата, кажись, схвати рукой и сожмешь в комок. Даже звук глушит. Лают где-то собаки, а справа ли, слева ли, понять не могу.
Ну ладно. Главное – не пропасть пропадом, а там разберемся.
Только я так подумал, гляжу – впереди словно чьи-то пальцы мне путь показывают. Вот наваждение, да это же заячьи уши! Опять он впереди! Почему не удрал? Остановился и поводит ушами, как приуставший конь.
При виде косого знакомца я так развеселился, что растопырил руки и побежал на него.
– Вот теперь я тебя поймаю!
Не бить, не стрелять – в шутку! А он, горюн, вообразил, будто я всерьез. Прижал уши, как сиганет прочь и – бултых в воду! Оказывается, путь нам преградил разрушенный мосток через протоку. Шибко бежала по протоке вода, пенясь и ворча, крутясь воронками. И в этих воронках мелькали, то скрываясь, то показываясь, заячьи уши.
Не задумываясь, сиганул я на помощь утопающему, сам провалился по грудь, но ухватил его за скользкие уши и вытащил на другой берег. Дух у меня захватило, шутка ли, в ледяной воде окупнуться! Мокрый весь, а заяц мокрей меня. Дрожит, бедняга, шерсть слиплась, похож на драную кошку. Одни кости, да ребра, да живот, как шар с пуговичками. Ба, да это зайчиха! Чую, как бьются в животе у нее зайчата... Глядит мне прямо в глаза, словно за детей просит. Не убивай, мол. И такой разумный у нее взгляд, и ничуть глаза не косят, смотрит прямо.
Сердце у меня затеплилось, стыдно как-то стало, в щеки бросился жар. Завернул я ее в мокрую полу пиджака и побежал.
Забыл совсем и про банду и про разведку. И даже про конников, каюсь.
И вдруг под ногами плетни, заборы. Навозный запах в лицо. Туман, словно занавеска, разорвался, и над самым ухом испуганный голос:
– Стой!
Перед глазами оружие, мокрые шапки, незнакомые лица.
– Чей такой? Откуда?
Враз сгребли меня за шиворот и потащили к допросу. Ну, ясно, на хутор Монашки я попал, и прямо в объятия банды. У коновязей кони с подвязанными хвостами. Во всех сараях люди. В людской избе, видать, штаб. На крыльцо выходит ужасного вида рябой бандит и, зло нюхая туман, плюется не глядя, куда попадет. Знать, главный здесь, самый важный. Может, сам Антонов? Жаль, ружье-то у меня забрали...
– Что, лазутчик, попался? Я говорил – это ловушка. Мы, вся головка, здесь, а масса наша главная рекой отрезана. Вот теперь, ежели прижмут нас к этой полой воде красные, так нам и амба! Спасайся вплавь через Мокшу, по льдинкам, как волки! Эх вы, стратеги!
И так страшно ругается, что даже покрывается потом.
Другие ему так и эдак объясняют, что все, мол, обойдется. Пустая нечаянность.
– Знаем мы эту нечаянность! А может, измена! Откололи от массы и завели... Ух, отправлю вот в штаб Духонина! – И рвет на себе ремни, на которых висит оружие, как норовистый конь сбрую. И ноздри раздуваются зло и страшно.
– А ну, говори, кто тебя послал? Где ваши?
И, сбежав с крыльца, хватает меня когтистой рукой за ухо. От такой резкости я спотыкаюсь, повисаю на своем ухе, как на вешалке, руки у меня разжимают подол пиджака, и под ноги ему выкатывается зайчиха.
До чего же испугался ее страшный бандит! Так и отскочил, как от змеи или от брошенной гранаты!
Все бандиты расхохотались. Вытянул он ближайшего плеткой с досады и как заорет:
– Обыскать не могли как следует? Почему заяц? Зачем?
Тут и остальные стали в тупик.
– Вот разложить его да всыпать горячих, так он расскажет, что и к чему! – заявил, приближаясь ко мне, противный человечишка с голым бабьим лицом и тонкими губами. Поверх хромовых офицерских сапог у него были широкие мордовские лапти.
И взял меня за плечо жесткой рукой. Ну, настал мой последний час. Пусть мучают, бандюки, ничего не скажу.
Поднял я глаза к небу. Ничего там нет, только грачи вьются тучей. Эх, не разорять мне больше ваших гнезд, не таскать пестрых яиц в картузе, не побаловать меньшую братию вольной яишенкой...
Так стою, как истукан, не слышу ни ругани, ни вопросов. И вдруг доносится до меня знакомый чей-то голос. И что-то напоминает он мою сестренку-няньку.
– Да это же глупый мальчишка! Воители, постойте! Уши ему надрать, и все, чтобы без времени не охотился! Зайцев надо бить, когда шкурка годна, когда зайчихи не котятся. А ведь это что выдумал – ловить зайцев живьем, за уши, когда их половодье загоняет на острова, на тесные места! Есть такой дурацкий обычай у наших ребят. Давно я с этим борюсь. А ну-ка, дайте мне его в руки, чертова браконьера!
Чую, отрывают меня от бандитов, и тут я узнаю: да это же ухажер Надькин – ветеринар!
– Ага, – говорит, – вот ты мне где попался! Сейчас мы с тобой расквитаемся за все твои пакости!
Грозит мне, а у самого глаза смеются. Хватает за шиворот и, наддавая подзатыльники, волочит к околице.
– Беги домой и не балуй! Скажи матери – ружье отняли, и поделом, не шатайся на охоту не вовремя!
Бьет и приговаривает.
А главный бандит кричит вдогонку:
– Эй, ветеринар, принимай четвероногих младенцев! Зайчиха жеребиться собирается! Ха-ха-ха!
Берет мою зайчиху за уши и кидает нам вслед.
Хватает ее ветеринар, сует мне в подол и шепчет:
– Беги!
Подхватывает меня, как ветром. А он вдогонку:
– Чтобы выкормить мне зайчат на жарево всех до одного! Так и скажи Надьке!
– Что, ветеринар, ай знакомый твой баловался по зайчишкам-то? спросил его потом главный бандит, распотешенный всей этой историей.
– Да, из нашего села мальчишка. Сын веселой вдовы... Сами понимаете.
Бандит подмигнул ему и, расправив усы, еще громче захохотал.
Опасаясь, как бы не догнал меня пулей рябой бандит, подхватив зайчиху, чесал я по большаку прямо на Кошибеево что есть духу. Откуда и прыть взялась.
У кошибеевских околиц схватили меня снова, только теперь уже наши, конный патруль. Быстро представили к начальнику. Узнал он меня враз:
– Да... Все, что ты говоришь, похоже на правду, но куда же ты девал двух товарищей – конных и оружных? А? Ты выкатился к нам, как новый гривенник, а они затерялись, как иголки в сене? Как же могло случиться? Ну-с?
Еще раз рассказываю я всю историю. Не верит.
– А чем докажешь, что это не вранье?
– Парень-то наш, честный, не к чему ему врать, – заступается Лука.
Не верит командир:
– Ну, что же, в расход тебя? Сейчас или после, когда судьбу погубленных тобой бойцов узнаем?
– Да как же, дяденька командир, – расплакался я, как мальчишка, – а зайчиха-то при мне. Вот она!
Озадачила моя зайчиха всех, даже сердитого начальника. Стали думать, гадать, а потом порешили.
– Веди, – говорит, – оголец, наш авангард по этим самым осушительным канавам в тыл бандитам, как ты говоришь... Выведешь правильно, отрежем их от переправ, тебе награда: лучший шелудивый конь. Раз у тебя в знакомцах сам ветеринар, он его вылечит. А если ты соврал, если ты предал революцию – будешь ты проклят на все времена... И ты, и все родичи твои, и все поручители... Ничего нет на свете подлей измены!