Текст книги "Край земли"
Автор книги: Николай Шпанов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Протяжение пролива Маточкин Шар около 100 километров. Он разрезает Новую Землю на два основных острова, соединяя собою Баренцево и Карское моря. Крайними пунктами пролива являются мысы Столбовой на Баренцовой стороне и Выходной на Карской стороне. Маточкин Шар служит довольно надежным путем для судов, идущих из одного моря в другое, благодаря тому, что он освобождается ото льдов иногда ранее расположенного южнее пролива Карские Ворота и еще более южного Югорского Шара. Кроме того, извилистый и узкий Маточкин Шар очень хорошо укрыт от ветров и потому почти совершенно защищен от волнений.
Сейчас же у выхода пролива в Баренцово море лежит губа Поморская, широким полукругом врезающаяся в Южный остров. В глубине этой губы ютятся избушки промыслового становища Маточкин Шар. Расположение этого становища исключительно неудачно. Весь берег открыт действию ветров, дующих с Баренцева моря, и штормовая волна не имеет никаких преград на пути к строениям.
Когда мы в свете косых лучей яркого утреннего солнца подошли к становищу, навстречу нам раздались один за другим несколько приветственных залпов и, как на хорошем адмиральском учении, немедленно отвалил от берега моторный катер, принадлежащий местной артели. Артель в Поморской представляет интереснейший образчик совместной промысловой артельной работы русских колонистов и самоедов. Повидимому, действительно на всей Новой Земле организационная и политическая работа Госторга велась правильнее, чем на Колгуеве. Коллективизация промыслов, являющаяся жупелом для колгуевцев, у новоземельцев претворяется во вполне реальные и в основе здоровые формы. Для работы на катере, управления им и ухода за двигателем в состав артели входит специальный человек – моторист. Среди русских членов артели этот моторист, кажется, единственный чужак – не помор, а тамбовский. Трудно позавидовать этому тамбовцу. Средств для поддержания катера в порядке почти никаких, а надобность в моторном судне огромная и повседневная. Много приходится делать чисто кустарным порядком из подручных материалов, поэтому катер имеет довольно своеобразный вид и конструкцию. Как и у всех подобных ему судов Новой Земли и Колгуева, больным местом катера является управление, собранное из каких-то велосипедных частей. Оно поминутно заедает, цепь рвется, болты выскакивают, особенно когда на руле оказывается кто-нибудь из мало подготовленных к этому делу членов артели.
Пока мы шли на катере к берегу, управление успело дважды испортиться, и мы без руля крутились по губе в течение получаса, рискуя ежеминутно врезаться в береговые камни.
Подход к становищу отличный: всего каких-нибудь два метра остается прошлепать по воде, а если катер мало нагружен, то и того меньше.
Площадка, на которой расположены домики становища, поражает прежде всего тем, что она на протяжении целого километра великолепно вымощена крупным камнем. Мостовая так хороша, что главная улица Архангельска, несомненно, может ей позавидовать. На поверку оказывается, что мостовая эта естественная. Соорудило ее море: накатило на берег огромное количество камней, утрамбовало их прибоем и сгладило, как хороший каменотес. Растянутая вдоль берега полоса мостовой, однако, не широка – не больше пятидесяти метров; за мостовой начинается полоса песка, представляющая собой дно озера, образующегося в период интенсивного таяния горных снегов.
Нас поразило, что в самой середине этого высохшего озера, так же как и по его краям, разбросано несколько совершенно разбитых карбасов и стрельных лодочек. Оказывается, за несколько дней до нашего прихода с моря налетел крепкий шторм. Сила ветра была так велика, что волны перехлестывали через все становище. Подхватив лежавшие на берегу карбасы и стрельные лодки промышленников, вода перебросила их через становище в озеро, превратив при этом в груды истерзанных щепок. Промышленники ежеминутно ждали, что та же участь постигнет их жилища, дрожавшие и скрипевшие под ударами ветра и воды. Для промышленников это было бы совершенно непоправимым бедствием, так как домов в становище всего три, все они переполнены, четвертое строение – бывшая часовенка – для жилья не годна и служит артели складом промыслового снаряжения и продовольствия.
В центре становища стоит наиболее обширный и лучше всех построенный дом, поставленный здесь когда-то художником А. А. Борисовым. Вероятно, это самое северное ателье в мире. Направляясь к этой полярной студии, мы были встречены несметной ордой дико лающих и беснующихся собак всех мастей и размеров. В большинстве это крупные и лохматые лайки – единственная порода, которую стоит здесь держать ради езды.
Приехавший с нами Тыко Вылка, оправив на себе неизменную кожаную безрукавку и зажав подмышку откуда-то взявшийся большой портфель – признак его председательского достоинства, – важно направился к крайнему дому, где помещалась контора артели. А мы, преодолев сопротивление собак, наскочивших на нас сплошной мохнатой стеной, протискались к борисовскому дому.
В этих краях, куда не каждый год заходит по два судна, от души рады каждому свежему человеку. Можно спокойно итти в дом к совершенно незнакомым людям, не боясь того, что, по русской пословице, вы, как непрошеный гость, окажетесь хуже татарина.
При входе в дом несколько дверей одна за другой открываются перед нами. За первыми сенями-тамбуром следуют вторые, внутренние сени. Здесь привыкли беречь тепло. Его не приходится слишком щедро выпускать на волю, коли каждое полено на счету. Дрова ведь привозят из Архангельска.
Половину просторной светлой горницы занимает огромная русская печь. Около печи возятся две хозяйки – жены двух из живущих в этом доме промышленников.
В красном углу под образами виднеется темная груда подушек и одеял, наваленных на узкую койку. При нашем приближении груда одеял зашевелилась и с койки поднялся человек. Перед нами вырос во всем своем величии самый настоящий Зевс. Широкое, крепко сшитое тело, огромный рост. Большая голова с широкой кудрявой бородой и львиной гривой волос. Это старейший матшарский промышленник Князев. Болезнь приковала его к койке, но ради нашего приезда и он, покряхтывая, спустил ноги и сунул их в гигантские валенки.
Обе хозяйки хлопотали вовсю, и скоро на столе появились давно забытые нами яства: пышный белый пирог с гольцом, свежий белый хлеб, сухие, крепкие как камень баранки и малосольный голец, заменяющий здесь семгу.
Занимая нас разговором, хозяйки присели к столу. Бросаются в глаза истомленные бледные лица обеих женщин. Невольно спрашиваем:
– Очень трудно здесь жить?
– Первые две зимы было очень тяжело, а потом ничего.
– А без города не тоскуете?
– Опять-таки трудно было сначала, а потом ничего. Конечно, много легче, если изредка в город съездить ну, хотя раз в год. А только не всегда это возможно осуществить, потому что все в зависимости от парохода, а пароход нас не балует – не каждый год два раза зайдет. Но, между прочим, за делом скучать и не приходится. Ведь работы-то на нас приходится слава тебе господи, дай бог всякому.
– Многовато?
– Да, немало. Впрочем, и тут жаловаться не следовает, потому очень понятно, что в зависимости от работы и достаток. Ведь не век же здесь вековать, а к отъезду чего поболее припасти всегда не мешает. Я вот в том годе в городе была, а сей год уже и не особо охота. Ведь у нас там, особливо в деревне, хуже нашего здешнего живут…
Тут хозяйку перебил сын Князева, Михаила, ражий плечистый парень лет восемнадцати.
– Ну, это вы уж напрасно насчет того, што в городу хуже здешнего.
Сосед Михайлы, молодой белобрысый промышленник стал поспешно дожевывать запихнутый в рот огромный кусок пирога, но, так и не дожевав, с полным ртом поддержал Михайлу.
– Это верно, Михайла, конешно, правильно выразился. Рази есть возможность ставить вровень нашу здешнюю жись с городской и даже с деревенской. Им там все, а нам одно мучение и, главное, што во всем недостаток из-за прижиму терпим.
– Какого прижима?
– Вполне понятно, какого – госторговского. Разве это справедливость? С нас за все втридорога, а нам за все полцены. За песца первого сорта вон всего пятьдесят пять целкачей дают, а небось, сказывают сами их за границей по сто десять сбывают. Рази это правильно?… Ну, а нам-то все подороже. Вот, к примеру, почем сейчас в городе мука-то идет?
– Ежели вас интересует твердая государственная цена, то я не сумею вам сказать, да это и не так интересно, потому что все равно мы в городе на норме сидим – фунт в день на брата хлеба получи и баста. А что касается спекулянтов базарных, то у них, кажется, рублей по сорок пуд идет.
Парень широко открыл глаза и поперхнулся пирогом.
– То-есть как же фунт?
– А так, фунт на день. А у вас сколько на человека полагается?
– У нас… вволю.
Окружающие засмеялись. Старик Князев поскреб бороду и раздельно бросил парню:
– Ты, Лешка, брось чепуху-то нести. У нас еще, видно, слава богу. Голодом не сидим.
– То-есть как это не сидим? Што хлеба вволю, так уже по-вашему и слава богу? А што Госторг по рублю на рупь на нашем горбу выбивает, это по-вашему тоже слава богу?
Я сделал попытку вступиться за Госторг.
– Видите ли, товарищ, вы неправы. Госторг завозит вам сюда с большим трудом товары и отпускает их в конце-концов почти по тем же ценам, по каким мы получаем их у себя в городе. Как вы думаете, ради чего Госторг все это вам сюда везет? Ради того только, чтобы доставить вам возможность побольше чайку пить, чем мужику в России, да побольше сахару наваливать? Ведь и Госторг за те продукты, которые он получает от государства для вас, должен принести государству какую-то реальную пользу. Такой пользой со стороны Госторга является предоставление в распоряжение государства твердой иностранной валюты, нужной нам для покупки за границей машин, идущих на оборудование строящейся советской промышленности. Ведь нельзя же требовать от Госторга, чтобы он платил вам дороже, чем он сам продает песца за границей, а ведь не мне вас учить, как трудно пушнину продать иностранцу. Небось, не раз нюхались с норвежскими контрабандистами насчет сбыта скрытой от Госторга пушнинки?… Знаете, как он придирается к каждому пятнышку и какую цену дает…
Парень неуверенно промычал:
– У нас такого не бывает.
Князев сумрачно промолчал.
Нам не дали окончить разговора, в дверь почти неслышно вошёл самоедин. Его присутствие я обнаружил по острой струе едкого запаха тюленьего жира, ударившей в нос. Самоедин потоптался на месте и не спеша протянул:
– Ты, Лекся, на контор ходи, присидатель кликал.
Васька сгреб меховую шапку самоедского покроя и, на ходу напяливая ее на голову, вышел. Князев кивнул ему вслед:
– Секретарь он у нас… артельный.
– А кто у вас председатель?
– Самоедин – председатель-то.
– Выбрали?
Князев помялся.
– Разве наши самоедина выберут?
– Ну, так как же он попал в председатели-то, этот самоедин?
– Мода такая пошла, чтобы на острову все островное было. Ну, а раз островное, так, значит, должно быть и самоедское. Если бы мы не самоедина выбрали, то артели бы хуже работать было.
– Ну, а председатель-то как, ничего?
– Ничего, парень как парень. Из самоедов, конечно, посмышленей.
– А как вообще жизнь, как промысел? Вы сами давно здесь?
– Да, пожалуй, что давненько в общем-то. Вот уж сей год восемнадцать зим отсидел.
У меня даже дух захватило.
– Восемнадцать зим… И ни разу не выезжали?
– Нет, выезжал один раз; позапрошлый год в Архангельске бывал. Уж больно захворал тогда… И вот сей год опять, вероятно, ехать придется. Когда в городу-то был, доктор ишиас у меня признал, так, видно, леченье-то не очень помогло, сей год опять невмоготу стало. Как малость простыну али просто на ветру, так просто ни встать ни сесть, хоть криком кричи.
– Да, болезнь это неприятная.
– Прескверная болесть-то… Она у меня, видно давненько была, а только я все перемогался, думал, просто старость сказывается. Но, между прочим, нет, я еще крепкий… Вот все годы один здесь зимовал, а тот год сына привез. Вместе две зимы перезимовали с Михайлой-то. Привык парень маленько, а оставить его здесь как-будто и боязно, больно жизнь-то здесь тяжела. Ведь тоже, знаете, как затемняет, так иной раз обет даешь последний год отзимовать, а там и на родину. Ну, а как лето-то опять придет, глядишь, и обет тот позабыл и снова одну только зимовку пересидеть закаиваешься. Промысел теперь, конечно, похуже стал, но все-таки жить можно. Нечего бога те гневить… прикопить-то, конечно, тоже кой-чего можно. Как сказать, плохо ли хорошо ли, тысяч на пять рублей промыслу за год сдашь, ну, забору тысячи на две покроешь, ну, на тысячу может, а может меньше, прочего расходу, Значит, тысячи две-то все очистится. Ежели кто не пьет, то, конечно, в этих местах поправиться может.
– А вы не пьете?
– Закаялся раз и навсегда с одного случая.
– С какого такого случая?
– Долго рассказывать.
– Ничего, время есть, расскажите.
– Да и рассказывать-то особенно нечего… Тогда еще артели-то у нас и в помине не было. Как.-то раз в те годы было это, когда большевики на земле-то с белыми воевали. Ну, к нам, конечно, не заглядывали, не до нас тогда было. А нам-то от этого не легче. Жить нужно, есть нужно, одежонка нужна, ружья нужны, порох нужон, снасть промысловая нужна. Ну, конечно, греха не утаишь – с норвежцем мы тогда шибко нюхались. А правду-то сказавши, как было и не нюхаться. С русской-то земли ничего ведь не шло, а норвежец нам все предоставлял и по продовольствию и по снаряжению. И притом преотличного качества товары. Ну, понятное дело, и нам приходилось поработать на промыслу для того, чтобы было чего у норвежца-то менять. Рыбный промысел у нас, сами знаете, никакой. Насчет морского зверя дело, конешно, много лучше, но между прочим и это дело не так уж выгодно, потому оно много трудов требует на себя. Если год удачливый и зверя много, то, пожалуй, можно бы при сноровке вполне управиться с одним тюленьим и моржовым промыслом, но работа нужна дружная, артельная. А тогда было не до артелей. Каждый сам за себя промышлял. И хорониться опять-таки приходилось, потому хотя власти никакой у нас и не было, а все-таки побаивались: а ну, как ненароком все-таки кто явится по закону промысел обирать. Ну, в общем работали в одиночку больше. Разве семейственно или своей компанией – человека по два, по три. Так вот и мы промышляли с одним зимовщиком, с Андреем Косых. Он в городу сейчас живет, может, знаете?
– Нет, не встречал.
– Ну, ин не так важно. А только сей Косых Андрюха парень был жохлый и до промыслу весьма лют. Они все с моим брательником младшим Санькой в угонку старались – кто кого больше добудет. Ну, морским-то зверем одним, конешно, не проживешь, и больше мы на песца нажимали. А только такой год тогда, помню, пришел, что песца точно повыбило. Сколько ни бились– нет его да и только. А как раз норвежцы заказывали песца первосортного, сколько ни будет, им приготовить и, по возможности, предоставить медведя. Ну, с песцом, видимо, дело срывалось, мы и порешили на медведя нажать…
Для этого случая двинулись мы на Карскую сторону. Там повыше Выходного мысу, что у самого Маточкина, губочка есть махонькая – Крынкина 1. Ну, так в той губочке медведь частенько бывал. А еще повыше и еще лучше по этому делу было, губа там, Чекина прозывается. Ну, мы так и шли: ежели не в той, так в другой, а уж медведей-то наверняка добудем. Саней с нами трое
____________________
1Повидимому, бухта Канкрина. Авт.
было и собак сорок штук. Путь-то туды льдом, прямо проливом. Льду набито – не сказать. Тороса наворочены. Итти тяжко. То и дело собакам через тороса сани подсоблять тащить приходится. Маяты этим путем примешь невесть сколько, пока до Карской-то стороны дойдешь. К концу третьих суток только к Выходному дошли. Две ночи в пути на проливе переспали. Палатка у нас норвежская была – очень хорошая палатка. Ежели примусом обогреть, то просто как дома на печи спишь. Никакая мятель не страшна…
Пока до Крынкиной губы дошли, погода портиться стала. Только добрались, а тут Дай бог успеть палатку те расставить, пока штормом не сдернуло. Расставили, снежком закидали, а метелица-то уж в полном действии.
Крутит снегом, бьет по полотнищу как дробовыми зарядами. Собаки на палатку-то навалились. А от них через час одни бугорки только. Ночь переспали, а ветер не спадает, вьюга метет все, как и вчера. Снова залегли. Да так двое суток из палатки и носу не казали. Не видать конца шторму-то… Меня уже опаска брать стала: ежели так просидим, провиант зря похарчим и без промыслу назад ворочаться придется. Ажно тоска забрала. И так-то в полдень темь стоит, а тут еще палатку снегом обвалило, что замуровало. И ветер-то орет так, точно все зверье с Новой Земли сошлось и об нас плачет. Худо стало. Тоска. Ну, не выдержали мы тут-маленько и дерябнули. Спирт норвежский, он вонючий да валкий. И не приметили, как сон-то свалил. Вдобавок в палатке тепло стало, как в землянке, от наваленного сверху снега. Разомлели…
И господь его ведает, сколько времени спали-то, а только, видимо, совсем маленько, потому что когда проснулся, голова у меня была что твой котелок – никакого соображения. А проснулся я оттого, что крыша палаточная на меня провалилась. И ровно весу-то в ней ничего, а давит так, что ни повернуться ни вздохнуть. Возня наверху какая-то идет – собаки дерутся. Да так при этом кувыркаются, что все у нас под полотнищем к дьяволовой матери полетело. Попытался я было на корачки встать – на себя навалившуюся палатку поднять, а только невмоготу. В голове гудит, руки, ноги не совсем исправно меня слушают. И стало мне казаться, что как бы ерунда все это, и надо, мол, просто-напросто спать завалиться. Было я уже и опустился снова, как точно резануло меня по мозгам-то: слышу, кричит на воле Санька, брательник мой. Да так кричит, словно пытает его кто. Из самой души вопит. И как ни был я пьян, а понял тут, что что-то нескладное приключилось на воле-то. Стал я Андрея расталкивать, а он без всякого понятия – мычит только и головой крутит. А палатка-то уже вовсе завалилась и дышать трудно стало. Плюнул я на Андрея и спиной что есть силы в палатку уперся. А она вдруг возьми да без всякого труда и подайся, я с размаху прямо в сугроб и вывернулся. А кругом уже никого нет. Только под откосом, что к берегу спускается, клубок какой-то ворочается, ажно снег столбом кружится. Оттуда и собачий лай идет. Но только, прежде чем я своими пьяными глазами-то разобрал, в чем дело, из самой кучи выстрел грянул. Тогда мне все ясно представилось: из свалки на задние лапы медведь поднялся и несколькими ударами лап собак расшвырял. Я и понял, что под медведем-то Санька…
За минуту до того в голове у меня точно в набат били и думать от пьяного звона тяжко было, а туг просветлел. Сдернул я полотнище палатки со всем, что на нем навалено было, с санями и снастью, чтобы винтовку взять. А пьяный Андрюха ворочается и мычит, винтовки обе под себя подмял и вцепился в них. Не минуты, каждый миг дорог, а Андрюха спьяну лютеет, винтовки не дает. Озверел тут и я: Андрея чем-то, что под руку подвернулось, по голове хряснул. Винтовку схватил, а патронов в общей-то каше и не найти. Бросил я винтовку и как был кубарем прямо под откос. Знаете, как мальчишки с обрыва катаются, так и я очертя голову с обрыва качусь. Уже на пути только сообразил, что оружия у меня всего только что нож. Длинный нож от, английской работы, тоже у норвежцев куплен. Вот он…
Князев приподнялся и снял со стены массивный складной нож. Длинный крепкий клинок наполовину сточен. Он выкидывался из большого костяного черенка нажимом кнопки, на манер навахи.
– И тут как раз до самой свалки я и докатился. В кучу сбились наши собаки; которые, вцепившись в зад медведю, так и висят, которые в снегу, обрызганном кровью, тут же валяются. Гомон стоит, а только медведь не оборачивается, храпит… И увидел я – из-под медведя Санькины пимы торчат. Толком-то я не очень помню, как и што было. Ножом я медведя под лопатку ударил. Но не дошел нож, што ли, а только медведь Саньку-то оставил и на меня переваливаться стал. Тут я его еще раз двинул, когда он уже меня было под себя совсем подмял. И получилось так, что Санька весь измятый недвижим лежит – ни рукой ни ногой шевельнуть не может и горлом кровь у него так и хлещет. А я все это вижу, но до Саньки дотянуться не могу, потому что на мне вся туша медвежья лежит. Пудов пятнадцать в нем было, а упору на снегу-то нет и сбросить его с себя я никак не могу. Точно обнял он меня перед тем, как сдохнуть. А может, просто спьяну я сил решился на половину. Ну, да одним словом, так мы и лежим. Санька весь в крови в аршине от меня, я под медведем. Тут Санька в себя пришел, простонал, меня увидел. Я пытать его стал, как он так под медведя попал.
А дело-то такое оказалось: медведь, видимо, на нашу стоянку набрел, да палатки-то под снегом не разобрал. Собаки на него накинулись. Тут Санька и выскочил. Но только Саньке стрелять нельзя стало, потому медведь с собаками прямо на палатку насел и на нас с Андреем провалился. Санька забоялся, что нас кого повредит. Стал медведя обходить, чтобы к морю отрезать, да как-то оступился, што ли, и в снег глубоко провалился. А медведь в тот раз его и настиг. Санька с откоса-то скатился. Медведь с ним. А за ним вся свора. Тут Санька стрельнул в упор в медведя, да только подранил его. Ну, и оказался под зверем. Говорит, пока у палатки возился, нас с Андреем кликал. Да мы спьяну не слыхали, видимо…
И как сказал он мне это про сон-то наш, так лучше бы не то что ругал, а просто убил бы своими руками. До того совестно мне стало, что отвернулся от него. И страшно глядеть, как он кровь все на грудь себе сплевывает. Сознательность он тут потерял. Да так больше в себя и не приходил. Богу душу, видимо, и отдал. Как он хрипеть-то стал, я тут понял, что дело не шуточное, кое-как с надрывом из-под медведя вылез. Да ни к чему. Поздно… Мы Санькино тело так там и схоронили, в Крынкиной губе. Крестик из его лыж наладили, чтобы место отметить. А только, видимо, бураном крест тот свалило, либо весной со снегом снесло. Не нашли мы этого места весной… Саньке-то двадцать с малостью годков было и погиб он. Такое мое совестное покаяние на всю жизнь от моей выпивки. Коли бы не пьян был, непременно бы медведя без вреда взяли…
Князев широкой пятерней поскреб кудлатую голову.
– Ино вы упряжку мою поглядеть хотели. Выходите на двор, я сейчас спинжак накину да следом выйду.
Мы поблагодарили хозяев за чудный пирог и вышли на улицу.
Ослепительное солнце заливало губу. Снеговые вершины сгрудившихся вокруг становища гор казались совсем голубыми. Они слились бы с бледным прозрачным куполом неба, если бы за каждую из них не цеплялся кудрявый клубок белого тумана.
На крыльце нас атаковала разношерстная стая ездовых собак. Среди них бросались в глаза местные уроженцы, особенно коренастые и пушистые. Прямо какие-то клубки жесткой, торчащей во все стороны серой шерсти.
Отбиваясь от собак, Блувштейн добрался до стоящего, прилепившись к князевскому дому, крошечного строения, кое-как сколоченного из сучковатых горбылей. Часть собак убежала на середину площадки и продолжала возню, но несколько штук с настороженным видом сели у самых дверей пристроечки. Как только открылась дверь и Блувштейн не успел еще выйти на улицу, эти собаки сорвались и кинулись, сбивая его с ног, в пристройку, старательно уничтожая следы его пребывания в ней. Видя это, я не последовал примеру Блувштейна и постарался незаметно для собак уйти в сторонку от становища. Сначала мне это как-будто удалось. Но стоило мне только нагнуться к земле, как, откуда ни возьмись, вокруг меня немедленно, с видом терпеливого ожидания, расселось несколько мохнатых санитаров.
Пока мы вели разговоры с Князевым, в дальнем домике, где помещается контора артели и живет председатель, шло бурное собрание. Оказывается, артель выделила двух промышленников – старого кривого самоедина Михайло Вылку и молодого Алексея Антипина – для поездки на промысел на Карскую сторону, в старое покинутое зимовье в бухте Брандта. А так как пройти туда из-за льдов, забивших пролив, на катере артели было мало надежды, то промышленники хотели воспользоваться «Новой Землей». Ей ничего не стоило забросить к Брандту двух человек со всеми их запасами и снаряжением. Но в последний момент, когда нужно уже было грузить пожитки на катер, Антипин стал тянуть какую-то волынку. Сперва он заявил, что у него нет хорошей малицы. Малицу ему немедленно предоставили. Тогда выяснилось, что его винтовка никуда не годится. Винтовку ему нашли. Но одна «германка» Антипина не удовлетворяла, и он потребовал еще Ремингтон… Когда ему дали и Ремингтон, оказалось, что вся задержка, в сущности, в том, что он, Антипин, секретарь артели и не может, мол, уехать, не сдав дела новому секретарю. А нового-то секретаря артель выбрать не удосужилась. Споры и крики в избе шли уже в течение двух часов, пока за дело не взялся, со всей полнотой новоземельской высшей власти, сам Тыко Вылка. Он положил на стол портфель, расстегнул кожаную безрукавку, выставил грудь, унизанную бесконечным множеством значков и жетонов советских общественных организаций, от Всекохотсоюза до Мопра, и объявил себя председателем собрания.
– Ты, Игнат, председатель артели?
Из круга сидящих на корточках по стене самоедов приподнялся бородатый самоедин.
– Я приситатиль.
– Говори нам, Игнат, кто должен на Бранта ехать?
– Артель собирала Вылку кривого и Лексю.
– Есть кто новый секретарь заместо Лекси?
– Собирать артель мозет.
– Ну, собирайте кого думаете.
Снова поднялся гомон без всякой надежды на удовлетворительные результаты. Вылка решил вопрос:
– Ну, вот чиво я вам скажу. Сичас не надо нового секретаря, выберете когда их на Бранта справите. Согласны?
– Почему не согласны. Артель всегда согласна.
Вылка поерошил свои моржовые усы и сказал Антипину:
– Ну, Лексей, пиши протокол.
Но Лексей взъелся.
– Чего я тебе писать буду, коли я не секретарь больше. Пиши сам.
Однако Вылка решил настоять на своем.
– Мне, Лексей, ни к чему протоколы писать, я председатель и могу секретаря заставить писать. Садись – пиши.
Это было сказано настолько внушительно, что Антипин молча уселся и написал свой последний протокол.
На поверку оказалось, что вся свара-то загорелась из :за того, что к Антипину, молодому, белобрысому парню, с которым мы поспорили давеча у Князева, недавно приехала молодая жена, и ему не хотелось уезжать сейчас на Карскую сторону. Отказаться от выбора артели тоже не хотелось, так как сейчас Госторг повел чистку артелей и без всякого стеснения вывозит с острова всех, кто оказывается мало пригодным для промыслов или манкирует работой в артелях.
Пока Антипин насупившись собирал свои пожитки, все самоеды и русские промышленники дружно таскали из склада к берегу вороха досок, кули с сухарями, мешки вяленой рыбы, чай, сахар и прочее снаряжение для уезжающих товарищей. Шла отборка для них лучших собак. А мы знакомились с отменной упряжкой Князева. Несмотря на болезнь, он довольно лихо гонялся за удирающими во все лопатки при виде сбруи и санок псами. После долгой суетни и криков пятнадцать собак были установлены в ряд. На плечи им накинули шлейки, Князев взял в руки длинный хорей, немногим более короткий, чем употребляемый при езде на оленях. При звуке «прр» собаки бросились во всю прыть, и Князев с размаху уселся на помчавшиеся сани. Только полозья заскрипели о камни да задымился у далекого озера песок. Лихо завернув на полном скаку, Князев тем же аллюром понесся обратно и через минуту был рядом с нами. Вся упряжка, как по команде, легла. Бока собак тяжело ходили. Езда на санях по камням и песку – нечто еще более допотопное, чем тундровая езда на оленьих нартах. В то время как зимою на десяти собаках можно совершенно легко и с большой скоростью ехать самому и иметь при себе еще некоторый груз, летом пятнадцать-шестнадцать собак с трудом тянут одного человека и, конечно, не так быстро. Однако других способов передвижения на Новой Земле нет, и именно таким образом промышленники совершают огромные переезды. Незадолго до нашего прибытия один из членов Матшарской артели «съездил» на радиостанцию подать телеграмму, а некий самоедин, застрявший вдалеке от своей зимовки без продовольствия, приехал за сто километров занять муки и соли.
Несмотря на постоянное общение с русскими, местные самоеды все-таки остаются довольно застенчивыми в обращении с приезжими и немногим отличаются от своих колгуевских собратий. Когда я пришел в крайнюю западную избу становища, занятую исключительно самоедами, женщины вышли в другую комнату, и меня обступила толпа ребятишек. Грязь покрывает их лица, как индейская татуировка, и делает невозможным распознать черты или отличить девочку от мальчика. И от взрослых и от ребят исходит удушающий запах. Происхождение его разобрать трудно. Невообразимая смесь пота и моржового или тюленьего жира ударила в нос.
По стенам с двух противоположных сторон устроены нары. Здесь спят две семьи от дедов до внуков. Все три поколения на одних нарах. Дома сидят, не раздеваясь, все в тех же засаленных и грязных малицах.
Среди этой обстановки я увидел вдруг совершенно неожиданный оазис культуры – фотографическую лабораторию. В углу пристроена полочка с красным фонарем и двумя старыми кюветками. Несколько баночек из-под химикалий. Владелец этого необычного для самоедского обихода имущества – пожилой самоедин Илья Вылка, заметив, что я заинтересовался его фотографическими принадлежностями, вытащил откуда-то из тряпья свой фотографический аппарат. Камера оказалась совершенно допотопной конструкции, но, повидимому, составляла гордость самого Вылки и всей его семьи. Несколько молодых самоедов – родных и двоюродных братьев Ильи обступили меня и стали наперебой восхвалять качества аппарата. Оказывается, аппарат и принадлежности в незапамятные времена подарил Вылке какой-то профессор из экспедиции, посетившей Поморскую губу.
Мой интерес к фотографу сильно упал, когда в горницу вошел тот самый самоедин, что собирался уходить с Антоновым на Карскую сторону – Михайла Вылка. Михайла славится по всей Новой Земле и даже далеко за ее пределами как искусный резчик по кости. Трудно связать эту славу с внешним обликом художника – весь перекошенный, нескладный, одноглазый. Кожа на лице широкими складками свисает, как у прокаженного. Длинные неуклюжие руки чуть не до колен. Настоящий Квазимодо. Кисти рук массивны, грубы, с широкими плоскими пальцами. Трудно себе представить, чтобы в этих руках, в этих заскорузлых, неуклюжих пальцах мог удержаться тонкий инструмент резчика.