355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Собрание сочинений Том 11 » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений Том 11
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:56

Текст книги "Собрание сочинений Том 11"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 54 страниц)

VIII

Молодые люди услышали только, как Путимец в сенях громко позвал внука, того же самого Егорку, который их угощал ранее, и велел, чтобы он вынес кувшин молока.

Явился Егорка и принес молоко, но сам Путимец более уже не показывался.

– А где же твой дедушка? – спросил Гоголь.

– А на что он вам нужен?

– Да так, – ни на что не нужен.

– Он в избе сидит, – отвечал Егорка.

– Отчего же он к нам сюда не придет?

– А зачем ему выходить?

– Да так… просто!

– Не хочет.

– А почто так не хочет?

Егорка помолчал и потом, водя за щекою языком, неохотно молвил:

– Да зачем ему надобно выходить?

– Деньги с нас взять за молоко.

– Давайте – я возьму.

– Сколько же тебе дать?

Егорка немножко помолчал и потом молвил:

– Это все одно.

– Что это такое: все одно?

– Я деньги возьму.

– Да сколько?

– Сколько дадите.

– А я вот тебе гривенник дам.

– Ну так чтож…

– Довольно это будет?..

– Довольно.

Черныш и Гоголь переглянулись. Оборот выходил неожиданный и совершенно безэффектный. Гоголь подал мальчику двугривенный, и они поехали.

Мало того, что затеянная проделка с Путимцем не удалась, но теперь еще явилась забота ее разгадывать.

– Что это за чудо такое с ним поделалось! – заговорил, отъезжая, Гоголь.

– А це певно таке чудо над ним поднялось, – отозвался с облучка паробок, – що мабуть кто-сь сего бисова кацапа добре по морди набив або по потыльци ему наклав.

– Кто же его мог побить?

– А бог цирковный его знае!..

– А ты наверное ничего не слыхал, что его били?

– Ни, я не чув, а тильки бачите, що вин такий добрый зробився.

– Но кто же его мог бить в его собственном доме?

– Еге! чи-то мало панов туточки скризь по шляху издят. Може, який войсковий ихав да и набив. Войсковии на се добре швидки от разу.

– Вот, вот и есть! вот и есть! – воскликнул Гоголь, хватая Черныша за руку, – ты увидишь, ты увидишь! – И сейчас же, не проехав села, он велел подвернуть к той хатке, где они в прошлый проезд видели больного «притомленного» хлопца с его убогим «харчем».

IX

Хлопец опять лежал, как и в тот раз, на том же земляном полу без подстилки, а возле него, как и тогда, стояла та же скамейка и «снеданье». Харчи помещались в той же «полывьяной мисочьке», но только это были уже харчи значительно улучшенные: хлебные корки теперь у него плавали в молоке, а не в воде из той кринички, что весьма «глубока да припогановата».

Хлопчик в эти несколько дней как будто поправился. Он сразу же признал облагодетельствовавших его добрых панычей, а панычи зато узнали от него прелюбопытную историю, которая случилась с Путимцем. Действительно, с ним случилось происшествие в том самом роде, как угадывал ямщик: ехали два офицера, спросили себе молока и выпили оное также без торгу, как Черныш и Гоголь, а когда дворник потребовал с них рубль за кувшин (по тому, что ему наговорил в насмешку Гоголь), то военные, как люди на руку весьма скорые, тотчас же его жестоко за это оттузили.

Мальчик рассказывал все подробности, что и глечик пустой кацапу об голову разбили, а больше всего ухо ему скризь так порвали, що аж и серьга выпала.

…………………………………………………….

– А что! а что! Вот и есть, вот и есть! – заговорил опять Гоголь. – Вспомни, что я тебе ночью говорил! Я говорил, что он сам себя прибьет, вот он уже и прибил… и как больно прибил…

– Подлец, – подсказал Черныш.

– Да я ж тебе кажу: он старый!Он покается.

– А я кажу: подлец, и никогда не раскается.

Гоголь посмотрел на товарища и молвил:

– Сам будешь старый!

И, проговорив это, поэт сразу же задумался и упорно молчал всю дорогу до самого Нежина. Чернышу показалось даже, как будто у него несколько раз наворачивались на глаза слезы.

– Что тебе, жаль его, что ли? – осведомился Черныш.

– Да, жаль, – отвечал Гоголь и, «размахнув руками, як крыльями, навкруг во вси стороны», добавил: – понимаешь… мне жаль всех их… всех… Они все так… сами себя выбьют.

– То есть – эта вся кацапузия сама себя прибьет?

– Да, да. Не смейся надо мною: я об этом готов плакать!

– А зачем ты сам нашутковал этому Путимцу, что он такой-сякой, и добрый, и хороший, что может без ущерба даже хуже сделаться? Вот он и взаправду поверил и еще больше оскотинился, а тут его и набил такой, что сам палки не стоит.

– Да я же тебе про это и говорил! Мне ж это и было страшно!

И Гоголь отворотился и несколько раз повторил:

– Горе мужу-льстецу! Горе устом, говорящим лукавое!

X

Через несколько дней, когда Черныш совсем уже и не вспоминал про Путимца, Гоголь признался ему, что все эти пустяки произвели на него сильное впечатление. Во-первых, его ужаснуло – как точно и как скоро исполнился в шутку им затеянный план, чтобы жадного вымогателя проучила чья-нибудь чужая суровая рука; а во-вторых – Гоголь во всем этом видел происшествие не случайное, а роковое откровение, и притом откровение, имеющее таинственную цель просветить его именно ум. Один кацап давал ему повод к широким обобщениям:

– Так всем, так всем, – говорил он, – можно бог знает что наговорить и отъехать, как мы с тобой отъехали, обонять благоуханные розы, а тогда кто-то неожиданный подъезжает, слышит самообольщенную глупость и… рвет из уха золотую серьгу… Это скверно; нужен здоровый смех, нужно обличенье в душевной мерзости…

И, бог весть, не от сей ли поры, не с этой ли встречи с Путимцем пошли клубиться в общих очертаниях художественные облики, которые потом в зрелых произведениях Гоголя то сами себя секли, то сами над собою смеялись. А о Путимце он все-таки заключил, что он «непременно раскается и хорошо кончит».

XI

Кончина Гоголя в Москве последовала 21 февраля 1852 года. В России о нем тужили только люди, умевшие понимать его литературное значение * , но в Малороссии его оплакивали люди даже самой обыденной образованности. Тут все переболели сердцем, читая весть про душевные муки поэта, начавшиеся для него томлением, которое предшествовало и, может быть, частью вызвало «Переписку с друзьями». Из малороссов Белинскому многие не только не сочувствовали, но даже сердились на него за его злые нападки на «совратившегося Гоголя». Эти нападки и особенно суровость, с какою они высказывались, земляки поэта считали «весьма немилосердными», и, кажется, они имели достаточные причины так думать. Во всяком разе здесь Гоголя любили не только как писателя, но и как своего человека, которому готовы были простить и несравненно большие вины, а не то, за что против него ополчился Белинский. Рукописные копии письма Белинского к Гоголю ходили по рукам и в Малороссии, но они не возбуждали никакой желчи против поэта, да и не все понимали, о чем тут идет дело. Скорбь о Гоголе в Малороссии была всеобщая, а имя Белинского почти все произносили с раздражением. Места, которые напоминали о Гоголе, получили некую святость; людей, которые его лично знали и с которыми о нем можно было поговорить, слушали с особым уважением. Словом – это были минуты действительно глубокой национальной скорби.

Приятель, сообщавший мне в пятидесятых годах рассказываемое здесь сегодня предание, упоминал, что в то время, когда его земляки предавались общей скорби о Гоголе, многим из них просто невмочь было сидеть одному с глаза на глаз с мыслию, что «его уже нет», и все тогда охотно посещали друг друга, чтобы вместе потолковать и потосковать.

Чернышев родич в эти дни навестил тех своих знакомых, на дороге к которым сидел Путимец и у которых был в комнатных услугах старый, а теперь уже престарый Харитон.

Так как поездка на сей раз была в мартовскую ростепель, то в молочных услугах Путимца надобности не было, но приятель, полный воспоминаний о друге, пожелал взглянуть и на Гостомысла или по крайней мере справиться: живет ли он и начал ли «хорошо кончать» и каяться. При подобных сочетаниях является такое любопытство. Отчего и зачем «собака, кошка, мышь жива, а нет Корделии»? * Какими соображениями какой высшей экономии оправдывается, что «нет великого Патрокла – жив презрительный Терсит» * ? Хочется взглянуть и на Терсита. Гоголь умер в молодом веке, а старый Путимец, пожалуй, позабыл считать годы и живет. Приятель заехал и к постоялому двору, спросил о старике Гостомысле. И что же оказалось? – старик действительно еще был жив, но уже не торговал и совсем здесь не жил, а «сошел в далекий Нилов монастырь» на Столбной остров, что среди озера Селигера.

– Зачем ему было так далеко идти на Селигер? – вопросил приятель, – ведь Киев ближе, и монастырей там много.

А возмужавший внук Егорка отвечает, что дедушке на Селигере тамошний святой очень нравился.

– Чем же селигерский святой лучше киевских?

– А, говорит, тот преподобнее и дедушке больше по нраву стал.

– Да чем именно?

– А так, что тот, говорит, далее никогда не спал…

– Это невозможно.

– Нет, это, говорит, так верно в житиях писано: никогда не ложился, а только облегался пазухами об острые крючья.

– Ну! Зачем же это?

– Чтоб богу угодить.

– Богу угодить… «пазухами облегался»… Ты это что-то сочинил вместе с своим дедом.

– Нет, не сочинил, – отвечал Егорка и пояснил, что он ездил даже навещать дедушку на Столбной остров и сам видел, как там священный статуй деревянный сделан и одет в таком подобии, как святой был, и висит на крючьях, а к ему прикладываются.

– Ну, и что ж? хорошо?

– Боязно, говорит, подходить, если кто грешник, а дедушке теперь, как привык, это за самую радость видеть.

Егорка вздохнул и благочестиво добавил:

– В старости своей достигает.

– Облегаться пазухами?

– Да; писано, что никогда не спал, а только «мало отдыхал, облегаясь пазухами об острые крючья». Дедушка и хотел при таком святом потрудниться, чтобы в самой, какая возможно, черной работе. Просто сказать – он ныне там самые поганые ямы чистит; а дом мне оставил.

Егорка приосанился, поднял широкие плечи и, окинув довольным взглядом свои владения, молвил:

– Теперь заново построились и одни хозяйничаем.

Он смотрел таким же красавцем и, кажется, таким же дельцом, как в былую пору был его дедушка.

Придет, наверно, и для него еще иная пора, когда и он, может быть, «потруднится» и все, что в свое время нагрешит, то пойдет исправлять, «облегаясь пазухами об острые крючья».

Всякая боль своего врача ищет, и всякому достойно позаботиться о том, чтобы «хорошо кончить». Хорошо же, – по некоему старому присловию, – не всегда то, что действительно хорошо, а то, что человек за хорошее почитать склонен.

<Товарищеские воспоминания о П. И. Якушкине>

Жил на свете Живулечка, как ему господь повелел.

Сказка о Живульке.

I

Мы с Павлом Ивановичем Якушкиным были землякив тесном смысле: оба мы родились в Орловской губернии и даже в смежных уездах, – он в Малоархангельском, а я в Орловском; но Павел Ив<анович> был значительно меня старше. Он вышел из Орловской гимназии в тот год, когда меня привели туда девяти лет в первый класс и посадили на одну скамью с младшим братом Якушкина – Виктором. [5]5
  Этот был впоследствии доктором, женился на дочери нашего бывшего попечителя гимназии М. В. М., жил в Орловской губернии и скончался в молодых летах. (Прим. автора.)


[Закрыть]

В гимназии Павел Иванович оставил по себе в ближайших поколениях героические предания: говорили о крайней его небрежности в туалете, и особенно о его «вихрах». По выражению одного из наших надзирателей, [6]6
  Звали его Иваном Яковлевичем, а фамилии не помню, от учеников же он имел прозвище «Коза». (Прим. автора.)


[Закрыть]
этими вихрами Якушкин «убивал господина директора», а другие ученики в том ему старались подражать. Павла Ивановича, по рассказам, так страшно преследовали за его «вихры», что однажды даже директор [7]7
  Помнится, будто Александр Яковлевич Кронеберг или инспектор Петр Андреевич Азбукин. (Прим. автора.)


[Закрыть]
или инспектор выставляли его «на выставку», в пример, «как не должно себя содержать». Это произвело впечатление, и многим «вихры» Якушкина так понравились, что явилось большое число подражателей; только таких «неповиновенных вихров», [8]8
  Так называл их надзиратель Коза. (Прим. автора.)


[Закрыть]
какие без всякого особенного старания произращал у себя Якушкин, ни у кого не вырастало. При всех стараниях у других учеников являлись только «лохмы», или, как инспектор Азбукин называл, – «патлы», но настоящей, типической вихрястости, какою отличался Якушкин и которая давала ему вид «дикобраза», ни у кого из совоспитанных ему не было.

Подражателей якушкинской прическе остепеняли суровыми мерами, при содействии сторожей Кухтина и Леонова * , которым приказывали «обрывать патлы», что сторожа и исполняли, производя стрижку нарочито тупыми и необыкновенно щиплющими ножницами. «Обрывали» таким же манером не раз и самого Якушкина; но ему это не приносило пользы, потому что его могучие вихры, которыми он «убивал господина директора», на другой же день опять торчали, как будто их выпирала из головы какая-то сверхъестественная сила. Это частию заходило даже в область чудесного: Якушкин представлялся чем-то вроде тунгузского чудотворца, который, проведя рукою по распоронному брюху, заживляет рану в одно мгновение ока. О Якушкине говорили, что его остригут, а он сейчас же себе будто на ладони поплюет да проведет ими по волосам, и буйные вихры его сейчас опять и поднимутся. Притом же и самому начальству было неприятно часто стричь Якушкина, потому что Павел Иванович при пострижении его «грубо оправдывался такими мужицкими словами, что во всех классах помирали сосмеху».

Направление к простонародности у него, значит, уже формировалось еще в школе, и учитель немецкого языка, Василий Александрович Функендорф, кажется, первый, отметил это направление и кликал его не иначе как:

– Мужицка чучелка!

II

Прошло много лет, я жил в Киеве, потом в Пензе, и с П. И. Якушкиным мы не встречались до его псковской истории с Гемпелем * . В это время я был в Петербурге по делам торгового дома, которыми занимался * . Павел Иванович был тогда героем дня, и им все интересовались. Я встретился с ним, и мы сразу же друг друга вспомнили и заговорили по правам школьного товарищества на «ты». Он уже тогда «ходил мужиком» – в красной рубахе и в плисовых шароварах, но носил очки, из-за которых настоящие мужики ни за что не хотели его признавать «мужиком», а думали, что он «кто-то ряженый».

Это Павла Ивановича минутами очень досадовало.

– Какой я вам «ряженый», черти! – добродушно бранился он с мужиками.

– Ряженый и есть… черт! – отвечали ему любовно мужики.

III

Почитателей своих в литературе Павел Иванович иногда ставил в большие затруднения насчет его «странного характера». Так, например, я помню, покойный С. С. Громека («бурнопламенный») * однажды был страшно взволнован тем, что Павел Иванович появился в Павловске на музыке в своей «одной штанине», в сообществе какого-то незнакомого полковника, с которым держал себя на самой дружеской ноге, и всех знакомых звал к своему столику, где за подаваемые кушанья и питья расплачивался этот полковник.

Громека спросил Якушкина:

– Кто это такой, ваш приятель?

– Отличный малый, – отвечал Якушкин, – отличный малый.

– А как его зовут?

– Гемпель.

– Как Гемпель!

– Гемпель.

– Псковский полицеймейстер?

– Да.

– Тот самый, который сажал вас в кутузку?

– Да, да, тот самый.

Громека посторонился, но Якушкин усиленно его влек за стол к Гемпелю и после находил удивительным: «чего на него люди сердятся, когда я не сержусь?Он чудесный мужик и свое дело делал. Чего же сердиться? Мы помирились».

IV

Когда Петр Дм. Боборыкин издавал «Библиотеку для чтения» * , Павел Иванович часто посещал эту редакцию (на Италианской в доме Салтыковой). Мы тогда сходились по вечерам «для редакционных соображений». Приходил и Павел Иванович, но «соображений» никаких не подавал, а раз только заявил, что « такэтого делать нельзя».

– Как «так»? – спросили его.

– Без поощрения, – отвечал он.

– А какое же надо поощрение?

– Разумеется – выпить и закусить.

Мнение Павла Ивановича поддержали и другие, и редакционные соображения, изменив свой характер, обратились в довольно живые и веселые «поощрения», которые, впрочем, всякий производил за свой собственный счет, ибо все мы гурьбою переходили из голубой гостиной г. Боборыкина в ресторан на углу Литейной и Семионовского переулка и там нескучно ужинали.

V

Вскоре за этим в литературе последовал великий раскол: из одного лагеря, с одним общим направлением к добру, – образовались две партии: «постепеновцев» и «нетерпеливцев» * .

Якушкин как будто ничего не понимал в этом разладе и не прерывал своих отношений с товарищами из постепеновцев и нетерпеливцев. Он с одинаковым спокойствием и искренностию появлялся и в редакции «Отечественных записок», где около покойного Дудышкина сгруппировались постепеновцы, и в «Современнике», где бодрствовали нетерпеливцы. Я тогда остался с постепеновцами, умеренность которых мне казалась более надежною. За это я был порицаем много.

Якушкин во все это время не прерывал со мною сношений, но зато прелюбопытно: как он понимал мое положение и считал ли за серьезность всю эту литературную распрю?

VI

Раз, после одной из моих побывок за границею * , проездом через Вену я купил себе ботинки из желтой, нечерненой американской кожи, с ременною шнуровкою спереди. Обувь этого рода тогда только появилась в Вене, и мне показалось, что такие ботинки очень удобны для жаркого времени; но когда я приехал в Петербург и увидал, что здесь таких ботинок никто не носит, – то я и свои оставил без употребления.

Жил я тогда в доме Тацки на Литейной, против Бассейной, неподалеку от квартиры Е. Н. Эдельсона * , у которого Якушкин часто бывал и «получал поощрение», а оттуда одно время взял за правило заходить ко мне ночевать. Случалось, что он приходил ко мне, когда меня не было дома, и сам укладывался спать, всегда неизменно на одном «собачьем месте», то есть на подножном коврике у моей кровати. Как я ни упрашивал не ложиться здесь, а располагаться где-нибудь на диванах, но он на это ни за что не соглашался по какой-то деликатности. У меня была о ту пору горничная, молодая девушка немка, Ида, которая и сама была похожа на барышню и квартиру содержала в величайшей чистоте и наблюдала за нею беспрестанно. Крайний неряха Якушкин и эта Ида составляли две самые непримиримые противоположности. Друг с другом они никогда не объяснялись, но питали один к другому какие-то несогласимые чувства: немка ужасалась, «как может быть на свете такой человек и зачем его принимают», а Якушкин «боялся ее огорчить». Из-за этого он ни за что не хотел ложиться на мебель, чтобы не допустить немку убирать что-нибудь после его спанья, а свертывал в комочек свои сапожонки и свитенку и, бросив этот сверток на коврик, ложился и засыпал у самой кровати.

Разумеется, это было очень стеснительно и неудобно, но заставить Павла Ивановича поступать иначе не было никакой возможности. Он твердо и упрямо отвечал:

– Не хочу немку сердить, а я грязный: она будет обижаться.

Самой странной деликатности в нем было столько же, как и самой странной наивности, в пример которой я приведу следующий смешной случай.

VII

Однажды, проснувшись на своем «собачьем месте» ранее всех, Якушкин походил по комнатам, взял со стола в кабинете книжку «Современника», где я был на тот случай образцово обруган с обычными намеками и подозрениями, и, прочитав эту статью, сказал мне:

– Знаешь, я сейчас пойду к Некрасову и скажу, что это свинство. Он говорит о тебе хорошо, а позволяет писать совсем скверно. Я их за тебя сам обругаю.

Я, разумеется, просил его ничего в этом роде не предпринимать, и он дал мне в том слово и сейчас же без переходов спросил:

– А что это у тебя за неспособные сапоги?

– Какие и где?

– Да вон… я вижу… желтые, стоят под кроватью.

Я взглянул под кровать, куда смотрел Якушкин, и, увидев мои венские ботинки, сказал ему, где я их купил и почему их не ношу.

– Еще бы! – воскликнул он, – какой же шут их носить станет!

Тем этот разговор был и покончен, но когда я дня через два после утренней прогулки вернулся к обеду домой, меня удивило нечто неожиданное и с порядками моей квартиры несогласное: в ногах у моей кровати, на том же самом коврике, на котором излюбил спать Якушкин, валялась пара самых отчаянных, самых невозможных отопток, с совершенно рыжими голенищами и буквально без подошв…

Я удивился, а моя немка так и всплеснула руками.

– Это (говорит по-немецки) опять заходил на минутку этот мужик в очках, и вот…

Она выбежала в ужасе в кухню и явилась оттуда с двумя длинными лучинами, которыми поддела оставленные Якушкиным сапожные отоптки и с брезгливостью понесла их, вытянув вперед свои белые руки, чтобы сапоги были от нее как можно дальше.

Смешно было смотреть, как она выносила их, точно как будто двух ядовитых гадов, но некогда было смеяться от удивления: зачем же Павлу надо было приходить ко мне, чтобы у меня разуться, и в чем же он ушел от меня? Неужели босой?

Немка была так взволнована этим неслыханным, не вмещавшимся в ее голове ужасным событием, что только повторяла:

– Das ist kein Mensch, das ist ein Teufel! [9]9
  Это не человек, это черт! (нем.).


[Закрыть]

Ho «Teufel» [10]10
  Черт (нем.).


[Закрыть]
оставил у меня на столе рукописание, которое все разъяснило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю