Текст книги "Край земли"
Автор книги: Николай Шпанов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Задыхаясь, мокрые, точно облитые водой, мы в несколько приемов, по два и три человека, все-таки пытались втащить бревна на гору. К обеду люди были так вымотаны, что, несмотря на прущую из них «ревность», стали проситься на судно. Но Пустошный не сдавался. Изгибаясь под тяжестью мешка, набитого гвоздями, с кувалдой под мышкой, он медленно и упорно лез на гору, понукая остальных.
– А ну, еще одно бревно; последнее бревно, а там и за кашу. Каша-то какая сегодня будет!
Мы пыхтели из последних сил. Когда вернулись на берег и спихнули карбас, руки у гребцов не гнулись н дрожали.
Неунывающий Пустошный покрикивал:
– А ну, навались, молодчики, чарку поднесу.
И мы поднаваливались, не питая никаких надежд на чарку, так как отлично знали, что на всем судне нет ни капли спирту. Даже, каша, и та очень проблематична. Томительно долгим кажется путь на веслах. Катер же не мог за нами притти из-за большой волны – боялся выброситься на берег.
Ветер все усиливался. Повидимому, в море разыгрывался отчаянный шторм, начавшийся еще при нашем выходе с обсерватории. Итти на берег после обеда нечего было и думать.
На другой день ветер совершенно спал, и по гладкой как зеркало поверхности пролива не пробегало ни одной рябинки. Мы снова ревновались над бревнами. Тут настала моя очередь пострадать за ревность. Мне досталось нести бревно со вторым помощником капитана, «молодым», и геофизиком с Матшара. Все мы были разного роста, а комель бревна был неимоверно тяжел; обязательно нужно было стать под него двоим. Мы стали с геофизиком. Потащили. Через несколько шагов «молодому» показалось тяжело, и он, не предупреждая нас, сбросил свой конец, с плеча. Геофизик успел отскочить, так как шел на той же стороне, что и «молодой», а меня подскочившее как на рессоре бревно ударило со всего размаха комлем по плечу, и я кубарем полетел под откос. Повидимому, я представлял собою довольно безнадежное зрелище, так как несколько человек, побросав свою ношу, прибежали ко мне на помощь. Я же некоторое время просто не мог сообразить, что со мною произошло. Придя в себя, я с трудом поднялся на ноги. Все тело было разбито так, что я едва удержался, чтобы не лечь опять на землю. Повидимому, я надолго выбыл из строя. На следующий день окончательная постановка знаков происходила уже без моего участия.
Ярко раскрашенные черными и белыми полосами знаки высотою около пятнадцати метров были отлично видны с воды и могли теперь служить надежными створами для прохода этой частью пролива, делающего здесь резкий поворот.
Покончив со знаками, «Таймыр» немедленно снялся с якоря и пошел к Баренцову морю.
3. У СТАРЫХ ЗНАКОМЫХ
Погода сегодня на славу, и на палубе днем впору принимать солнечные ванны.
К вечеру мы подходим к Поморской губе совершенно гладкой водой.
Едва показалась за изгибом Поморская, кто-то крикнул с верхнего мостика:
– Николай Николаевич, ваша «Новая Земля» здесь стоит.
Я стремглав бросился на мостик. Действительно, в бинокль на глади Поморской губы была видна небольшая белая шхуна. Однако при внимательном рассмотрении я увидел, что очертания ее немного отличались от очертаний «Новой Земли» и, повидимому, она была меньше. Так оно и оказалось. Подойдя ближе, мы узнали бот «Зарницу», принадлежащий Институту изучения севера.
На стеньге «Зарницы» при нашем приближении взвилось несколько цветистых сигнальных флагов. Это было совершенно необычно для нынешних условий плавания, особенно здесь, где пользовались для разговора радиопередачей даже в тех случаях, когда можно было просто перекликаться с борта на борт. Неожиданность была настолько велика, что у нас никто не мог прочесть сигнала «Зарницы», а капитан так даже и выругался:
– Какой шорт им ната? Фасон тавить встумали.
С трудом установили, что речь идет о том, что «Зарница» потеряла радиосвязь. При ближайшем знакомстве с экипажем «Зарницы» выяснилось, что несчастный бот попал как раз в тот шторм, от которого мы отстаивались около Шумилихи. «Зарницу» шторм застал в Баренцевом море. Ее так нещадно стало трепать, что пришлось искать защиты у берегов. Но и тут ей долго не удавалось войти в пролив и укрыться в Поморской губе. В результате у нее оказалась сорванной антенна протянутая между стеньгами высоких стройных мачт, и утащило с палубы принайтовленные там бочки с моторным маслом.
В становище Поморской мы были встречены старыми знакомыми – Князевым и самоедами. Моториста и части промышленников не было налицо – они ушли на Карскую сторону. Оказывается, «Новая Земля» в прошлый раз не смогла пройти во льдах к зимовью артели, заброшенному южнее бухты Брандта с несколькими промышленниками, и не забросила им таким образом продовольствия. Им грозила голодовка. Было мало вероятно, что моторному катеру артели удастся пробраться сквозь льды и выручить своих голодающих членов. Меня заинтересовала судьба этих несчастных в том случае, если катер до них все-таки не дойдет (так оно потом и оказалось).
– Ну, а если катер все-таки не дойдет?
– Ну, поголодают.
– Так ведь этак можно и ноги протянуть?
– Ну, ноги-то не протянут, а победовать победуют. Морзверя так или иначе добудут. Значит, нехватка будет только в муке, чае и сахаре… Главное, хлеб, конечно, и соль. Вот плохо, если соли у них нет.
– Цынгу наживут?
– Может, и наживут.
– Ну, а как же они все-таки получат соль и хлеб?
– Приедут.
– Катер не пройдет, а они на тузике приедут?
– Зачем на тузике, а энти-то рысаки им на што дадены? '
И говоривший указал на мчавшуюся к нам стаю мохнатых псов.
Снабдив «Зарницу» моторным маслом и приняв целую кипу радиограмм, мы покинули Поморскую губу.
В эту ночь погода стала сильно портиться. Выйдя в открытое море, мы сразу почувствовали его ласковый отеческий прием. Как крошечная былинка, стал раскачиваться «Таймыр» на мерно вздымающейся упругой груди океана. С запада в атаку на нас помчались полчища белых пенистых гребней. Разбиваясь о стальной борт «Таймыра», беляки исчезали, уступая место новым участникам непрестанного штурма. А штурм усиливался час от часу. Море начинало реветь под всхлипывание и завывание ветра, заранее оплакивающего страдания попавших в объятия океана мореплавателей.
Положению пассажиров «Таймыра» в большую волну действительно нельзя позавидовать. Несмотря на значительное водоизмещение судна, оно отличается совершенно исключительной валкостью. Особенно чувствительно оно к боковой качке. Причиной тому – плавные ледовые обводы корпуса, скопированные строителями с лучших образцов полярных кораблей; кроме того, у «Таймыра» совершенно отсутствует килеватость днища, из-за чего он реагирует на бортовую качку особенно чувствительно.
Страдания пассажиров только еще начались, крен судна не превышал пятнадцати градусов, а кое-кто из матшарцев уже плашмя лежал в своих койках, не будучи в состоянии выйти из каюты.
Сквозь сон мне слышно, как в шкапах начинает постукивать и время от времени чувствуются удары головой в переборку, когда судно ложится на мой борт. По палубе что-то мерно катается взад и вперед. Но спать под это постукивание, позванивание и размерные качания корабля только лучше. Даже ничего не снится.
Весь следующий день кое-кто из нас сидел на удвоенной порции за счет тех членов кают-компании из числа матшарцев, которые не способны были принимать пищу. Некоторые из них просто лежали в растяжку на своих койках, изредка поднимаясь только, для того, чтобы стремглав пронестись через кают-компанию к гальюну; в такие моменты их лица приближались по цвету к окраске сукна на старорежимных судейских столах; в глазах появлялось выражение неизбывной тоски, щеки неестественно раздувались.
В стонах ветра, грохоте волн и нервном раскачивании судна прошел серый день и свинцово-темная, но все еще не настоящая, не черная ночь. За переборкой время от времени тихо постанывал кто-то из страдальцев, а на диване сладко храпел Шведе, выставив из-под одеяла под действие неистово захлестывающих в иллюминатор порывов холодного ветра непечатную часть спины.
К полудню 30 августа «погоды» как не бывало. Снова море приветливо рябит небольшими барашками. С голубого неба ярко улыбается солнце, изредка прикрывающееся вуалью легких, призрачных, как распушенное страусовое перо, страусов.
Мы подходим к Малым Кармакулам. Мимо нас проходят серые каменистые массивы шести островов Кармакульских, прикрывающих подход к Кармакулам. На всех заметных мысах возвышаются массивные, сложенные из камня гурии. Эти хорошо видимые издалека знаки – старые, но надежные хранители памяти о многих десятках безвестных матросских рук, втаскивавших камни на отвесные кручи диких скал. Эти высокие каменные конусы носят имена Гагарина, Энгельгарда и других беззаветных пионеров гидрографического исследования нашего далекого севера. Обветренные, шершавые серые камни – память о старших братьях нашего «Таймыра», представителя славных времен русской борьбы за познание Северного Ледовитого океана.
4. МАЛЫЕ КАРМАКУЛЫ
Малые Кармакулы – старейшее становище Новой Земли. За его плечами уже пятьдесят лет существования. Но тот, кто видел его вскоре после основания, приезжает сюда теперь так, как-будто бы и не уезжал – внешне все осталось по-старому, старые серые домики, старые облезлые купола церкви. У Бориса Лаврентьевича, побывавшего здесь, кажется, более двадцати лет тому назад, даже бинокль задрожал в руке.
– Послушайте, но ведь это же все то же. Ведь я только вчера отсюда уехал. Время не наложило на Кармакулы своей руки. Они не подвинулись ни на шаг вперед.
– Правда, Борис Лаврентьевич, было бы не плохо, если бы вы могли сознавать, что и на вас время отразилось так же мало.
– Ну, милый мой, когда из почти молодого… да, да, не улыбайтесь, я же сказал «почти» молодого человека, превращаешься в обладателя седой бороды и большой лысины, тогда трудно строить иллюзии насчет нетленности вещей, да и пропадает, сказать правду, само желание к таким иллюзиям,
В виду становища, на расстоянии двух миль от него, мы бросили якорь и немедленно приступили к спуску карбасов.
Заскрипели блоки. Забегали матросы. Боцман, попыхивая щегольской французской трубкой, торопливо приготовлял инструмент, кисти, краски. Не спеша и негромко, но в то же время как-то так, что слова его приобретали особенную внушительность, он отчитывал молодого матроса, помогавшего ему.
В противоположность боцману, громко и быстро, так чтобы его было слышно во всех концах палубы, распоряжался спуском гребных судов и моторного катера Пустошный. Он питал совершенно непонятную слабость к английскому языку, когда дело шло о команде. То и дело слышались возгласы: «Но мор! Инафф! Олл райт!» Я не думаю, чтобы наша милейшая братва была сильна в английском языке, но, повидимому, большинство уже привыкло к этим возгласам, и принимало их так, как принимают специальные морские термины, вроде «полундра», «майна» и т. п., не разбираясь в их подлинном значении и зная лишь, какому смыслу в русском переложении они соответствуют.
Как бы там ни было, но эти английские команды исполнялись. Быстро скользили лопари по скрипящим блокам, пыхтели молодые матросы над неподатливыми шлюпбалками. Плавучие средства быстро спускались на воду. Все шло как нельзя лучше, как вдруг раздался резкий, дикий крик Пустошного:
– Стоп все!… Стоп там на талях, я говорю!… Дальше следовало несколько фраз, которых я не в состоянии передать.
Немедленно все замерло.
– Вы что же, шляпы этакие, катер топить мне вздумали?
Пустошный бросился к борту. Внизу на воде лениво покачивался наш моторный катер, быстро наполняющийся водой. Моторист как ошалелый ползал в нем на коленях. Он искал пробку от слива, который забыли заткнуть перед спуском катера. В незакрытое отверстие катер быстро наполнялся водой, оседая все глубже и глубже. Гаки блоков были уже сброшены, и катеру грозило затопление. На спардеке поспешно расправляли тали, чтобы поднять на них катер. Но в этот момент моторист нашел, наконец, пробку и заколотил слив.
К счастью, воды набралось еще не так много, чтобы подмочить мотор, и поэтому, как только отлили из катера воду, он был готов к работе. На буксире у него к становищу отвалил карбас, полный народу.
Становище Малые Кармакулы стоит на довольно высокой гряде и хорошо защищено от воды даже в самые сильные штормы. Культура пошла здесь так далеко, что зимовщики устроили даже маленькую пристань и выложили камнями на манер лестницы высокий подъем к постройкам.
Самый большой дом здесь двухэтажный. Он переделан из церкви – самой большой и богатой на всей Новой Земле. Теперь иконы и церковная утварь свалены грудой около дома как ненужный хлам. Все деревянное, что могло гореть, использовано в качестве топлива. Тут же, в двух шагах от этого нового общежития промышленников, расположено и кармакульское кладбище. Несколько поодаль от бывшей часовни стоит изба метеорологического наблюдателя Убеко – Зенкова, а еще дальше – два дома промышленников самоедов. Вдали, в излучине губы, совсем на отшибе от становища, поставил себе крошечную избушку бывший поп кармакульской часовни и живет теперь там как промышленник.
Как только жители выяснили, что вместе с нами на берег высадился матшарский врач, его немедленно потащили к самоедским домам. Там лежали больные без всякой помощи. У женщины, родившей несколько дней тому назад ребенка, принимала соседка самоедка. Теперь у роженицы начиналась горячка. Врач застрял в этих домах, повидимому, надолго. Я же пошел в соседний дом.
В доме четыре небольших горницы. В каждой горнице живет отдельная семья. Семья самоедки Марии занимает самую большую горницу, но и в ней буквально нельзя ступить шагу, чтобы не наступить на ребенка. У Марии восемь детей мал мала меньше. Их постель представляет собой тонкий слой оленьих и нерпичьих шкур, положенных на пол. Так в ряд на полу они и спят, перегораживая всю горницу. Лежат на постели прямо в малицах.
Дети здесь производят отчаянное впечатление. Лица у них мучнистые, у маленьких совершенно прозрачные. Только у некоторых мальчуганов постарше заметен слабый намек на румянец. Хозяйка Мария – старуха. Желтое худое лицо покрыто сетью глубоких морщин. Мария, повидимому, невероятно худа, под выношенной ситцевой кофтой угадываются острые кости плеч, ключицы отделены от шеи глубокими впадинами с морщинистой старой кожей. Сидит Мария согнувшись, как совершенно бессильная древняя старушка. Ходит с натугой, тяжело, шаркая ногами. Со всем этим совершенно не вяжутся черные, как смоль, волосы. Трудно предположить, чтобы наружность обманывала, и остается загадкой, каким образом волосы могли сохранить такую окраску без намеков на седину.
В действительности оказалось, что обманывают не волосы, а изможденный вид Марии – ей всего 35 лет. Большинство ее товарок, здешних самоедок, имеет такой же точно вид. В них никак не признаешь пышущих здоровьем румяных хабинэ Колгуева. Повидимому, условия жизни сказываются и на потомстве. Дети вялые, молчаливые. С большим трудом я привлек несколько мальчуганов к состязанию в стрельбе из лука на приз в виде пригоршни леденцов. Ребята большие мастера этого дела. На расстоянии двадцати пяти шагов они легко пробивают стрелой листок из записной книжки.
К сожалению, никто из соревнователей-карапузов не говорил по-русски, и мне не удалось с ними потолковать. Покинув ребят, я вернулся к Марии. Мне сказали, что я могу купить у нее патку и пимы очень хорошей работы – она считается в становище лучшей рукодельницей.
Когда я вошел к Марии, она сидела на постели, сгорбившись над работой. На коленях были разложены обрывки тряпочек и кусочки меха.
– Еще раз здравствуй, Мария.
Мария ответила, не опуская работы:
– Тляствуй.
– Как живешь, Мария?
– Плоха живу.
– Где твой хозяин-то?
– На пломыси.
– Почему же плохо живешь, коли промысел есть?
– Какой пломыс, нет сосем пломыса. Сей год почитай все сдавали Гостолгу, а ничего кусать нет.
– Что, плохо с продовольствием разве?
– Оцин плохо. Ни дает Гостолг. Агент уезал, за агента наблюдателева зонка оставалась, поцитай ницево не давала.
Я сам знал, что в этом становище с продовольствием было действительно плохо.
– Ничего, Мария, нужно немного переждать.
– Как годить-то? Кусать надо. Дети годить не станут.
– Ну, не помрут ведь дети твои от того, что месяц-другой посидят, не евши сахару вволю.
– Как не помрут, помрут.
– Ну, ладно, Мария, сахар сахаром. А вот зачем я к тебе-то пришел: мне нужно купить красивую патку. У тебя нет ли продажной?
– Зацем нет. Есть патка… холоса патка.
Мария полезла под ворох тряпья и шкур, наваленных на постели. Из разрытой кучи грязных тряпок на меня пахнуло немытым, долго ношенным платьем, потом, салом и, главное, неизменным тюленьим жиром. Из-под этого хлама Мария вытащила нарядную небольшую патку белого меха, расшитую темным меховым же узором и яркими орнаментами из зеленого сукна.
Патка была действительно хороша.
– Сколько хочешь за нее, Мария?
Мария подумала и, не повышая голоса, заговорила по-самоедски. Сперва я думал, что она говорит со мной, но через минуту растворилась дверь и в горницу вошла старая опухшая самоедка. Оказывается, стены в доме так тонки, что для разговора с соседями нет надобности даже менять тон голоса. Самоедки стали между собой совещаться. Брали патку, смотрели на нее, примеряли на руке, точно взвешивая. Заглядывали внутрь. Наконец Мария сказала:
– Лукелья говолит, тли целковых нада.
Цена была высока по здешним понятиям, но у рукодельницы был такой жалкий вид, что нехватало духу торговаться. Я вынул червонец.
– Сдача найдется?
– Нету.
Лукерья что-то залопотала и потом сказала по-русски:
– Кока даци нада?
– Семь рублей.
– Семя рупли?
– Да, семь рублей.
– А кока семя рупли?
– То-есть как сколько? Семь рублей так семь рублей.
– Кока теньги?
Я показал на пальцах сколько рублей – семь пальцев, это оказалось понятным. Стали рассчитываться. Здесь мне были предложены на выбор бумажки самого разнообразного достоинства – от рублевых до пятичервонных; бери любую, вообще сам отсчитывай себе сдачу. Но, как только расчеты были закончены, Мария тотчас забыла о деньгах.
– У тебя ситец нету?
– Нет, ситца нету, а что тебе?
– Возьми теньги, тавай ситец.
Мне стоило немалого труда доказать Марии, что я не не хочу помочь ей ситцем, а просто трудно предположить, отправляясь в экспедицию, что может понадобиться отрез ситца по соседству с северным полюсом.
Повидимому, однако, мои доводы подействовали недостаточно сильно, потому что Мария и Лукерья продолжали допрос.
– А на пимы ситец дашь?
– Пимы мне очень нужны, но и за них не могу дать ситцу.
Лукерья долго кряхтела, жалась чего-то, чесала у себя подмышками. Потом, оглянувшись на двери, вполголоса проговорила о чем-то с Марией и, понизив голос до совершенного шопота, обратилась ко мне:
– Ты холоси цилавек?
– Не знаю, смотря для чего.
– Я так думаю, сто холоси.
Польщенный комплиментом, я все же насторожился, даже приблизительно не зная, что последует за ним.
– Ты песец хоцес?
Нужно знать, как преследуется подпольный сбыт песца помимо Госторга, чтобы уяснить себе, на какой риск, по ее понятиям, шла старая самоедка, делая мне такое предложение.
– Нет ситец, не ната ситец. Тавай масло, мука, цаво есть.
– Ничего нет у меня, Лукерья.
Старуха безнадежно махнула рукой и вышла. Мария тихо сидела на высокой постели. Затем она длинно вздохнула и снова принялась за свое рукоделье. На полу заплакал ребенок. Он сам вылез из-под наброшенного на него меха и на корточках пополз к постели матери. Мария бросила работу, вытащила откуда-то из-под мехов тряпицу, цвет которой определить было совершенно немыслимо, до того она была грязна, и сделала на углу тряпицы узел. Хвостик этого узла она помакнула в банку с вязкой желтой жижей и сунула в рот младенцу. По горнице распространился едкий запах тюленьего жира.
Я нахлобучил шапку и вышел на воздух. Вдали на конце мыса стоял Борис Лаврентьевич. Я присоединился к нему. Он рассматривал массивный постамент, увенчанный большим крестом и обнесенный оградой. Пространная надпись, вырезанная церковно-славянской вязью, гласила о том, что крест сей воздвигнут и охраняется попечением некоего иеромонаха, бывшего настоятелем здешней часовни. Невидимому, здесь, на краю света, для святого духа не нашлось более удобного прибежища, нежели этот крест с оградой, а оставить его вовсе без обозначения монах тоже, повидимому, не рискнул, – а вдруг понадобится. Но только это очень мало вероятно. Судя по всему, все-таки Наркиз был прав – самоеду вовсе не нужна религия. Антирелигиозная пропаганда даже в том примитивном виде, как она здесь проводится, оказалась достаточно успешной. О боге самоеды здесь не вспоминают. Даже старые русские промышленники относятся к нему с большим скептицизмом. Во всяком случае, ни у кого нет желания тратить средства на поддержание храмов и причтов. Все часовни либо Госторг, либо сами артели утилизировали под склады и жилье, а служители этих церквей принуждены были обратиться к добыванию себе пропитания далеко не божественным занятием – ловлей и потрошением моржей. Единственный осколок даже не веры, а внешнего ее выражения, сохранившийся здесь, – это крест. При всяком удобном случае промышленники воздвигают крест: заметить ли место, ознаменовать спасение от бури, отметить могилу товарища. При этом в большинстве случаев крест истовый, староверческий, восьмиконечный. Такими крестами отмечены многие мысы и губы Новой Земли. Дальше креста, как памятника и знака, фантазия пионеров севера не идет.
Вместе с Исаченко мы пришли к метеонаблюдателю Зенкову, чтобы отдать ему визит и заодно сделать попытку раздобыть у его жены, временно заменяющей уехавшего агента Госторга, немного кофе и консервированного молока. Но, придя к Зенкову, мы увидели, что кофейные и молочные чаяния придется временно оставить. В горнице уже было несколько гостей из наших же таймырцев. Сам хозяин не слишком твердыми шагами бросился нам навстречу, простирая объятия, и уже за несколько шагов выпятив губы для поцелуя. Я увернулся кое-как от выпученных, блестевших от сала губ Зенкова, и вся порция поцелуев пришлась на долю Бориса Лаврентьевича. Он пытался реагировать на это с обычным добродушием, но потом долго под шумок вытирал со своей бороды слюни хозяина.
Метеорологический наблюдатель Зенков, из бывших железнодорожников, живет в этих краях уже несколько лет. Второй год с ним живет здесь и его молодая жена. Суровая зимовка не наложила на жизнерадостную маленькую говорунью почти никакого отпечатка, и она утверждает, что ей тут так нравится, что она вовсе и не собирается уезжать на старую землю. Разве что съездит на побывку летом.
Она оживленно хлопотала около стола с немудреной закуской из только что привезенной Зенкову нашим же «Таймыром» посылки. Две-три бутылки спиртного тоже фигурировали на столе. Строго говоря, и напиться-то было нечем, но после года воздержания от спиртных напитков алкоголь действовал на Зенкова очень сильно, и он быстро шел к естественному в таких случаях концу. Трудно сказать слово осуждения даже в этом случае. Я охотно верю, что те слезы, что появились у Зенкова при встрече с первыми вышедшими на берег таймырцами, были совершенно искренними.
– Свои ведь… главное, свои, гидрографические… Ведь раз в год, – несвязно бормотал Зенков, поспешно обходя всех и пожимая поочереди руки знакомым и незнакомым. В данном случае знакомство не имело никакого значения. Важно то, что люди были свежие, не те, с которыми он просидел три года в Малых Кармакулах.
Нужно только хорошенько всмотреться в эти самые Малые Кармакулы, чтобы представить себе здешнюю жизнь человека, приобщенного хотя бы немного к культуре, в течение года фактического одиночества, среди самоедов и наших промышленников, зачастую имеющих самое отдаленное представление о городе. Мне говорили, что некий борзописец – не то из писателей, не то из журналистов – описывая в своей книжке Малые Кармакулы, рассказывает об улицах, рядах домов, даже проспект какой-то он там нашел. Вот запрятать бы этого писателя на любой самый главный проспект этого поселения, в любой из его шести беспорядочно разбросанных домиков.
Зенкову его сегодняшняя радость обошлась довольно дорого. Когда мы собирались уезжать на судно и сидели уже на катере, Зенков захотел обязательно спуститься по каменным плитам, заменяющим лестницу, к берегу. При этом он торопился и побежал по этой импровизированной лестнице. Мы со страхом смотрели, как он ускоряет движения и уже едва успевает становиться нетвердыми ногами на камни. В конце-концов случилось то, что должно было случиться. Зенков промахнул мимо ступеньки и, завертевшись в воздухе, полетел с каменного обрыва берега. Бросившиеся с катера люди подобрали распластанного в бессознательном состоянии наблюдателя и потащили домой.
По острым камням лестницы тянулся тонкий кровавый след – результат чрезмерной радости свидания с людьми.
Вернувшись на судно, мы немедленно отправили в Кармакулы катер с «доктором». Ему пришлось наложить несколько швов на голове и основательно починить корпус и руки Зенкова, долго не приходившего в себя.
Велико было наше удивление, когда на другой день поздно ночью к борту «Таймыра» подошел крошечный тузик и к нам поднялась жена Зенкова – она приехала просить нашего доктора еще раз посмотреть ее мужа.
Тем временем команда не покладая рук «ревновалась» над приведением в порядок старых кармакульских знаков и над постановкой нового знака на одном из Кармакульских островов – о. Наездника. Работа была особенно трудной. Бревна для знака нужно было поднимать на огромную высоту, причем скалы берега были совершенно отвесны. Не за что было даже зацепиться. Пришлось поднимать бревна на длинных концах. Это отнимало очень много времени, и «ревнивцы» возвращались на судно совершенно без сил.
1 сентября в последний раз ушел карбас на Наездника. «Таймыр» покинул Кармакульскую бухту и вышел в открытое море. Здесь мы бросили якорь по западную сторону Наездника, на расстоянии трех миль от него. Ждали возвращения команды со знака. Совершенно стемнело. Ночь уже по-настоящему черна. Ярко проглядывают сквозь прорывы облаков звезды.
Карбаса все нет и нет. Сирены, повидимому, не слышно на острове. Но надо думать, что команда догадается итти на наши огни, которые должны быть хорошо видны.
Наконец послышался плеск весел, и к борту подошел карбас. Люди с трудом лезли по штормтрапу, не будучи даже в состоянии поднять свой карбас. Мы взялись за это дело, мобилизовав всех матшарцев, на которых еще не начало действовать открытое море.
Через полчаса невозможно было уже сказать, где Наездник.
Кругом плескалось черное как вакса море, в двух шагах от борта сливаясь с таким же черным небом.
На палубе было темно как в колодце. На каждом шагу я наталкивался на что-нибудь то лбом, то боком, то носком туфли. Кстати о туфлях. Единственная обувь, которая у меня теперь осталась, были старые теннисные туфли. Они почернели от угля и сажи и сделались широкими как блины. Но это было все, чем я располагал, так как от знаменитых «горных» ботинок «Туриста» давно не осталось ничего, кроме жалких развалин; их даже нельзя было одеть: из дыр глядели целиком и пальцы и пятки. Сапоги находились примерно в таком же состоянии, и на них московский магазин «Турист» оправдывал свою репутацию.
Начинало покачивать как следует. К утру крен перешел уже за 20 градусов. Ветер снова принялся за свою заунывную песню в такелаже. Я попрежнему принимал ветряные ванны на верхнем мостике. Александр Андреевич попрежнему жаловался на «погоду», постукивая медяшками домино в кают-компании.
К вечеру 2 сентября, вернувшись в каюту, я застал в ней полный разгром. Ящики письменного стола были выкинуты на палубу. Все, что было на столе, оказалось тоже на палубе. Вдобавок все бумаги, дневники, блокноты, письменные принадлежности, плитки шоколада и просто носильные вещи оказались совершенно промоченными грязной водой, хлынувшей из ведра под умывальником. Все это вполне соответствовало показаниям креномера – его стрелочка колебалась между 25 и 33 градусами.
Ходить по судну стало трудно. В проходах люди стукались плечами по очереди то об одну, то об другую переборку. Прогуливаясь по спардеку, приходилось выделывать ногами невероятные кренделя, чтобы благополучно миновать Сциллу и Харибду, с другой стороны – зияющий промежуток между шлюпками и с другой – разверстые капы машины. Раскачивающееся судно норовило бросить меня с размаху то в одну, то в другую сторону. Но обе стороны меня одинаково мало устраивали. Толкни меня в море – и, вероятно, никто на судне даже не знал бы о моей судьбе, полети я в машину – шуму было бы значительно больше, но в течение нескольких минут я был бы перемолот как первоклассная котлета.
Неважно было и в кают-компании. Привязанные к столу клетки для посуды не помогали. Все равно ни тарелку ни стакан в эти клетки поставить было невозможно; все их содержимое немедленно оказывалось на столе, а затем и на палубе. Однажды сорвались с привязи и сами клетки. Со всеми тарелками и мисками они поехали со стола. Если бы Александр Андреевич не навалился на клетку всем телом, она неминуемо была бы на палубе со всем сервизом. Долго капитан не мог успокоиться и крыл юнгу, плохо привязавшего клетку.
– Ишо пы немношко и ты, сукин сын, сакупил бы мне вся серфис. Какой ты к шортофой матери моряк, ешели ты тарелку сохранять не мошешь.
Ущерб, могущий быть причиненным качкой кают-компании, не давал покою капитану. То его беспокоила посуда, то кто-нибудь из страдающих морской болезнью матшарцев, пробираясь через кают-компанию, натыкался на книжный шкап, угрожая целости стекол; то, наконец, книги в этих шкапах начинали так ездить по полкам, что дверцы распахивались и все летело на палубу.
Лично же мне больше всего хлопот в эти дни доставил душ.
Струи воды никак не хотели попадать в ванну.
Следуя размахам «Таймыра», вода лилась то вправо, то влево на аршин от края ванны, и мне приходилось буквально гоняться за водой, чтобы что-нибудь попало на мою спину.
Во время такой качки каюта имела совершенно нелепый вид. По очереди то на одной, то на другой переборке висящие на вешалках полотенца и платье становились перпендикулярно к ее поверхности. Штаны, растопырившиеся до середины каюты, медленно возвращались к стенке; на смену им с другой стороны тянулось в середину пальто.
Так шло изо дня в день и мы отсчитывали мили, пройденные на пути к Архангельску, как вдруг однажды за ужином, когда мы были примерно на долготе Колгуева, радист появился в кают-компании и подал капитану бланк радиограммы. Повидимому, это не было обычное сообщение судам о предстоящей погоде и ледовых условиях, у радиста был слишком таинственный вид. Капитан, медленно разбираясь в телеграмме, тоже насупился.