Текст книги "Повести. Пьесы. Мертвые души"
Автор книги: Николай Гоголь
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 54 страниц)
– Как! – воскликнул в изумлении князь, совершенно пораженный таким нежданным оборотом речи.
Муразов остановился, помолчал, как бы соображая что-то, и наконец сказал:
– Да вот хоть бы по делу Дерпенникова[38] 38
Ранее: Тентетникова. – Ред.
[Закрыть].
– Афанасий Васильевич! Преступленье против коренных государственных законов, равное измене земле своей!
– Я не оправдываю его. Но справедливо ли то, если юношу, который по неопытности своей был обольщен и сманен другими, осудить так, как и того, который был один из зачинщиков? Ведь участь постигла ровная и Дерпенникова, и какого-нибудь Вороного-Дрянного; а ведь преступленья их не равны.
– Ради бога… – сказал князь с заметным волненьем, – вы что-нибудь знаете об этом? скажите. Я именно недавно послал еще прямо в Петербург об смягчении его участи.
– Нет, ваше сиятельство, я не насчет того говорю, чтобы я знал что-нибудь такое, чего вы не знаете. Хотя, точно, есть одно такое обстоятельство, которое бы послужило в его пользу, да он сам не согласится, потому (что) через это пострадал бы другой. А я думаю только то, что не изволили ли вы тогда слишком поспешить. Извините, ваше сиятельство, я сужу по своему слабому разуму. Вы несколько раз приказывали мне откровенно говорить. У меня-с, когда я еще был начальником, много было всяких работников, и дурных и хороших… Следовало бы тоже принять во внимание и прежнюю жизнь человека, потому что, если не рассмотришь все хладнокровно, а накричишь с первого раза, – запугаешь только его, да и признанья настоящего не добьешься: а как с участием его расспросишь, как брат брата, – сам все выскажет и даже не просит о смягчении, и ожесточенья ни против кого нет, потому что ясно видит, что не я его наказываю, а закон.
Князь задумался. В это время вошел молодой чиновник и почтительно остановился с портфелем. Забота, труд выражались на его молодом и еще свежем лице. Видно было, что он недаром служил по особым порученьям. Это был один из числа тех немногих, который занимался делопроизводством con amore. Не сгорая ни честолюбьем, ни желаньем прибытков, ни подражаньем другим, он занимался только потому, что был убежден, что ему нужно быть здесь, а не на другом месте, что для этого дана ему жизнь. Следить, разобрать по частям и, поймавши все нити запутаннейшего дела, разъяснить его – это было его дело. И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело наконец начинало перед ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что может передать его все в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому будет очевидно и понятно. Можно сказать, что не столько радовался ученик, когда пред ним раскрывалась какая-(нибудь) труднейшая фраза и обнаруживается настоящий смысл мысли великого писателя, как радовался он, когда пред ним распутывалось запутаннейшее дело. Зато…[39] 39
Ранее: Тентетникова. – Ред.
[Закрыть]
[40] 40
Текст начинается с новой страницы, начало фразы в рукописи отсутствует. – Ред.
[Закрыть] —…хлебом в местах, где голод; я эту часть получше знаю чиновников: рассмотрю самолично, что кому нужно. Да если позволите, ваше сиятельство, я поговорю и с раскольниками. Они-то с нашим братом, с простым человеком, охотнее разговорятся. Так, бог весть, может быть, помогу уладить с ними миролюбиво. А де-нег-то от вас я не возьму, потому что, ей-богу, стыдно в такое время думать о своей прибыли, когда умирают с голода. У меня есть в запасе готовый хлеб; я и теперь еще послал в Сибирь, и к будущему лету вновь подвезут.
– Вас может только наградить один бог за такую службу, Афанасий Васильевич. А я вам не скажу ни одного слова, потому что, – вы сами можете чувствовать, – всякое слово тут бессильно. Но позвольте мне одно сказать насчет той просьбы. Скажите сами: имею ли я право оставить это дело без внимания и справедливо ли, честно ли с моей стороны будет простить мерзавцев.
– Ваше сиятельство, ей-богу, этак нельзя называть, тем более что из (них) есть многие весьма достойные. Затруднительны положенья человека, ваше сиятельство, очень, очень затруднительны. Бывает так, что, кажется, кругом виноват человек: а как войдешь – даже и не он.
– Но что скажут они сами, если оставлю? Ведь есть из них, которые после этого еще больше подымут нос и будут даже говорить, что они напугали. Они первые будут не уважать…
– Ваше сиятельство, позвольте мне вам дать свое мнение: соберите их всех, дайте им знать, что вам все известно, и представьте им ваше собственное положение точно таким самым образом, как вы его изволили изобразить сейчас передо мной, и спросите у них совета: что (бы) из них каждый сделал на вашем положении?
– Да вы думаете, им будут доступны движенья благороднейшие, чем каверзничать и наживаться? Поверьте, они надо мной посмеются.
– Не думаю-с, ваше сиятельство. У (русского) человека, даже и у того, кто похуже других, все-таки чувство справедливо. Разве жид какой-нибудь, а не русский. Нет, ваше сиятельство, вам нечего скрываться. Скажите так точно, как изволили перед (мной). Ведь они вас поносят, как человека честолюбивого, гордого, который и слышать ничего не хочет, уверен в себе, – так пусть же увидят всё, как оно есть. Что ж вам? Ведь ваше дело правое. Скажите им так, как бы вы не пред ними, а пред самим богом принесли свою исповедь.
– Афанасий Васильевич, – сказал князь в раздумье, – я об этом подумаю, а покуда благодарю вас очень за совет.
– А Чичикова, ваше сиятельство, прикажите отпустить.
– Скажите этому Чичикову, чтобы он убирался отсюда как можно поскорей, и чем дальше, тем лучше. Его-то уже я бы никогда не простил.
Муразов поклонился и прямо от князя отправился к Чичикову. Он нашел Чичикова уже в духе, весьма покойно занимавшегося довольно порядочным обедом, который был ему принесен в фаянсовых судках из какой-то весьма порядочной кухни. По первым фразам разговора старик заметил тотчас, что Чичиков уже успел переговорить кое с кем из чиновников-казусников. Он даже понял, что сюда вмешалось невидимое участие знатока-юрисконсульта.
– Послушайте-с, Павел Иванович, – сказал он, – я привез вам свободу на таком условии, чтобы сейчас вас не было в городе. Собирайте все пожитки свои – да и с богом, не откладывая ни минуту, потому что дело еще хуже. Я знаю-с, вас тут один человек настраивает; так объявляю вам по секрету, что такое еще дело одно открывается, что уж никакие силы не спасут этого. Он, конечно, рад других топить, чтобы нескучно, да дело к разделке. Я вас оставил в расположенье хорошем, – лучшем, нежели в каком теперь. Советую вам-с не в шутку. Ей-(ей), дело не в этом имуществе, из-за которого спорят и режут друг друга люди, точно как можно завести благоустройство в здешней жизни, не помысливши о другой жизни. Поверьте-с, Павел Иванович, что покамест, брося все то, из-за чего грызут и едят друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится благоустройство и земного имущества. Наступят времена голода и бедности, как во всем народе, так и порознь во всяком… Это-с ясно. Что ни говорите, ведь от души зависит тело. Как же хотеть, чтобы (шло) как следует. Подумайте не о мертвых душах, а своей живой душе, да и с богом на другую дорогу! Я тож выезжаю завтрашний день. Поторопитесь! не то без меня беда будет.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, – сказал он, – пора на другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой – чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.
– Ну, любезные, – сказал Чичиков, обратившись (к ним) милостиво, – нужно укладываться да ехать.
– Покатим, Павел Иванович, – сказал Селифан. – Дорога, должно быть, установилась: снегу выпало довольно. Пора уж, право, выбраться из города. Надоел он так, что и глядеть на него не хотел бы.
– Ступай к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки, – сказал Чичиков, а сам пошел в город, но ни (к) кому не хотел заходить отдавать прощальных визитов. После всего этого события было и неловко, – тем более, что о нем множество ходило в городе самых неблагоприятных историй. Он избегал всяких встреч и зашел потихоньку только к тому купцу, у которого купил сукна наваринского пламени с дымом, взял вновь четыре аршина на фрак и на штаны и отправился сам к тому же портному. За двойную (цену) мастер решился усилить рвение и засадил всю ночь работать при свечах портное народонаселение – иглами, утюгами и зубами, и фрак на другой день был готов, хотя и немножко поздно. Лошади все были запряжены. Чичиков, однако ж, фрак примерил. Он был хорош, точь-точь как прежний. Но, увы! он заметил, что на голове уже белело что-то гладкое, и примолвил грустно: «И зачем было предаваться так сильно сокрушенью? А рвать волос не следовало бы и подавно». Расплатившись с портным, он выехал наконец из города в каком-то странном положении. Это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова. Можно было сравнить его внутреннее состояние души с разобранным строеньем, которое разобрано с тем, чтобы строить из него же новое; а новое еще не начиналось, потому что не пришел от архитектора определительный план и работники остались в недоуменье. Часом прежде его отправился старик Муразов, в рогоженной кибитке, вместе с Потапычем, а часом после отъезда Чичикова пошло приказание, что князь, по случаю отъезда в Петербург, желает видеть всех чиновников до едина.
В большом зале генерал-губернаторского дома собралось все чиновное сословие города, начиная от губернатора до титулярного советника: правители канцелярий и дел, советники, асессоры, Кислоедов, Красноносов, Самосвистов, не бравшие, бравшие, кривившие душой, полукривившие и вовсе не кривившие, – все ожидало с некоторым не совсем спокойным ожиданием генеральского выхода. Князь вышел ни мрачный, ни ясный: взор его был тверд, так же как и шаг… Все чиновное собрание поклонилось, многие – в пояс. Ответив легким поклоном, князь начал:
– Уезжая в Петербург, я почел приличным повидаться с вами всеми и даже объяснить вам отчасти причину. У нас завязалось дело очень соблазнительное. Я полагаю, что многие из предстоящих знают, о каком деле я говорю. Дело это повело за собою открытие и других, не менее бесчестных дел, в которых замешались наконец и такие люди, которых я доселе почитал честными. Известна мне даже и сокровенная цель спутать таким образом все, чтобы оказалась полная невозможность решить формальным порядком. Знаю даже, и кто главная пружина и чьим сокровенным…[41] 41
В рукописи не дописано. – Ред.
[Закрыть], хотя он и очень искусно скрыл свое участие. Но дело в том, что я намерен это следить не формальным следованьем по бумагам, а военным быстрым судом, как в военное (время), п надеюсь, что государь мне даст это право, когда я изложу все это дело. В таком случае, когда нет возможности произвести дело гражданским образом, когда горят шкафы с (бумагами) и, наконец, излишеством лживых посторонних показаний и ложными доносами стараются затемнить и без того довольно темное дело, – я полагаю военный суд единственным средством и желаю знать мнение ваше.
Князь остановился, как (бы) ожидая ответа. Все стояло, потупив глаза в землю. Многие были бледны.
– Известно мне также еще одно дело, хотя производившие его в полной уверенности, что оно никому не может быть известно.
Производство его уже пойдет не по бумагам, потому что истцом и челобитчиком я буду уже сам и представлю очевидные доказательства.
Кто-то вздрогнул среди чиновного собрания; некоторые из боязливейших тоже смутились.
– Само по себе, что главным зачинщикам должно последовать лишенье чинов и имущества, прочим – отрешенье от мест. Само собой разумеется, что в числе их пострадает и множество невинных. Что ж делать? Дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии. Хотя я знаю, что это будет даже и не в урок другим, потому что наместо выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут, – несмотря на все это, я должен поступить жестоко, потому что вопиет правосудие. Знаю, что меня будут обвинять в суровой жестокости, но знаю, что те будут еще…[42] 42
Край листа рукописи оторван. – Ред.
[Закрыть] меня те же обвинять… Я должен обратиться теперь только в одно бесчувственное орудие правосудия, в топор, который должен упасть на головы.
Содроганье невольно пробежало по всем лицам.
Князь был спокоен. Ни гнева, ни возмущенья душевного не выражало его лицо.
– Теперь тот самый, у которого в руках участь многих и которого никакие просьбы не в силах были умолить, тот самый бросается теперь к ногам вашим, вас всех просит. Все будет позабыто, изглажено, прощено; я буду сам ходатаем за всех, если исполните мою просьбу. Вот моя просьба. Знаю, что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаниями нельзя искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже почти невозможно многим идти противу всеобщего теченья. Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту, когда приходится спасать свое отечество, когда всякий гражданин несет все и жертвует всем, – я должен сделать клич хотя к тем, у которых еще есть в груди русское сердце и понятно сколько-нибудь слово «благородство». Что тут говорить о том, кто более из нас виноват! Я, может быть, больше всех виноват; я, может быть, слишком сурово вас принял вначале; может быть, излишней подозрительностью я оттолкнул из вас тех, которые искренно хотели мне быть полезными, хотя и я, с своей стороны, мог бы также сделать (им упрек). Если они уже действительно любили справедливость и добро своей земли, не следовало бы им оскорбиться на надменность моего обращения, следовало бы им подавить в себе собственное честолюбие и пожертвовать своей личностью. Не может быть, чтобы я не заметил их самоотверженья и высокой любви к добру и не принял бы наконец от них полезных и умных советов. Все-таки скорей подчиненному следует применяться к нраву начальника, чем начальнику к нраву подчиненного. Это законней, по крайней мере, и легче, потому что у подчиненных один начальник, а у начальника сотни подчиненных. Но оставим теперь в сторону, кто кого больше виноват. Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия; все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как (ни) ограничивай он в действиях дурных чиновников приставленьем в надзиратели других чиновников. Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народ вооружался против (врагов), так должен восстать против неправды. Как русский, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь (к) вам. Я обращаюсь к тем из вас, кто имеет понятье какое-нибудь о том, что такое благородство мыслей. Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности, потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва…[43] 43
На этом рукопись обрывается. – Ред.
[Закрыть]
ПРИЛОЖЕНИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ «МЕРТВЫХ ДУШ»
ПОВЕСТЬ О КАПИТАНЕ КОПЕЙКИНЕ
Редакция, разрешенная цензурой
«После кампании двенадцатого года, судырь ты мой, – так начал почтмейстер, несмотря на то что в комнате сидел не один сударь, а целых шестеро, – после кампании двенадцатого года, вместе с ранеными прислан был и капитан Копейкин. Пролетная голова, привередлив, как черт, побывал и на гауптвахтах и под арестом, всего отведал. Под Красным ли, или под Лейпцигом, только, можете вообразить, ему оторвало руку и ногу. Ну, тогда еще не успели сделать насчет раненых никаких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде после. Капитан Копейкин видит: нужно работать бы, только рука-то у него, понимаете, левая. Наведался было домой к отцу, отец говорит: «Мне нечем тебя кормить, я – можете представить себе, – сам едва достаю хлеб». Вот мой капитан Копейкин решился отправиться, судырь мой, в Петербург, чтобы хлопотать по начальству, не будет ли какого вспоможенья… Как-то там, знаете, с обозами или фурами казенными, – словом, судырь мой, дотащился он кое-как до Петербурга. Ну, можете представить себе: эдакой какой-нибудь, то есть, капитан Копейкин и очутился вдруг в столице, которой подобной, так сказать, нет в мире! Вдруг перед ним свет, относительно сказать, некоторое поле жизни, сказочная Шехерезада, понимаете, эдакая. Вдруг какой-нибудь эдакой, можете представить себе, Невский прешпект, или там, знаете, какая-нибудь Гороховая, черт возьми, или там эдакая какая-нибудь Литейная; там шпиц эдакой какой-нибудь в воздухе; мосты там висят эдаким чертом, можете представить себе, без всякого, то есть, прикосновения, – словом, Семирамида, судырь, да и полно! Понатолкался было нанять квартиру, только все это кусается страшно: гардины, шторы, чертовство такое, понимаете, ковры – Персия, судырь мой, такая… словом, относительно так сказать, ногой попираешь капиталы. Идешь по улице, а уж нос слышит, что пахнет тысячами; а у моего капитана Копейкина весь ассигнационный банк, понимаете, из каких-нибудь десяти синюх да серебра мелочь. Ну, деревни на это не купишь, то есть и купишь, может быть, если приложишь тысяч сорок, да сорок-то тысяч нужно занять у французского короля. Ну, как-то там приютился в ревельском трактире за рубль в сутки; обед – щи, кусок битой говядины… Видит: заживаться нечего. Расспросил, куда обратиться. Что ж, куда обратиться? Говорят, высшего начальства нет теперь в столице, все это, понимаете, в Париже, войска не возвращались, а есть, говорят, временная комиссия. Попробуйте, может быть, что-нибудь там могут. «Пойду в комиссию, – говорит Копейкин, – скажу: так и так, проливал, в некотором роде, кровь, относительно сказать, жизнию жертвовал». Вот, судырь мой, вставши пораньше, поскреб он себе левой рукой бороду, потому что платить цирюльнику – это составит, в некотором роде, счет, натащил на себя мундиришка и на деревяшке своей, можете вообразить, отправился в комиссию. Расспросил, где живет начальник. Вон, говорят, дом на набережной: избенка, понимаете, мужичья: стеклушки в окнах, можете себе представить, полуторасаженные зеркала, марморы, лаки, судырь ты мой… словом, ума помраченье! Металлическая ручка какая-нибудь у двери – конфорт первейшего свойства, так что прежде, понимаете, нужно забежать в лавочку, да купить на грош мыла, да часа с два, в некотором роде, тереть им руки, да уж после разве можно взяться за нее. Один швейцар на крыльце, с булавой: графская эдакая физиогномия, батистовые воротнички, как откормленный жирный мопс какой-нибудь… Копейкин мой встащился кое-как с своей деревяшкой в приемную, прижался там в уголку себе, чтобы не толкнуть локтем, можете себе представить, какую-нибудь Америку или Индию – раззолоченную, относительно сказать, фарфоровую вазу эдакую. Ну, разумеется, что он настоялся там вдоволь, потому что пришел еще в такое время, когда начальник, в некотором роде, едва поднялся с постели и камердинер поднес ему какую-нибудь серебряную лоханку для разных, понимаете, умываний эдаких. Ждет мой Копейкин часа четыре, как вот входит дежурный чиновник, говорит: «Сейчас начальник выдет». А в комнате уж и эполет и эксельбант, народу – как бобов на тарелке. Наконец, судырь мой, выходит начальник. Ну… можете представить себе: начальник! в лице, так сказать… ну, сообразно с званием, понимаете… с чином… такое и выраженье, понимаете. Во всем столичный поведенц; подходит к одному, к другому: «Зачем вы, зачем вы, что вам угодно, какое ваше дело?» Наконец, судырь мой, к Копейкину. Копейкин: «Так и так, говорит, проливал кровь, лишился, в некотором роде, руки и ноги, работать не могу, осмеливаюсь просить, не будет ли какого вспомоществования, каких-нибудь эдаких распоряжений насчет, относительно так сказать, вознаграждения, пенсиона, что ли, понимаете». Начальник видит: человек на деревяшке и правый рукав пустой пристегнут к мундиру. «Хорошо, говорит, понаведайтесь на днях!» Копейкин мой в восторге: ну, думает, дело сделано. В духе, можете вообразить, таком подпрыгивает по тротуару; зашел в Палкинский трактир выпить рюмку водки, пообедал, судырь мой, в «Лондоне», приказал себе подать котлетку с каперсами, пулярку с разными финтерлеями, спросил бутылку вина, ввечеру отправился в театр – одним словом, кутнул во всю лопатку, так сказать. На тротуаре, видит, идет какая-то стройная англичанка, как лебедь, можете себе представить, эдакой. Мой Копейкин – кровь-то, знаете, разыгралась – побежал было за ней на своей деревяшке: трюх-трюх следом, – «да нет, подумал, на время к черту волокитство, пусть после, когда получу пенсион, теперь уж я что-то слишком расходился». А промотал он между тем, прошу заметить, в один день чуть не половину денег! Дня через три-четыре является он, судырь ты мой, в комиссию, к начальнику. «Пришел, говорит, узнать: так и так, по одержимым болезням и за ранами… проливал, в некотором роде, кровь…» – и тому подобное, понимаете, в должностном слоге. «А что, – говорит начальник, – прежде всего я должен вам сказать, что по делу вашему без разрешения высшего начальства ничего не можем сделать. Вы сами видите, какое теперь время. Военные действия, относительно так сказать, еще не кончились совершенно. Обождите приезда господина министра, потерпите. Тогда будьте уверены, вы не будете оставлены. А если вам нечем жить, так вот вам, говорит, сколько могу…» Ну и, понимаете, дал ему, – конечно, немного, но с умеренностью стало бы протянуться до дальнейших там разрешений. Но Копейкину моему не того хотелось. Он-то уже думал, что вот ему завтра так и выдадут тысячный какой-нибудь эдакой куш: на тебе, голубчик, пей да веселись; а вместо того жди. А уж у него, понимаете, в голове и англичанка, и суплеты, и котлеты всякие. Вот он совой такой вышел с крыльца, как пудель, которого повар облил водой, – и хвост у него между ног, и уши повисли. Жизнь-то петербургская его уже поразобрала, кое-чего он уже и попробовал. А тут живи черт знает как, сластей, понимаете, никаких. Ну, а человек-то свежий, живой, аппетит просто волчий. Проходит мимо эдакого какого-нибудь ресторана: повар там, можете себе представить, иностранец, француз эдакой с открытой физиогномией, белье на нем голландское, фартук, белизною равный, в некотором роде, снегам, работает фензерв какой-нибудь эдакой, котлетки с трюфелями, – словом, рас-супе-деликатес такой, что просто себя, то есть, съел бы от аппетита. Пройдет ли мимо Милютинских лавок, там из окна выглядывает, в некотором роде, семга эдакая, вишенки – по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой, высунулся из окна и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей, – словом, на всяком шагу соблазн, относительно так сказать, слюнки текут, а он жди. Так представьте себе его положение: тут, с одной стороны, так сказать, семга и арбуз, а с другой стороны – ему подносят горькое блюдо под названьем «завтра». «Ну уж, думает, как они там себе хотят, а я пойду, говорит, подыму всю комиссию, всех начальников, скажу: как хотите». И в самом деле: человек назойливый, наян эдакой, толку-то, понимаете, в голове нет, а рыси много. Приходит он в комиссию: «Ну что, говорят, зачем еще? ведь вам уж сказано». – «Да что, говорит, я не могу, говорит, перебиваться кое-как. Мне нужно, говорит, съесть и котлетку, бутылку французского вина, поразвлечь тоже себя, в театр, понимаете». – «Ну уж, – говорит начальник, – извините. На счет этот есть, так сказать, в некотором роде, терпение. Вам даны пока средства для прокормления, покамест выдет резолюция, и, без сомнения, вы будете вознаграждены, как следует: ибо не было еще примера, чтобы у нас в России человек, приносивший, относительно так сказать, услуги отечеству, был оставлен без призрения. Но если вы хотите теперь же лакомить себя котлетками и в театр, понимаете, так уж тут извините. В таком случае ищите сами себе средств, старайтесь сами себе помочь». Но Копейкин мой, можете вообразить себе, и в ус не дует. Слова-то ему эти как горох к стене. Шум поднял такой, всех распушил! всех там этих секретарей, всех начал откалывать и гвоздить: да вы, говорит, то, говорит! да вы, говорит, это, говорит! да вы, говорит, обязанностей своих не знаете! да вы, говорит, законопродавцы, говорит! Всех отшлепал. Там какой-то чиновник, понимаете, подвернулся из какого-то даже вовсе постороннего ведомства – он, судырь мой, и его! Бунт поднял такой. Что прикажешь делать с эдаким чертом? Начальник видит: нужно прибегнуть, относительно так сказать, к мерам строгости. «Хорошо, говорит, если вы не хотите довольствоваться тем, что дают вам, и ожидать спокойно, в некотором роде, здесь в столице решенья вашей участи, так я вас препровожу на место жительства. Позвать, говорит, фельдъегеря, препроводить его на место жительства!» А фельдъегерь уже там, понимаете, за дверью и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков – словом, дантист эдакой… Вот его, раба божия, в тележку да с фельдъегерем. Ну, Копейкин думает, по крайней мере, не нужно платить прогонов, спасибо и за то. Едет он, судырь мой, на фельдъегере, да едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Хорошо, говорит, вот ты, мол, говоришь, чтобы я сам себе поискал средств и помог бы; хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!» Ну уж как там его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого не известно. Так, понимаете, и слухи о капитане Копейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить завязки романа. Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, а атаман-то этой шайки был, судырь мой, не кто другой…»