Текст книги "Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина"
Автор книги: Николай Евдокимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Не бухти,– сказала Лидия Михайловна, взяла мое заявление, спросила, глядя поверх очков, сползших к кончику носа: – Вы что – родственник покойному?
– Нет,– сказал я.– Очевидно, он сам по себе, я сам по себе.
– Что значит «очевидно»? – спросила Тамара и выбросила в окно остатки яблока.
– Ты можешь не бухтеть! – сказала Лидия Михайловна, поджала губы, подумала, положила перед Тамарой мои документы.– Зарегистрируй! У нас полгорода Махониных. – И ушла.
– Пожалста.– Тамара пожала плечами.– Мне что!
– Когда зайти? – спросил я.
– Не знаю. Недели через две.
– Зачем же,– сказала из-за перегородки Лидия Михайловна.– Приходите через три дня, в пятницу приходите.
– Ну, анекдот,– бесстрастно проговорила Тамара.– Сущий анекдот...
Через три дня, в пятницу, эта же самая Тамара встретила меня, улыбаясь:
– Здрасте, пожалуйста, все готово, распишитесь. Не здесь, а тут вот... Между прочим, из-за вас мне влепили выговор, премии обещают лишить. Теперь, будьте любезны, здесь распишитесь.
– За что же выговор?
– За грубость. Хохма! Будто я умершим каждый день справки выдаю... Я из-за вашей выписки все книги тут перерыла, весь архив вверх дном, ноготь содрала...
– А мне каково, бедняжке? – Я указал пальцем в потолок.– Туда-сюда летать? Апостол Павел очень сердит, большой бюрократ. Привет передать?
– Кому?
– Апостолу, кому же.
– Вот еще! Обойдется.
– Дело хозяйское,– Я принял из ее рук документы и пошел своей дорогой.
Впрочем, какая у меня была дорога? В Москву, домой пора возвращаться, необходимые документы я добыл и мог ехать домой. Но и в московский дом не очень-то тянуло меня.
Был уже вечер, я сидел у себя на крыльце, слушал, как движется ночь, как уходит день. Странное состояние покоя, расслабленности, удовлетворения окутывало меня. Ничего подобного я никогда не испытывал, все во мне трепетало от ощущения красоты и неповторимости меняющейся, движущейся жизни. В самом деле, так ли часто в нашей будничной суете удается остановить мгновение и понять вдруг, что жизнь прекрасна и удивительна всегда и во всех своих проявлениях? Все вокруг было наполнено живыми звуками наступающей ночи: земля, травы, деревья, даже воздух, и белый лунный луч, и желтый свет уличного фонаря, и ночные бабочки, бьющиеся в его огне,– все было неповторимо и волшебно. И у меня не было ни долгих лет суетливой жизни позади и впереди ничего не было, не ждали меня впереди никакие заботы. Все только начиналось, все – и прошлое и будущее – было в этом мгновении жизни. Счастливом мгновении, хотя счастье заключалось только в том, что светила луна, горел уличный фонарь, зудел сверчок, а все вокруг было погружено в шуршащую тишину. Я был частицей этого мира – я и дерево, нас ничто не разделяло, я мог бы воскликнуть: «Ты и я, мы одной крови!»
Я не удивился, когда в лунном ореоле у забора появилась дочь Аристарха Безденежных, постояла, спросила:
– Можно к вам?
– Конечно.
Она открыла скрипнувшую калитку, прошла к дому, села возле меня.
– И я не сплю,– сказала, обхватив колени руками.– Не могу спать. Он что-то унес с собой. Пустота вокруг... Дырка какая-то образовалась в пространстве... Все время думаю я о том, как ему холодно там лежать. Сыро, холодно ведь...
Она ждала, наверно, каких-то слов утешения от меня, но я не мог ее утешить: ее слова и ее печаль не потревожили моего ощущения радости»
Она долго молчала, наконец воскликнула с тоской:
– Ну скажите же что-нибудь!
– Что я могу сказать? Как мне вас утешить? Жизнь есть жизнь.
– Нет, не утешения прошу... Какое тут может быть утешение? Впрочем, сама не знаю, чего хочу... Дом я продам,– сказала она.– Хотя кто тут его купит? Хотите, вам подарю? Будете приезжать с женой, дочерью, и внуку вашему тут раздолье. Хотите?
– Благодарю.
– Не хотите? – упавшим голосом проговорила она.– И продать некому и подарить некому. И бросить не хочу. Будет стоять одинокий, мертвый. Холодный, пустой. Ужасно! Что? – Она резко обернулась ко мне.
– Нет, я ничего не сказал.
– Все время мне кажется, что он где-то здесь, рядом... Боже мой, как же ваш голос похож на папин... Проводите меня домой, а...
– Конечно.
Однако мы дошли только до калитки. Она остановилась, сказала:
– Благодарю вас, спасибо, одна дойду, спокойной ночи...
Она ушла, а я вернулся и лег спать с ощущением радости и покоя: горе этой девочки будто и не затронуло меня. И даже сейчас, вспоминая ту ночь, я вспоминаю именно это ощущение прелести жизни, неясного счастья от движения лунного луча, от шуршания ночных насекомых и спящих листьев на деревьях. Никогда потом у меня уже не было такого чувства родства, что ли, со всем этим. Да и не будет никогда...
Однако утром я проснулся от неловкости, что накануне сделал что-то не так: конечно, я должен был сказать ей хоть какие-то слова утешения. И я пошел к ней. Но, очевидно, свернул не в тот переулок, потому что вышел на окраину города, к реке. Возвращаться уже не стал, шел по высокому крутому берегу, внизу в воде отражалось небо с облаком, берег, деревья, летящий самолет и моя тень. Под ногами каждая травинка была усеяна крохотными бабочками-мотыльками, синими, желтыми, белыми, розовыми, будто цветами. Я шел, и цветы опадали, лепестки взлетали вверх, садились мне на голову, на плечи.
Я далеко ушел, никого не было вокруг, тишина стояла, только всплеск рыбы, шуршание ветра в листьях, стук дятла. Я спустился к реке, разделся догола, сложил одежду возле березы и поплыл по течению. Вода сама несла меня, и я плыл, чувствуя силу и здоровье своего тела, радуясь жизни, ощущению молодости, уверенности, что у меня еще многое-многое впереди, несмотря на мои годы. Как прекрасна вода, оживляющая душу и тело!
Течение унесло меня далеко. Я повернул обратно и сначала плыл без усилий, но скоро стал уставать и устал наконец. С трудом выбрался на берег, полежал на пригретой солнцем траве, отдыхая, и увидел, что под березой нет моей одежды.
Не было моей одежды, я поискал ее вокруг, не нашел.
Сколько времени прошло, не знаю. Я замерз даже не от ветра, а от ощущения безвыходности своего положения. Голый, несчастный, одинокий я сидел у воды, не зная, что делать. Не идти же в город в таком прелестном виде. Ждать ночи? Но и ночью не очень-то прогуляешься голым по городу. Я сидел и ждал неизвестно чего. Я был сродни нагой природе, но чужд ей. Муравьи ползли по мне, жук сел на живот, стрекоза спикировала на грудь, посидела, распластав голубые кисейные крылышки, и улетела – не понравился я ей. А мухам нравился, они летели ко мне одна за другой.
Я был беспомощен, жалок и некрасив, безобразен даже. Мне неприятно было разглядывать свое голое тело, потерявшее значительность без привычной одежды. Брюки и пиджак придавали индивидуальность этому телу, а сейчас я был словно уличен в чем-то, разоблачен, хотя не совершил, как мне казалось, никакого преступления.
Я покричал, зовя на помощь, но никто не откликнулся. Хотя не глупо ли звать на помощь в таком состоянии? Чтобы мне помочь, надо кому-то раздеться и самому остаться голым.
...Я лежал на спине, шрам от ранения через весь живот был бел, как кора на березе, возле которой я лежал. Мелкие мушки, не существа даже, а пыль какая-то, кружились над шрамом, прилетела, жужжа, синяя жирная муха, деловито обежала шрам, словно обнюхала его, улетела и тут же вслед за нею мой живот облепили десятки бесцеремонных насекомых. Я был жив, а они уже ползали по мне, как по мертвому телу.
Я в ужасе стряхнул их, крикнул еще раз, надеясь, что кто-то отзовется, но никто не отозвался, и побежал вверх по косогору к дороге. А когда взобрался наверх и глянул вниз, то увидел совсем недалеко, метрах в ста от той березы, где только что лежал, другую березу, а под ней свою одежду и чуть не заплакал от радости. Я снова стал человеком, самим собой, тело мое обрело себя, свою индивидуальность. Жалкий человек, прожив до седых волос, я так и не понял, что же такое счастье, то самое счастье, к которому неудержимо стремятся люди, а счастье, оказывается, в том, чтобы прикрыть свою наготу и скрыть ее даже от собственных глаз...
Как говорил Чацкий? «Карету мне, карету, сюда я больше не ездок!» Я тоже позвал карету, она появилась, я сел и через день был в родной Москве.
Едва я сошел с поезда, как неудержимая московская толпа подхватила меня и понесла к метро. Была середина душного дня, потные, жаркие, как печи, коричневые от отпускных южных загаров мужчины, женщины, юноши в вытертых модных джинсах, девушки в прозрачных платьицах торопились, толкались, стремились куда-то, смеясь, переговариваясь во весь голос. Они вынесли меня к дому, и едва я поставил чемодан, чмокнул в щеку жену, вырвался из железных объятий внука, как раздался телефонный звонок.
Алла Дмитриевна, подняв трубку, только успела сказать: «Это опять, наверно, из облоно, неделю трезвонят»,– как я и в самом деле услышал знакомый начальственный голос, по обыкновению вежливый, доброжелательный, спокойный.
– Извините, Владимир Васильевич,– сказал он,– знаю, вы только приехали.
– Ну что вы, пустяки,– сказал я.
– Дело-то у меня ерундовое, но учебный год на носу и хотелось бы договориться. У вас учится Теребилова Наташа. Как?
Эта Теребилова измучила школу, мы дотащили ее кое-как до восьмого класса и на последнем педсовете радостно решили в девятый класс не переводить, пусть идет в ПТУ. Я потерял счет, сколько раз задерживала ее милиция в подпитии, в сомнительной компании грязноволосых гитаристов – бардов ночных подъездов. С родителями разговаривать невозможно – один крик: «Виновата школа».
«Боже мой,– с тоской подумал я, прижимая к уху трубку, поняв, конечно, о чем пойдет речь,– неужели нам придется еще два года пестовать это сокровище? Нет, ни за что!»
– В ПТУ пусть идет,– сказал я.
– Ну что вы, Владимир Васильевич, в какое ПТУ, зачем? Девочка не золото, конечно, но надо воспитывать. Оставьте ее в школе ну хотя бы из уважения к ее деду.
Я понятия не имел, кто ее дед, но, наверное, влиятельный был дедушка, если сам звонил мне по ее поводу. Я был в отчаянии, но постарался ответить бодрым голосом:
– О чем речь! Конечно...
– Ну чудесненько...
Звонок этот испортил мне настроение на весь день: значит, милая бездельница будет еще два года художествовать в школе и дело кончится тем, что получит вполне приличный аттестат вместо справки о том, что просидела на парте десять лет. Ох уж эти звонки! Но и без них не обойдешься, как говорит моя супруга: мне звонят и я звоню, так жизнь и движется.
Я вышел на балкон. Во дворе жгли строительный мусор: второй год вокруг нашего дома все что-то строят и строят и жгут, жгут мусор. Стены ближайших домов давно прокоптились от костров и пожаров, дым постоянно висел над двором густой и белый до синевы, вползал даже в квартиру на седьмой этаж через щели закрытых окон. Я стоял, смотрел, как внук мой Платон волок к костру трухлявое бревно. Алла Дмитриевна выбежала на балкон, крикнула:
– Брось бревно, Платон! Домой иди! – И обернувшись ко мне, повертела пальцем у своего виска.– Дед называется! Ребенок черт– те что вытворяет, а он...
Я промолчал, я давно уже не спорил с ней и не возражал: бесполезно. Но и Платон не услышал ее крика, хотя Алла Дмитриевна умеет кричать так, что слышно за три улицы. Он дотащил бревно до костра, бросил в огонь и исчез в густом облаке дыма. А когда дым на мгновение рассеялся, на том месте, где недавно стоял Платон, стояла девушка в пестром сарафане. Я не поверил глазам, ибо это была дочь Аристарха Безденежных Как она тут очутилась? Это была она, ошибиться я не мог. Клубы дыма окутали ее, ветер сразу же развеял дым, но ее уже не было, она исчезла внезапно, как и появилась.
– Ты видела? – спросил я Аллу Дмитриевну.
– Что? – удивилась она.– Что я должна была увидеть?
– Там только что стояла девушка, видела?
– Никого там не было,– сказала Алла Дмитриевна.– Бог с тобой!
– Была. В пестром сарафане.
– У тебя что? Галлюцинации? Тебе стали мерещиться молоденькие девочки? Ну-ну, шалун.– Она засмеялась.
Я промолчал. Не было у меня никаких галлюцинаций, и дочь Аристарха Безденежных не померещилась мне, она живая только что стояла внизу. Не знаю почему, это видение так взволновало меня, почти испугало: каким образом она появилась тут, в моем дворе, в первые же часы моего возвращения из города, где всего несколько дней назад я хоронил ее отца? А может, правда мне померещилась она?
– Сходи за Платоном,– сказала Алла Дмитриевна.
Я спустился во двор, поймал Платона, он орал, брыкался, ругался, но я притащил его домой, где Алла Дмитриевна в два счета усмирила его: у нее с ним особые отношения, ее он слушается. Ловя Платона, гоняясь за ним, я обежал весь двор – не было там дочери Аристарха Безденежных.
Впрочем, мне некогда было, да и ни к чему сосредоточиваться на этой мысли, была она или не была. Дела закружили меня, приближалась начало учебного года.
Из всех учебных дней я, наверно, больше всего люблю 1 сентября – торжественный, радостный праздник, когда весь утренний город благоухает цветами, которые несут школьники, когда мамы и папы ведут за ручку новичков-первоклашек, ждущих от новой жизни чуда.
Нынешнее 1 сентября было пасмурным, ветреным, дождь прошел ночью, в школьном дворе стояли черные лужи. Тетя Глаша, уборщица, старательно разметала их жесткой метлой, и к тому времени, как двор заполнили дети, асфальт был сух.
Ровно в восемь я, как делал это из года в год, поздравил всех с началом учебного года и начал свою речь. Эту речь я знал наизусть, я повторял ее каждый год, один и тот же пафос, одни и те же фразы, в меру ласки и в меру строгости, много высоких слов, которые не столь уж необходимы, но которые нужно произнести и без которых торжественная речь не – речь. Почему-то. всякий раз, когда я выходил на школьное крыльцо, чтобы произнести эту речь, я был полон намерения и даже уверенности, что сегодня не произнесу дежурных казенных фраз, но, как только открывал рот, слова сами вылетали из меня – и я говорил, говорил то, что давным-давно уже привык говорить. Есть какая-то тайна трибуны, на трибуне ты тот же, но и не тот, ты уже не Владимир Махонин, а должностное лицо, ты говоришь, но не совсем то, что думаешь, а скорее то, что должен думать.
Я начал свою речь и покатился по привычной колее, и вдруг за толпой первоклашек, за спинами родителей, у школьных ворот увидел– нет, это непостижимо! – дочь Аристарха Безденежных. И смешался на мгновение, привычные слова застряли у меня на языке, я съехал с заезженной колеи и, сам не зная отчего, стал говорить совсем другое. Стал говорить о том, что сам когда-то был маленьким мальчиком и у меня было 1 сентября, когда я впервые пришел в школу, я говорил, что жизнь долга и коротка, что надо учиться быть не только образованным, но и честным, добрым, совестливым, порядочным человеком. Меня несло и несло куда-то в воспоминания, в лирику... Кому я все это говорил? Детям? Или ей, дочери Аристарха Безденежных? Или своим сослуживцам, которые потом, вечером на педсовете, где мы подводили итоги дня, говорили мне лестные слова о том, что речь моя была и проникновенной и искренней. А мне было неловко и даже стыдно: почему занесло меня в лирические дебри, зачем я обнажился в своих чувствах?.. Но вот что интересно: когда я закончил свой монолог на школьном крыльце, дочь Аристарха Безденежных исчезла... Да и была ли она? Что ей тут делать? Может быть, права Алла Дмитриевна – мерещатся мне молодые девицы...
Каждый год в начале сентября я с Платоном хожу в зоопарк. Эта прогулка как бы лакомство для него, завершение беспечных летних игр перед наступлением трудовой детсадовской зимы. Он был еще в таком возрасте, когда созерцание зверья, даже загнанного в клетку, вызывало у него восторг, удивление и желание приобрести для дома живую игрушку, будь то собака, лев, крокодил или обезьяна. В тот год наши сборы затянулись – все дела и дела,– уже осень пришла в Москву, а я так и не находил времени отправиться с Платоном в гости в звериную тюрьму, именуемую зоопарком. Наконец в одно прекрасное пасмурное воскресенье я взял его за руку, и мы отправились.
Косо летели листья с деревьев, в вольерах грустили усталые звери, лениво разглядывая людей, жмущихся от ветра возле их решеток; печальный пони, маленький конек, позванивая бубенцами, бегал по кругу, катая веселых детей, в застылой тяжелой воде пруда скользили утки.
Платон – особый внук, уникальный в своем роде, существо столько же обаятельное, сколько хитрое, изобретательное, вредное. Что он выкинет – никогда нельзя знать, но уж если выкинет, то можно быть уверенным (или, наоборот, совсем нельзя быть уверенным), к каким неожиданным последствиям приведет эта его выходка.
Он обошел все клетки, покатался на пони, подразнил верблюда, покормил белого медведя и был послушен, был снисходителен ко мне, однако стоило мне сказать: «Пора, Платоша, домой», как Платон врос в землю.
– Не пойду!
Я знал его упрямство, схватил в охапку, сунул под мышку и поволок к выходу. Платон вертелся, дрыгал ногами, орал что есть силы:
– Мама, мамочка, ой, караул, помогите! Куда ты меня тащишь, дядька? Я не знаю тебя! Отпусти!
– Не срамись, Платон! Перестань! Не хулигань! – увещевал я его.
Но он орал все громче и громче:
– Ой, помогите! Ой, мамочка!
Он сумел вырваться из моих объятий и побежал в сторону площадки молодняка, но я догнал его, и тут вредный хитрый внук мой устроил настоящий спектакль.
– Отпусти меня, дядька! – орал он.– Я не знаю тебя! Мама, мамочка!
Собралась толпа, кто-то подозрительно спросил меня:
– Гражданин, что вы хотите от ребенка?
– Это внук мой! —сказал я.
Но Платон заорал:
– Врет, врет! Я не знаю его!
– Ты в самом деле не знаешь его, мальчик? – спросила женщина.
– Не знаю! – орал Платон.– Мама!
– Перестань! – сказал я,– Идем домой!
– Где твоя мама, мальчик? – спросил кто-то.
– Мама его на работе. Пожалуйста, разойдитесь,– сказал я.
– Мама здесь, он врет, я его не знаю! – орал Платон.
– Ну, хватит,– сказал я, сунул его под мышку и пошел прочь от толпы.– Три дня не будешь смотреть телевизор.
– Купи мороженое – не буду орать,– сказал Платон.
– Нет!
– Купи! Позову милиционера!
– Ты еще и шантажируешь? Неделю без телевизора!
– Мама! – заорал Платон.– Отпусти, дядька! Милиция! Ну, купишь? – спросил шепотом.
– Нет!
– Вот моя мама! – вдруг заорал Платон, вырвался от меня и бросился к молодой женщине, которая шла мимо.– Мама, мамочка!
Женщина испуганно сделала шаг назад, оступилась и охнула: вывихнула ногу.
– Иди прочь,– сказал я Платону.– Отправляйся куда хочешь. Смотри, что наделал!
– Ничего, пройдет сейчас,– говорила женщина, держась за дерево, но сдвинуться с места у нее не было сил.
Я помог ей добраться до скамейки.
– Я больше не буду, тетя,– сказал Платон, раскаиваясь,– не сердитесь, я очень плохой человек, у меня много пережитков капитализма.
– С пережитками надо бороться,– сказала женщина, морщась от боли, пытаясь улыбнуться этому милому вредному Платону. – Между прочим, ты, мальчик, возможно, сломал мою карьеру. Я ведь шла на решающее свидание с господином, который обещал меня рекомендовать на работу. Мне надо добраться до клетки льва, а как мне туда добраться?
– Мы вас доведем! – воскликнул обрадованно Платон.
– Предприимчивый растет товарищ. Не правда ли? – сказал я.– Ну что ж, попрыгаем в львиную пасть.
– А вообще-то не очень хочется мне туда и прыгать. Ногу вывихнула – возможно, это перст судьбы,– сказала она, но оперлась на мою руку и дохромала до клетки льва.
Я усадил ее на скамейку и сам сел, смирившись с тем, что Платона мне все равно сейчас не вытащить домой.
К скамейке подошел спортивного вида молодой человек.
– Здрасте! – сказал он и протянул две белые гвоздики моей страдающей от боли в ноге спутнице.
– Дарить надо, молодой человек, нечетное число – один, три, пять цветков. Четное количество несут на кладбище,– сказал я, а зачем сказал, и сам не знаю: какое мое дело?
– Ах, какие церемонии,– нарочито жеманно проговорила женщина,– важно внимание. Между прочим, познакомьтесь, это мой папа.– Она так и сказала – «папа», и, не дав мне времени удивиться, что я приобрел еще одну доченьку, крикнула: – Платон, Платончик, иди сюда! – И, когда Платон подошел, сказала: – Не убегай далеко, деточка. А это мой сыночек, сын, сынище...
– Новость! – удивился молодой человек и даже скис сразу лицом.– У вас такой большой сын?
– Ну отчего же! Не очень большой, маленький. Скажи дяде «здрасте», Платон.
– Привет! – воскликнул сообразительный Платон, сразу принимая ее игру.– Мороженое охота. Купите!
– Платон! – сказал я.
– Не вмешивайся, дед,– проговорил Платон и почти с угрозой спросил: – Вы купите мороженое?
– Конечно,– невесело сказал молодой человек.
Платон взял его за руку и повел к павильону, торгующему мороженым.
– Уж не актриса ли вы, доченька? – спросил я.
– Нет, к сожалению,– ответила она.– Неужели вы не узнаете меня? Или только делаете вид, что не узнаете? Как тесен мир, не правда ли?
Не знаю, тесен мир или нет, но я ее видел впервые и никогда прежде не встречал, хотя в голосе ее, в лице и было что-то неопределенно знакомое.
Она засмеялась:
– Откуда же вам узнать, я в парике, а в парике я сама себя не узнаю.
Она сняла парик. Это была дочь Аристарха Безденежных Ирина Аристарховна.
– Вы определенно существуете под разными обличьями! – воскликнул я.– Вы приходили ко мне во двор?
– Ага, заметили?
– И к школе первого сентября?
– И первого сентября и слышала вашу речь... И убедилась – вы хороший, искренний человек.
– А зачем это надо – убеждаться?
– Надо.
– А сейчас? Сейчас тоже пришли убеждаться?
Она засмеялась.
– Нет, сейчас это случайность. Закономерная случайность. Неизбежная случайность. Судьба... Нет, вы посмотрите, у них полнейшее взаимопонимание!
По аллее шел молодой человек, на плечах его сидел Платон, сосал мороженое. Молодой человек был явно обескуражен, что его оседлали, но делал вид, будто весьма доволен таким обстоятельством.
– Этот господин работает в поликлинике,– сказала она,– я очень просила его составить мне протекцию, я не могу в больнице работать. Просила. Но уже раздумала.
– Дед, идем домой!—скомандовал Платон, слезая на землю.– Не ругайте меня, тетя.– Он умел быть вежливым до противности, хитрый ребенок, уже научившийся приспосабливаться ко всяким обстоятельствам.– Мы уходим, уходим! – проговорил он, глядя заговорщицки на смутившегося молодого человека.
– Я буду благословлять тебя, малыш,– многозначительно ответила дочь Аристарха Безденежных...
Прошло несколько дней, и как-то утром, торопясь на работу, я встретил ее в метро.
– Здрасте,– сказала она.– Я уже в полном порядке, нога не болит. Между прочим, я жду вас здесь второй день.
– Зачем?
– Так просто. Буду каждое утро вас встречать. Хотите?
– Зачем, голубушка?
– Опять «зачем»? Это ваше любимое слово? Не знаю зачем. Интересно. Вы спускаетесь по эскалатору, а я вас уже жду – «здрасте», и мы идем с вами в школу. Вдвоем всегда лучше, чем одному, правда? Я буду вас провожать до школы. Можно?
– Но зачем?
– «Зачем», «зачем». Как беден ваш язык! – воскликнула она.
Подошел поезд, раскрылись двери, одна толпа хлынула из вагонов, другая – на смену ей – рванулась в переполненные вагоны и втиснула нас в душную, влажную тесноту, где стоял спертый дух разбухших от дождей пальто, мокрых сумок и зонтов.
Мою спутницу протолкнули в середину, а я стоял вдалеке от нее, у самых дверей. Вытянув шею, приподнявшись, наверно, на цыпочках, она поискала меня глазами, сказала громко, перекрыв шум поезда и людское гудение:
– Я здесь! Тут я!
Она меня раздражала, ее простодушие было похоже на бесцеремонность. Крикнув «тут я», она решила сообщить всем и такое известие:
– Я знала, что встречу вас!
Я отвернулся, будто ее слова относились не ко мне, а к кому-то другому. Но пассажиры были так заняты сами собой, своими мыслями или привыкли к таким разговорам через весь вагон, что и внимания не обратили на ее сообщение.
Чем ближе мы подъезжали к конечной станции, тем все меньше и меньше становилось людей, и наконец она сумела пройти ко мне, встала возле, смотря на меня снизу вверх, чуть улыбаясь.
Взгляд ее был неприятен мне. Она смотрела на меня будто с восторженностью или – это уж совсем нелепость какая-то! – с влюбленностью, что ли. Я делал вид, что не замечаю этого взгляда, смотрел мимо ее лица или на свое отражение в дверном стекле.
– До свидания,– сказал я, когда поезд остановился на последней станции.
– Я провожу вас! – Она бежала за мной по платформе к выходу.
– Не надо, спасибо.
– Ну почему? – упавшим голосом спросила она.– Можно?
– До свиданья,– сказал я, сердясь.
Она осталась на платформе... Но весь день меня не покидало чувство то ли досады на нее, то ли вины перед нею.
На следующий день утром, еще спускаясь по эскалатору на платформу, я увидел ее. Она стояла внизу, запрокинув голову, смотрела вверх, ждала меня, искала глазами. Увидела, замахала рукой, запрыгала на месте.
– Здрасте,– сказал я,– и до свидания.
– Но почему? Я провожу!—воскликнула она со слезами в голосе.
– Не надо. Сам доберусь,– сказал я и рванулся в открытые двери подошедшего поезда, сбежал от нее...
На другое утро я снова встретил ее в метро. Но она не подошла ко мне. Вошла следом в вагон, стояла в отдалении и не смотрела в мою сторону. Вышла, не доезжая до конца одну остановку.
Она ждала меня в метро каждое утро, но ко мне не подходила, ехала в одном вагоне, не произнося ни слова. Она злила меня, я старался выходить из дома раньше обычного, потом еще раньше, затем намного раньше – и все равно она неизменно поджидала меня у эскалатора. Я задерживался, стал позже выходить – она ждала.
Дома по вечерам или в выходные дни раздавались таинственные телефонные звонки: кто бы ни поднимал трубку, я или Алла Дмитриевна, трубка молчала, только шумело пространство, бегущее по проводам, тихий гул вселенной.
– Да? Да? Слушаю. Вас не слышно. Перезвоните,– говорили мы в трубку, а трубка молчала, и в этом молчании пространства было что-то жуткое, знобкое...
Однажды утром я подошел к окну, откинул штору и замер: шел снег. В тот год осень затянулась надолго, люди и земля измучились в ожидании зимы, а ее все не было. Деревья давно спали, стояли, воздев худые, беззащитные ветки, дожди стегали их, но почерневшие стволы не впитывали влагу, вода стекала вниз, лужи расползались по асфальту. Бывшие осенние листья превратились в склизкий мусор и гнили в скверах, не дождавшись погребения. На стенах домов, пропитавшихся влагой, плыла краска. Жалкие, мокрые голуби сидели на ржавеющих балконных перилах.
Зима не приходила. Дожди сменились бесснежными заморозками, ветер выдул лужи, асфальт стал сухим, голым, дворники зачем-то посыпали его песком, и песочшя пыль летала в воздухе, оседая на губах. Оттого, что зимы не было, а стояла осень не осень, мороз не мороз, что все изнылись в ожидании обновления земли и болели многими болезнями, было неуютно, тревожно, неприкаянно. Потому-то, наверно, когда я увидел в окне первый снег, покрывший и улицы, и деревья, и крыши, всю землю со всем ее содержимым, я замер от ощущения новой жизни. Зима рождалась мучительно и вот наконец родилась такой прекрасной. Из мертвой, гниющей осени земля перевоплощалась на моих глазах, одеваясь в новые, веселые одежды. Снег, крупный и пушистый, театральный, неправдоподобный, падал и падал на счастливые деревья, прикрывая их усталую наготу, на молодых собак, еще не видавших снега, испуганно жмущихся к ногам хозяев, на детей, прыгающих под снегом, как под первым весенним дождем. Земля перевоплощалась торжественно и празднично.
Мы с Аллой Дмитриевной никак не могли загнать Платона в детский сад: он бегал по двору, ловил открытым ртом летящие снежинки, вопил пронзительным голосом, и мы, смеясь, гонялись за ним в восторге от этой игры.
А потом шли к метро по мягкому белому асфальту, на котором прохожие не оставляли следов—так густо и стремительно падал снег, всех одевая в белые одежды. Я глянул на Аллу Дмитриевну и поразился внезапной перемене во всем ее облике: она была молода, вдохновенна лицом, шла как в белой новобрачной фате.
– Любовь моя, ты прекрасна! – сказал я.
Она даже испуганно отшатнулась, поразившись моей высокопарности. Давным-давно мы не баловали друг друга такими признаниями, в естественной жизни эти слова стали для нас, увы, столь неестественными, что казались уже неправдой... Оба мы научились правду считать неправдой, а неправду правдой и порой сами верили в собственный обман. Мою искренность она приняла за лукавство и даже увидела в ней некую корысть.
– Ты хочешь меня о чем-то попросить? – сказала она.– Ну давай, старый льстец.
– О господи! – воскликнул я, смеясь.– Честное слово, ты прелестна.
Она тоже засмеялась, погрозила мне пальцем, польщенная, увидела свой троллейбус и помчалась к остановке, но замечала ли она, что и бежала сейчас по-новому, легко, молодо, изящно, юная невеста в белой свадебной фате...
Совсем будто бы недавно мы шли с нею по Пушкинской улице, увидели вывеску «Отдел записи актов гражданского состояния», зашли з этот отдел и вышли оттуда через десять минут с бумажкой, в которой было написано, что мы отныне законные муж и жена... Никогда она не ходила под белой фатой, моя супруга, легко бегущая сейчас к троллейбусу по молодому снегу.
Что я здесь написал? Прочтя это, можно подумать, что я и Алла Дмитриевна счастливейшая пара, что семейная наша жизнь была безоблачной, радостной – прожили люди душа в душу более тридцати лет. Нет, не так это, теперь-то, глядя на себя со стороны, я знаю, что это не так, что тридцать с лишним лет прожили рядом чужие люди. Мы притерлись, но давным-давно не любим друг друга, да и любили ли когда-нибудь?
Что такое любовь? Не знаю. У нас с Аллой Дмитриевной это купля-продажа. Что мы продавали, что покупали? Чувства. Другого имущества у нас не было. А любовь? Что в самом деле это такое? Я всю жизнь гнался за этим призраком – знал страсть, знал ненависть, знал привязанность, нежность, знал и порыв жертвенности, но не любовь... Быть может, любовь сейчас живет во мне, сейчас, когда оглядываюсь я назад, в пустоту своего прошлого, где так много прожито, пережито, сделано, передумано, перечувствовано и где – порою мне кажется – ничего не прожито, не пережито, не сделано и не перечувствовано, где годы прошли в полуправде, в полулюбви, в полуискренности, в полувере. Иногда у меня возникает ощущение, что я живу не своей жизнью, что моя жизнь далеко отсюда, где-то в далекой деревне, в теплой от печного духа деревенской избе, в тиши и неторопливости сельской жизни. Я когда-то очень хотел врачевать. Может быть, я фельдшер в этой деревне, исцелитель человеческих недугов. Вечерами в моей теплой избе я музицирую на пианино... Я не умею играть на пианино, но всегда хотел научиться, мы с Аллой Дмитриевной купили пианино для дочери, восемь лет она бренчала гаммы и наконец бросила это занятие, так и не научившись ничему. Вот и стоит пианино в комнате, заставленное вазочками и мещанскими дешевыми фигурками, которые так любит Алла Дмитриевна. Спит пианино глубоким сном, стоит многие годы бесполезной мебелью в ожидании нового ученика: мы началй искать учителя музыки для внука... Нет, право, в той, другой, сельской жизни я непременно умел бы играть и обязательно отдыхал бы вечерами, музицируя на пианино. За окном осень, дождь, листья желтые падают, сушится мой плащ и мои сапоги возле печки, а я отдыхаю у доброго старинного пианино, над которым висит портрет моей матери. Она похоронена здесь же на сельском кладбище, я навещаю дорогую могилу почти каждый день, сижу возле и думаю свою тихую, печальную думу о тщетности жизни... Какая идиллия – изба, печь, пианино, сыновняя преданность! Мать моя похоронена на Ваганьковском кладбище, и получаса не надо ехать на троллейбусе, но я не был у дорогой могилы несколько лет, все суечусь, все занят... Ох, как я занят!..