412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гумилев » Боевой путь поэта. Записки кавалериста » Текст книги (страница 9)
Боевой путь поэта. Записки кавалериста
  • Текст добавлен: 22 июля 2025, 21:38

Текст книги "Боевой путь поэта. Записки кавалериста"


Автор книги: Николай Гумилев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

14 июля Гумилёв вернулся в Петроград. 16.07 был помещен в царскосельский эвакуационный госпиталь № 131 для медицинского освидетельствования и 18.07 признан здоровым. Ему было выдано предписание вернуться в полк, и 25 июля Гумилёв был в Витенгофе, куда в начале июля перевели Гусарский полк.

15

Маргарите Тумповской[125]

Фольварк Арандоль (Даугавпилс). 5 мая 1916 года.

«Мага моя, я Вам не писал так долго, потому что все думал эвакуироваться и увидеться; но теперь я чувствую себя лучше и, кажется, остаюсь в полку на все лето.

Мы не сражаемся и скучаем, я в особенности. Читаю «Исповедь» блаженного Августина и думаю о моем главном искушении, которого мне не побороть, о Вас. Помните у Нитш – «в уединении растет то, что каждый в него вносит» [126] . Так и мое чувство. Вы действительно удивительная, и я это с каждым днем узнаю все больше и больше.

Напишите мне. Присылайте новые стихи. Я ничего не пишу, и мне кажется странным, как это пишут. Пишите так: Действующая Армия, 5 кавалерийская дивизия, 5 гусарский Александрийский полк, 4 эскадрон, прапорщику Н. С. Гумилёву.

Целую ваши милые руки.

Н. Гумилёв».

16

Тихон Чурилин[127] Николаю Гумилёву.

Симферополь 11 мая 1916 года.

«Дорогой Николай Степанович!

Теперь, когда я особенно одинок, лучше всего и нужнее сказать Вам как близко мне Ваше слово о моих стихах (в 10 № Аполлона), как оно дорого. Много было рецензий, почти все доброкачественные, иногда дифирамбические, но слово сказали Вы один. По правде, я не ожидал его от Вас, хоть любил и ценил Вас, поэта. Но разве о Поэзии только сказали Вы? О летописи Тайны, т. е. то, что главное в моем творчестве.

Я желал бы встретиться с Вами, желал бы чтоб Вы написали мне, если есть, что сказать еще.

Спасибо.

Тихон Чурилин.

11. V. 1916 ночью.

Симферополь, Госпитальная, Фельдшерский п.<ереулок>, д.<ом> Маркова, кв.<артира> 8. Т. В. Чурилину.

P.S. Я хотел бы иметь от Вас Вашу книгу, где «Открытие Америки», любимое мне и “Колчан”».

17

Ольге Мочаловой.

Ялта. 8 июля 1916 года.

«Ольге Александровне Мочаловой.

Помните вечер 7 июля 1916 г. Я не пишу “прощайте”, я твердо знаю, что мы встретимся. Когда и как, Бог весть, но наверное лучше, чем в этот раз. Если Вы думаете когда-нибудь написать мне, пишите Петроград, ред. <акция> Аполлон, Разъезжая, 8.

Целую Вашу руку.

Здесь я с Городецким. Другой <фотографии> у меня не оказалось».

18

Матери Анне Ивановне Гумилёвой.

Шносс-Лембург. 2 августа 1916 года.

«Милая и дорогая мамочка, я уже вторую неделю в полку и чувствую себя совсем хорошо, кашляю мало, нервы успокаиваются.

У нас каждый день ученья, среди них есть и забавные, например парфорсная охота. Представь себе человек сорок офицеров, несущихся карьером без дороги, под гору, на гору, через лес, через пашню, и вдобавок берущих препятствия: канавы, валы, барьеры и т. д. Особенно было эффектно одно – посередине очень крутого спуска забор и за ним канава. Последний раз на нем трое перевернулись с лошадьми. Я уже два раза участвовал в этой скачке и ни разу не упал, так что даже вызвал некоторое удивленье. Слепневская вольтижировка, очевидно, мне помогла [128] . Правда, моя лошадь отлично прыгает.

Теперь уже выяснилось, что если не начнутся боевые столкновения (а на это надежды мало), я поеду на сентябрь, октябрь держать офицерские экзамены. Конечно, провалюсь, но не в том дело, отпуск все-таки будет. Так что с половины августа пиши мне на Аполлон (Разъезжая, 8). Я думаю выехать 22-го или 23-го, а езды всего сутки.

Николай Гумилёв с Сергеем Городецким

Здесь, как всегда, живу в компании и не могу писать. Даже «Гондлу» не исправляю, а следовало бы.

У нас в эскадроне новый прапорщик из вольноопределяющихся полка, очень милый. Я с ним, кажется, сойдусь, и уже сейчас мы усиленно играем в шахматы.

Завтра полковое ученье, идти придется за тридцать верст, так что всего сделаем верст семьдесят. Хорошо еще, что погода хорошая.

Пока целую тебя, милая мамочка, целуй Леву, кланяйся всем.

Твой Коля».

Еще летом 1916 года Николай Степанович начал хлопотать о допуске к сдаче экзаменов на чин корнета.

Судя по письмам и его деятельности в Петрограде, Гумилёву важнее был не очередной офицерский чин (хотя, конечно, для его самолюбия это было бы весьма приятное достижение), а возможность отдохнуть, немного поправить сильно пошатнувшееся здоровье, привести в исполнение накопившиеся за время пребывания на передовой литературные замыслы, дописать пьесу «Гондла».

17 августа приказом по полку № 240 Гумилёв был командирован в Николаевское кавалерийское училище. 19 августа прибыл в Петроград.

В сентябре-октябре поэт сдавал экзамены. За сентябрь сдал 11; затем опять попал в клинику, в «Лазарет Общества писателей» с возобновившимся процессом в легких. В октябре, на одном из четырех оставшихся экзаменов, по фортификации, провалился, как и предполагал.

25 октября возвратился в полк.

19

Ане Ахматовой.

Петроград. 1 октября 1916 года.

«Дорогая моя Анечка,

больше двух недель от тебя нет писем – забыла меня. Я скромно держу экзамены, со времени последнего письма выдержал еще три; остаются еще только четыре (из 15-ти), но среди них артиллерия – увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы выдержать у меня все-таки есть.

Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех [129] , пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва будет.

Я ничего не пишу (если не считать двух рецензий для Биржи [130] ), после экзаменов буду писать (говорят, мы просидим еще месяца два). Слонимская на зиму остается в Крыму, марионеток не будет.

После экзаменов попрошусь в отпуск на неделю и, если пустят, приеду к тебе. Только пустят ли? Поблагодари Андрея [131]  за письмо. Он пишет, что у вас появилась тенденция меня идеализировать. Что это так вдруг.

Целую тебя, моя Анечка, кланяйся всем

твой Коля.

Verte [132]

Вексель я протестовал, не знаю, что делать дальше[133].

Адрес Е. И. [134]  неизвестен».

20

Корнею Чуковскому.

Шносс-Лембург. Декабрь 1916 года.

«Дорогой Корней Иванович,

Посылаю Вам 8 глав «Мика и Луи». Остальные две, не хуже и не лучше предыдущих, вышлю в течение недели.

Пожалуйста, как только вы просмотрите поэму, напишите мне подходит ли она под Ваши требованья. Если да, то о гонораре мы окончательно сговоримся, когда я буду в городе, т. е. по моим расчетам в начале января. Какие-нибудь изменения можно будет сделать в корректуре.

Мой адрес: Действующая Армия. 5 гусарский Александрийский Ее Величества полк, 4 эскадрон, мне.

Жму вашу руку.

Ваш Н. Гумилёв».

21

Михаилу Лозинскому.

Шносс-Лембург. 15 января 1917 года.

«Дорогой Михаил Леонидович,

еще раз благодарю тебя и за милое гостеприимство, и за все хлопоты, которые я так бессовестно возложил на тебя. Но здесь, на фронте, я окончательно потерял остатки стыда и решаюсь опять обратиться к тебе. Краснею, но решаюсь…

Вот: купи мне, пожалуйста, декабрьскую «Русскую мысль» (там по слухам статья Жирмунского), Кенета Грээма «Золотой возраст» и «Дни грез» (издательство Пантелеева, собственность Литературного Фонда, склад изданий у Березовского, Колокольная, 14 (два шага от Аполлона [135] )), III том Кальдерона в переводе Бальмонта и, наконец, лыжи (по приложенной записке). В последнем тебе, может быть, не откажется помочь Лариса Михайловна [136] , она такая спортсменка. Позвони ей и передай от меня эту просьбу вместе с поклоном и наилучшими пожеланьями. На все расходы я вкладываю в это письмо 100 р.

Дня через два после полученья тобой этого письма в Аполлон зайдет солдат из моего эскадрона за вещами, сдачей и, если будет твоя милость, письмом.

Я живу по-прежнему: две недели воюю в окопах, две недели скучаю у коноводов. Впрочем, здесь масса самого лучшего снега, и если будут лыжи и новые книги, «клянусь Создателем, жизнь моя изменится» (цитата из Мочульского).

Целую ручки Татьяны Борисовны и жму твою.

Еще раз прости твоего бесстыдного

Н. Гумилёва

P. S. Да, еще просьба: маркиз оказался шарлатаном, никаких строф у него нет, так что ты по Cor Ardens’у [137]  пришли мне схему десятка форм рондо, триолета и т. д. [138] »

О переписке Николая Гумилёва и Ларисы Рейснер следует сказать отдельно.

Они познакомились в сентябре 1916 года, когда Гумилёв сдавал экзамены на чин корнета. Знакомство было случайным в артистическом кафе «Привал комедиантов», заменившем закрытую «Бродячую собаку».

В 1916 году Лариса Рейснер была девятнадцатилетней красавицей, стремящейся проникнуть в богемно-литературный мир Петрограда. Ничто не выдавало в ней будущую пламенную революционерку. Знакомство с Николаем Гумилёвым – поэтом, героем войны, знаменитым издателем, одной из самых ярких фигур петроградской богемы, было для юной поэтессы событием огромной важности. Не говоря уж о том, что Николай Степанович умел и любил очаровывать и обольщать молодых поэтесс.

Их бурный эпистолярный роман начался уже 23 сентября с письма Николая Гумилёва. Затем последовало несколько месяцев активной переписки. Но в результате событий февраля-марта 1917 года их роман быстро (уже к лету 1917 года) сошел на нет – Лариса с головой ушла в политику.

Однако чувство к Гумилёву она сохранила до конца жизни (она умерла в 1926 году от брюшного тифа), что засвидетельствовано в ее личных документах и записанных друзьями и знакомыми высказываниях. В целом же для Гумилёва роман с Рейснер был одним из многих (в это же время он флиртовал с будущей второй супругой Анной Энгельгардт и ее подругой поэтессой Ольгой Мочаловой), а для нее стал одним из наиболее важных событий в жизни.

Лариса Рейснер

22

Лариса Рейснер Николаю Гумилёву.

Петроград. Сентябрь 1916 года.

«Милый Гафиз [139] , это письмо не сентиментальность, но мне сегодня так больно, так бесконечно больно. Я никогда не видела летучих мышей, но знаю, что, если даже у них выколоты глаза, они летают и ни на что не натыкаются. Я сегодня как раз такая бедная мышь, и всюду кругом меня эти нитки, натянутые из угла в угол, которых надо бояться. Милый Гафиз, много одна, каждый день тону в стихах, в чужом творчестве, чужом опьянении. И никогда еще не хотелось мне так, как теперь, найти, наконец, свое собственное. Говорят, что Бог дает каждому в жизни крест такой длины, какой равняется длина нитки, обмотанной вокруг человеческого сердца. Если бы мое сердце померили вот сейчас, сию минуту, то Господу пришлось бы разориться на крест вроде Гаргантюа, величественный, тяжелейший. Ах, привезите с собой в следующий раз поэму, сонет, что хотите, о янычарах, о семиголовом цербере, о чем угодно, милый друг, но пусть опять ложь и фантазия украсятся всеми оттенками павлиньего пера и станут моим Мадагаскаром, экватором, эвкалиптовыми и бамбуковыми чащами, в которых человек якобы обретает простоту души и счастие бытия. О, если бы мне сейчас – стиль и слог убежденного Меланхолика, каким был Лозинский [140] , и романтический чердак, и действительно верного и до смерти влюбленного друга. Человеку надо так немного, чтобы обмануть себя. Ну, будьте здоровы, моя тоска прошла. Жду Вас.

Ваша Лери»

23

Ларисе Рейснер

Петроград. 23 сентября 1916 года

«Что я прочел? Вам скучно, Лери,

И под столом лежит Сократ,

Томитесь Вы по древней вере? —

Какой отличный маскарад!

Вот я в моей каморке тесной

Над Вашим радуюсь письмом,

Как шапка Фауста прелестна

Над милым девичьим лицом.

Я был у Вас, совсем влюбленный.

Ушел, сжимаясь от тоски,

Ужасней шашки занесенной

Жест отстраняющей руки.

Но сохранил воспоминанье

О дивных и тревожных днях,

Мое пугливое мечтанье

О Ваших сладостных глазах.

Ужель опять я их увижу,

Замру от боли и любви

И к ним, сияющим, приближу

Татарские глаза мои?!

И вновь начнутся наши встречи,

Блужданья ночью наугад,

И наши озорные речи,

И острова, и Летний сад?!

Но ах, могу ль я быть не хмурым.

Могу ль сомненья подавить?

Ведь меланхолия амуром

Хорошим вряд ли может быть.

И верно день застал, серея,

Сократа снова на столе.

Зато «Эмали и Камеи»» [141]

С «Колчаном» в самой пыльной мгле.

Так Вы, похожая на кошку.

Ночному молвили: «Прощай!»

И мчит Вас в Психоневроложку[142],

Гудя и прыгая, трамвай.


Н. Гумилёв».

Автограф письма Николая Гумилёва Ларисе Рейснер от 23 сентября 1916 года

24

Ларисе Рейснер

Шносс-Лембург. 8 ноября 1916 года

«”Лера, Лера, надменная дева, ты как прежде бежишь от меня” [143] . Больше двух недель, как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность.

О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких и, кажется, так пройдет зима. Что же? У меня хорошая комната, деньщик професьональный повар. Как это у Бунина?

Вот камин затоплю, буду пить, Хорошо бы собаку купить.

Кроме шуток, пишите мне. У меня “Столп и Утвержденье истины” [144] , долгие часы одиночества, предчувствие надвигающейся творческой грозы. Все это пьянит как вино и склоняет к надменности солепсиума [145] . А это так не акмеистично. Мне непременно нужно ощущать другое существованье, яркое и прекрасное. А что Вы прекрасны, в этом нет сомненья. Моя любовь только освободила меня от, увы, столь частой при нашем образе жизни слепоты.

Здесь тихо и хорошо. По-осеннему пустые поля и кое-где уже покрасневшие от мороза прутья. Знаете ли Вы эти красные зимние прутья? Для меня они олицетворенье всего самого сокровенного в природе. Трава, листья, снег – это только одежды, за которыми природа скрывает себя от нас. И только в такие дни поздней осени, когда ветер, и дождь, и грязь, когда она верит, что никто не заметит ее, она чуть приоткрывает концы своих пальцев, вот эти прекрасные прутья. И я, новый Актеон, смотрю на них с ненасытным томленьем. Лера, правда же, этот путь естественной истории бесконечно более правилен, чем путь естественной психоневрологии. У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые нош и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то странным прорывом 30 посередине. Вы – Дафна, превращенная в Лавр [146] , принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев, Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты.

До свиданья, Лери, я буду Вам писать.

О моем возвращенье я не знаю ничего, но зимой на неделю думаю вырваться. Целую Ваши милые руки.

Ваш Гафиз.

Мой адрес: Действующая Армия, 5 гусарский Александрийский полк, 4 эскадрон, прапорщику Гумилёву».

25

Лариса Рейснер Николаю Гумилёву.

Петроград. Декабрь 1916 года

«Милый Гафиз, Вы меня разоряете.

Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменные ладони, сложенные вместе, со стеклянными, чудесными просветами. И там не один святой Николай, а целых три. Один складной, а два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельнее. Поэтому свечки ставятся всем, уж заодно.

Милый Гафиз, если у Вас повар, то это уже очень хорошо, но мне трудно Вас забывать. Закопаешь все по порядку, так, что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи или что-нибудь Ваше – и начинается все сначала, и в историческом порядке.

Завтра вечер поэтов в Университете, будут все Юркуны [147] , которые меня не любят. Много глупых студентов, и профессора, вышедшие из линии обстрела. Вас не будет.

Милый Гафиз. Сейчас часов семь, через полчаса я могу быть на Литейном, в такой сырой, трудный, долгий день. Ну вот и довольно. С горя… <на этом письмо обрывается, следующая страница отсутствует>»

26

Лариса Рейснер Николаю Гумилёву.

Петроград. Декабрь 1916 года.

«Я не знаю, поэт, почему лунные и холодные ночи так бездонно глубоки над нашим городом. Откуда это все более бледнеющее небо и ясный, торжественный профиль старых подъездов на тихих улицах, где не ходит трамвай и нет кинематографов… Милые ночи, такие долгие, такие бессонные.

Кстати о снах. Помните, Гафиз, Ваши нападки на бабушкин сон с „щепкой“, которым чрезвычайно было уязвлено мое самолюбие.

Оказывается, бывает хуже. Представьте себе мечтателя, самого настоящего и убежденного. Он засыпает, побежденный своей возвышенной меланхолией, а также скучным сочинением какого-нибудь славного, давно усопшего любомудра. И ему снится райская музыка, да, смейтесь сколько угодно. Он наслаждается неистово, может быть плачет, вообще возносится душой. Счастлив, как во сне. Отлично. Утром мечтатель первым делом восстанавливает в своей памяти райские мелодии, только что оставившие его, вспоминает долго, озлобленно, с болью и отчаянием. И оказывается, что это было нечто более, чем тривиальное, чижик-пыжик, какой-нибудь дурной и навязчивый мотивчик, я это называю – кларнет-о-пистон. О, посрамление! Ангелы в раю, очень музыкальные от природы, смеются, как галки на заборе, и не могут успокоиться.

Гафиз, это очень печальное происшествие. Пожалейте обо мне, надо мной посмеялись.

Лери.

P. S. Ваш угодник очень разорителен, всегда в нескольких видах и еще складной, с цветами и большим полотенцем»

27

Ларисе Рейснер.

Шносс-Лембург. 8 декабря 1916 года.

«Лери моя,

приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая их, я вдруг остро понял, что Вы мне однажды сказали, – что я слишком мало беру от Вас. Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас. Вы годитесь на бесконечно лучшее. И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу только для Вас. Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: “Лери и любовь”. А главы будут такие: “Лери и снег”, “Лери и персидская лирика”, “Лери и мой детский сон об орле”. На все, что я знаю и люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми (как древними не был воспринимаем синий цвет). И я томлюсь, как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаниях Вы всегда были похищаемой, Еленой Спартанской, Анжеликой из Неистового Роланда и т. д. Так мне хочется Вас увезти. Я написал Вам сумасшедшее письмо, это оттого, что я Вас люблю.

Вспомните, Вы мне обещали прислать Вашу карточку. Не знаю только, дождусь ли я ее, пожалуй, прежде удеру в город пересчитывать столбы на решетке Летнего сада. Пишите мне, целующему Ваши милые, милые руки.

Ваш Гафиз»

28

Ларисе Рейснер.

Новый Беверсгоф. 15 января 1917 года.

«Леричка моя,

Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый же день приезда я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня, и так прошли две недели. Из окопов писать может только графоман, настолько все там не напоминает окопа: стульев нет, с потолка течет, на столе сидит несколько огромных крыс, которые сердито ворчат, если к ним подходишь. И я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятье, Вы как-нибудь попробуйте.

Теперь я временно в полуприличной обстановке и хожу на аршин от земли. Дело в том, что заказанная Вами мне пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается передо мной ясней и ясней [148] . Сквозь «магический кристалл» (помните, у Пушкина) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушеньям невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писаньи рондо, ронделей, лэ, вирелэ и пр.

Что из того, что в этом я немного искуснее моих сверстников. Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи.

Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И все-таки я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознанье, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь.

Теперь, Леричка, просьбы и просьбы: от нашего эскадрона приехал в город на два дня солдат, если у Вас уже есть русский Прескотт [149] , пришлите его мне. Кроме того я прошу Михаила Леонидовича купить мне лыжи и как на специалиста по лыжным делам указываю на Вас. Он Вам наверное позвонит, помогите ему. Письмо ко мне и миниатюру Чехонина [150]  (если она готова) можно послать с тем же солдатом. А где найти солдата, Вы узнаете, позвонив Мих. <аилу> Леонид. <овичу>.

Целую без конца Ваши милые, милые ручки.

Ваш Гафиз»

Воспоминания сослуживцев Николая Гумилёва

Янишевский Юрий Владимирович(9 апреля 1893–17 мая 1968)

Ротмистр, сослуживец Гумилёва по лейб-гвардии Уланскому Ее Величества полку.

Окончил 1-ю гимназию в Санкт-Петербурге, Санкт-Петербургский университет, сдал офицерский экзамен в 1914. Поручик 1-го запасного кавалерийского полка. Ротмистр 5-го гусарского Александрийского полка. В белых войсках Северного фронта с 24 декабря 1918 во 2-м пехотном Мурманском полку, в октябре 1919 – марте 1920 в штабе 5-й Северной стрелковой бригады и на 1-м бронепоезде. Орден св. Станислава 2-й ст. В эмиграции. Служил в Русском корпусе.

Имя Янишевского, как вольноопределяющегося 6-го эскадрона, неоднократно упоминается в документах Уланского полка.

В воспоминаниях есть две неточности.

Первая – в фамилии командира. Командиром 6-го эскадрона был Лев Александрович Бобышко.

Николай Гумилёв. Рисунок Натальи Гончаровой. 1917 год

Вторая относительно «стеклянного глаза». Никакого стеклянного глаза у Николая Гумилёва не было. Но он с раннего детства из-за травмы (нянька уронила малыша на острый стеклянный осколок) страдал астигматизмом и косоглазием. Так что визуально такое впечатление создаться могло. Недаром, в некоторых воспоминаниях о Гумилёве его называют «разноглазым».

«С удовольствием сообщу… все, что запомнилось мне о совместной моей службе с Н. С. Гумилёвым в полку Улан Ее Величества.

Оба мы одновременно приехали в Кречевицы (Новгородской губернии) в Гвардейский Запасный полк и были зачислены в маршевый эскадрон лейб-гвардии Уланского Ее Величества полка. Там вся восьмидневная подготовка состояла лишь в стрельбе, отдании чести и езде. На последней больше 60 % провалилось и было отправлено в пехоту, а на стрельбе и Гумилёв, и я одинаково выбили лучшие и были на первом месте. Стрелком он оказался очень хорошим, хотя, имея правый глаз стеклянным, стрелял с левого плеча. Спали мы с ним на одной, двухэтажной койке, и по вечерам он постоянно рассказывал мне о двух своих африканских экспедициях4. При этом наш взводный унтер-офицер постоянно вертелся около нас, видимо заинтересованный рассказами Гумилёва об охоте на львов и прочих африканских зверюшек. Он же оказался потом причиной немалого моего смущения. Когда наш эскадрон прибыл на фронт, в Олиту, где уланы в это время стояли на отдыхе, на следующий день нам, новоприбывшим, была сделана проверка в стрельбе. Лежа, 500 шагов, грудная мишень. Мой взводный, из Кречевиц, попал вместе со мной в эскадрон № 6 и находился вместе с нами. Гумилёв, если не ошибаюсь, назначен был в эскадрон № 3. Я всадил на мишени в черный круг все пять пуль. Командир эскадрона, тогда ротмистр, теперь генерал Бобошко, удивленно спросил: “Где это вы научились стрелять?” Не успел я и ответить, как подскочил тут же стоявший унтер-офицер: “Так что, ваше высокоблагородие, разрешите доложить: вольноопределяющийся – они охотник на львов…”. Бобошко еще шире раскрыл глаза. “Молодец…” – “Рад стараться…”.

Гумилёв был на редкость спокойного характера, почти флегматик, спокойно храбрый и в боях заработал два креста. Был он очень хороший рассказчик, и слушать его, много повидавшего в своих путешествиях, было очень интересно. И особенно мне – у нас обоих была любовь к природе и к скитаниям. И это нас быстро сдружило. Когда я ему рассказал о бродяжничествах на лодке, пешком и на велосипеде, он сказал: “Такой человек мне нужен; когда кончится война, едем на два года на Мадагаскар…” [151] . Сам понимаешь, как по душе мне было его предложение. Увы! все это оказалось лишь мечтами…».

Опубликовано в журнале «Часовой»[152]. 1968, № 505.

Воспоминания о службе в лейб-гвардии уланском Ея Величества полку


К сожалению, известные на сегодняшний день свидетельства сослуживцев Николая Гумилёва очень немногочисленны, отрывочны и практически все записаны через много лет после событий в эмигрантских кругах.

Это связано с официальной позицией советской власти по вычеркиванию имени Гумилёва из истории литературы и отмежевания от «империалистической войны» и ее участников. Соответственно, в СССР собирать сведения о военной службе поэта было невозможно, как и искать его сослуживцев.

Все представленные здесь воспоминания опубликованы в разные годы в эмигрантской прессе, в которой публикации произведений Гумилёва, воспоминаний о нем, исследований и критики его творчества не прекращались вплоть до снятия в СССР запрета на его имя.

Н. Добрышин

Моя встреча с Н. С. Гумилёвым

Никакими сведениями о дальнейшей судьбе Н. Добрышина мы на сегодняшний день не располагаем.

Несколько примечаний к тексту.

Утверждение о контузии, полученной Гумилёвым в самом начале войны, ошибочно. В госпиталь он попал из-за воспаления почек, полученного после переохлаждения и сильнейшей простуды, полученных в феврале 1915 года.

Утверждение автора об особом благоволении к Гумилёву императрицы тоже не основано на реальных фактах. Действительно, императрица с дочерями служили медсестрами во время войны и по службе несколько раз пересекались с находящимся на излечении Гумилёвым. У Николая Степановича есть стихотворение, посвященное Великой Княжне Анастасии, где он вспоминает об этих встречах. В Царскосельский же госпиталь он попал потому, что жил в Царском Селе. И на время долгого лечения его определили туда, где он мог как можно чаще общаться с семьей.

Офицерский чин Гумилёв получил согласно существующему в армии порядку после окончания школы прапорщиков в марте 1916 года. Так что специального вмешательства государыни не понадобилось.

Именно после окончания школы, не по настоянию императрицы, а согласно существующей практике и установленному порядку, Гумилёв был переведен в другой полк. То, что он снова оказался кавалерийским лейб-гвардейским – закономерно. А то, что его шефом опять оказалась Александра Федоровна, вполне объяснимо. В Лейб-Гвардии было не так много полков легкой кавалерии. Гусарский был наиболее близким по военному профилю полком к полку уланскому. А переучивать улана на драгуна либо переводить его в тяжелую кавалерию, что тоже требовало дополнительного обучения и дополнительных расходов на экипировку, не было никакого смысла.

Экзамены при Николаевском кавалерийском училище Гумилёв сдавал на чин корнета, которого не получил.

«Гумилёв пошел на войну 1914–1917 гг. добровольцем и служил вольноопределяющимся Лейб-Уланского ее величества государыни императрицы Александры Феодоровны полка, в котором отношение к вольноопределяющимся было крайне суровым: они жили вместе с солдатами, питались из общего котла, спали на соломе и часто вповалку на земле.

Гумилёв все это знал до зачисления в полк и знал также, что в полках Первой гвардейской кавалерийской дивизии (Кавалергарды, Лейб-Гвардии Конный полк и Кирасиры) отношение было более гуманным. Тем не менее, он пошел в наш Лейб-Уланский, в рядах которого я тоже служил обер-офицером, произведенным в офицеры из Пажеского корпуса весной 1915 года. В то время Гумилёв уже имел унтер-офицерские нашивки на погонах и солдатский Георгиевский крест четвертой степени.

Служили мы с Гумилёвым в разных эскадронах – он в первом эскадроне ее величества, а я во втором. Первый раз показал мне Гумилёва кто-то из офицеров, когда первый эскадрон обходил в конном строю наш спешившийся эскадрон. Мы вели бой со спешившейся германской кавалерией в лесной болотистой местности. Своей невзрачной внешностью Гумилёв резко выделялся среди наших стройных рослых унтер-офицеров. Позже я убедился, что он был исключительно мужественным и решительным человеком с некоторой, впрочем, склонностью к авантюризму.

Офицеры первого эскадрона мало интересовались поэтическим дарованием Гумилёва, и я не помню, чтобы они приглашали его в свою среду. В нашем же, втором, эскадроне старший офицер Н. Скалон – человек незаурядной эрудиции, чрезвычайно ценил Гумилёва как поэта и неоднократно приглашал его “выпить с нами стакан вина”. Мы все с огромным интересом и вниманием слушали его стихи и пояснения. Таким образом, по почину Скалона, между нами создалась некоторая близость. В ту пору Гумилёв был еще женат на Анне Ахматовой (А. Горенко), и я помню, он читал нам также и ее стихи.

В самом начале войны Гумилёв, в результате контузии, лежал в Царскосельском госпитале, где императрица Александра Феодоровна была старшей хирургической сестрой, работавшей под руководством хирурга кн. Гедройц. Нет сомнения, что императрица особенно благоволила и покровительствовала Гумилёву, которого очень ценила как поэта.

Во второй половине войны Гумилёв был командирован в Петроград держать при Николаевском кавалерийском училище экзамен для производства в офицеры. Каково же было наше изумление, когда мы узнали, что на этом экзамене, который не мог быть в военное время трудным, Гумилёв провалился. Тем не менее, по настоянию государыни Александры Феодоровны, Гумилёв был произведен в офицеры и зачислен в Пятый гусарский Александрийский полк, шефом которого была императрица. Гумилёв недолго оставался александрийским гусаром. Поскольку злосчастная война кончалась, связь наша с Гумилёвым оборвалась».

Опубликовано в газете «Новое русское слово»[153] 30 мая 1969 года.

Анатолий Вульфиус[154]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю