355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Шпанов » Ученик чародея » Текст книги (страница 5)
Ученик чародея
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 18:47

Текст книги "Ученик чародея"


Автор книги: Николай Шпанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

8. Мартын Залинь

Когда Грачик включился в расследование, Мартын Залинь уже был арестован. Правда, основанием для ареста послужили обстоятельства, показавшиеся по началу важными и достаточными: наличие ножа, опознанного за нож Залиня; не объяснённое Залинем отсутствие его на работе вечером и в ночь преступления и некоторые другие улики. Соображения следователя, ведшего дело, показались теперь Грачику недостаточными для дальнейшего применения этой меры пресечения. Слишком большое место в них занимали утверждения свидетелей, что «убийца – Мартын, и никто другой!» Показания могли быть основаны на вражде между Мартыном и Эджином, на ревности Мартына и на его угрозах разделаться с соперником. А следователь, хотя и не новичок, по мнению Грачика, все же попал в плен чужому мнению. Сыграла роль массовость и единодушие высказываний рабочих бумажного комбината.

Так или иначе, доказательность материала, собранного против Залиня, становилась, по мнению Грачика, недостаточной. Грачик считал, что только в сочетании с другими изобличающими обстоятельствами, имеющими неоспоримую силу, эти показания могли бы получить вспомогательное значение, стать косвенными уликами. Но именно этих-то «неоспоримых» обстоятельств в деле и не было. Вдобавок Мартын Залинь доказал своё алиби: той ночью, когда произошла смерть Круминьша, Мартын участвовал в гулянке с товарищами, а затем спал в общежитии, а днём был на работе в комбинате. Грачик не видел оснований держать Мартына под стражей. Следователь, от которого Грачик принимал дело, не согласился с Грачиком. Их разногласие дошло до прокурора республики. Грачик понимал, что ему предстоит нелёгкий спор: как-никак ему противостояли местные работники, Крауш не имел оснований им не доверять.

Приглашённый на совещание в кабинет прокурора республики, Грачик без особенного внимания следил за тем, как проходили другие, не касающиеся его вопросы. Он разглядывал сидевшего на председательском месте прокурора республики. Крауш был блондин невысокого роста с усталым лицом. О нем говорили, как о большом пунктуалисте, зачем-то стремившемся казаться сухарём, а в действительности только усталом, но очень добром человеке, не в меру прямолинейном в разговорах с начальством. Однако, на взгляд Грачика, черты прокурорского лица мало гармонировали с отзывами о его доброте: сильно выдвинутая челюсть с острым подбородком, маленькие глаза того мутного серо-голубого оттенка, который не позволяет определить их подлинное выражение. Над глазами – высокий выпуклый лоб. Все выглядело сурово и даже сердито. Впрочем, тут же Грачик пришёл к выводу, делавшемуся до него по крайней мере тысячу раз в год в течение многих тысячелетий: «Куда приятнее видеть доброго человека с суровым или хитроватым лицом, нежели красавца, обладающего душонкой жестокого хитреца».

Время от времени лицо прокурора болезненно напрягалось от душившего его кашля. Приступы этого кашля были часты и продолжительны и сотрясали все тело прокурора. В начале приступа он поспешно хватался за папиросу и глубоко затягивался. Дым, несмотря на кашель, долго оставался где-то внутри прокурора. Лишь когда кашель кончался, дым желтовато-сизой струйкой медленно выходил из ноздрей. Грачик с удивлением, морщась от сострадания, глядел на задыхающегося прокурора и не мог понять, как немолодой и умный человек пытается утишить кашель папиросным дымом. Грачику казалось, что это равносильно тому, что человек в трезвом виде стал бы гасить пожар, поливая его бензином.

Наблюдая прокурора, Грачик вдруг заметил, что взгляд того почему-то с особенной настойчивостью остановился на нём самом. Оказалось, что, увлечённый своими размышлениями, Грачик пропустил мимо ушей, как ему было предложено изложить свою точку зрения на дело Мартына Залиня.

Слишком резкий армянский акцент Грачика искупался его приятным грудным голосом и ясностью, с какой молодой человек излагал свою мысль. Несколько смущённый тем, что его застали врасплох, он все же точно и твёрдо формулировал своё требование освободить Мартына. Прокурор, уже выслушавший до того оппонентов Грачика, разразившись очередным приступом бешеного кашля, сипловатым голосом устало проговорил:

– Заключая под стражу Мартына Залинь, вы, – он указал карандашом на сидевшего ближе всех следователя, – ссылались на статью сто девятую, а вы, – его карандаш обратился в сторону сидевшего рядом со следователем районного прокурора, – вы, не дав себе труда самому тщательно разобраться в соображениях следователя, санкционировали арест. Ход ваших мыслей мне ясен: «Наш человек всегда прав». Тут есть даже ваше упоминание, ни к селу ни к городу, статьи двести шестой. Вы ухватились за неё, полагая, что лучше немножко переборщить, чем недоборщить. Но это старая система работы. О ней надо забыть! Я вас спрашиваю, при чем тут двести шестая статья?!

– Видите ли… – начал было районный прокурор, но республиканский перебил его, стукнув карандашом по стеклу, покрывавшему стол:

– Что мне видеть!.. Мы с вами отвечаем за соблюдение советской законности в любых условиях и обстоятельствах. Это единственное, что я вижу и советую видеть вам всегда и везде. Мы советские прокуроры! Надо же это в конце концов понять до конца: мы око народа в его борьбе за законность и за права каждого отдельного человека, хотя бы этот человек сам и ничего не смыслил в вопросах права! Понимаете?!

– Я тщательно проверил свидетельские показания… – снова начал райпрокурор.

– Я их тоже проверил, – резко перебил республиканский. – Но проверил и ваши действия. Вы действовали так, как мы тридцать шесть лет назад. Но тогда этого требовали от нас условия – потеря минуты могла стоить слишком дорого. Не воображайте, будто мы не понимали того, что действовали подчас вне рамок писанного права, – таково было время, таковы были тогда условия диктатуры.

– К сожалению, – с несколько излишней задористостью заметил Грачик, – кое-что такое имело место не только тридцать шесть лет назад.

– Да, к сожалению, это случалось и позже. – Прокурор метнул на него сердитый взгляд и, не глядя в его сторону, продолжал: – По разным причинам право решать судьбу советского человека не всегда попадало в руки его друзей. Но повторяю: это только случалось, а не было и не будет правилом и примером для других. Не будет! – Карандаш сухо стукнул по стеклу. – Мы с вами живём в период, когда меняются функции и роли диктатуры, меняется наше отношение к букве закона и когда наша с вами борьба за революционный правопорядок становится особенно важной. – Его карандаш опять холодно стукнул. – И никому из нас не будет дозволено действовать, руководствуясь одним только страхом.

– Кого же я боялся? – удивлённо спросил следователь.

– Вы боялись остаться в дураках, если подозреваемый скроется. – Следователь пожал плечами, в ответ на что прокурорский карандаш с новой силой опустился на стекло.

– Для меня он был уже обвиняемым, – успел возразить следователь. – Я предъявил ему обвинение. Органы дознания…

Карандаш стукнул несколько раз – громко, повелительно.

– Оставьте в покое органы дознания, – строго сказал прокурор. – Ссылки на них вас не спасают. К тому же органы не действуют очертя голову и подконтрольны нам в части санкций. За ваши действия отвечаете вы сами. – Тяжкий приступ кашля снова заставил прокурора умолкнуть. Давясь, он прикрыл глаза. Грачик почти со страхом смотрел, как он багровеет, как слезы выступают из-под опущенных ресниц. Грачик был слишком здоровым и жизнерадостным человеком, чтобы допустить мысль, что подобные страдания (так ему казалось) могли стать привычными. Поэтому Грачику хотелось что-то сейчас же сделать, чтобы помочь прокурору откашляться, или хотя бы сказать ему несколько слов сочувствия. Но никто из окружающих не обращал на этот кашель внимания. Очевидно, это было всем уже так привычно, что заседающие воспользовались паузой только для того, чтобы перекинуться между собою несколькими репликами. Как только приступ окончился, совещание продолжалось как ни в чём не бывало. Сам же прокурор и заговорил, продолжая фразу, словно она и не прерывалась: – Отвечаете вы и никто другой, – и оглядел сидящих за длинным столом прокуроров и следователей: – Ваше мнение, товарищи?

Несмотря на порицание действий следователя, высказанное прокурором республики, присутствующие вовсе не были единодушны в своих оценках. Но все же совещание окончилось решением о необходимости освободить Залиня, так как его алиби представлялось доказанным. На следующий день Мартын был освобождён к удивлению и неудовольствию рабочей общественности бумажного комбината.

Мартын вернулся в С. в шляпе, лихо сдвинутой на ухо, и, подойдя ночью к окошку Луизы, сказал:

– Ну, погоди!.. Узнаешь, как на меня капать!

9. Петерис Шуман

В кармане брезентовой куртки, надетой на Круминьша в момент смерти, был обнаружен пистолет «браунинг». Его обойма была пуста. Ствол носил следы выстрелов. Это могло служить подтверждением тому, что Круминьш застрелил своего спутника, приняв его за работника милиции. Проверка, произведённая по всей республике, показала, что пистолет «браунинг» с таким номером на вооружении латвийской милиции не значился. Никогда ни одному работнику милиции Латвийской ССР этот пистолет не выдавался. Это могло служить ещё одним доказательством тому, что «арестовавший» Круминьша человек не принадлежал к аппарату милиции – ведь Круминьш писал: «Застрелил офицера из его собственного оружия».

Первый вопрос, который Грачик себе поставил, ознакомившись с материалами дела, сводился к тому: почему, имея пистолет и патроны, Круминьш повесился, а не застрелился? Допустить, что в обойме у него имелось ровно столько патронов, сколько понадобилось, чтобы застрелить конвоира?.. Тогда надо допустить, что Круминьшу понадобилось несколько выстрелов, чтобы разделаться с конвоиром?.. Два, ну три выстрела в любых обстоятельствах достаточно, чтобы попасть на близкой дистанции в убегающего человека. А можно ли предполагать, что в обойме у преступника имелось только два или три патрона? Это было маловероятно. Допущение, будто Круминьш повесился было, по мнению Грачика, ошибкой. Он настаивал на необходимости всесторонне исследовать версию инсценированного самоубийства. Однако заключение, данное по этому вопросу психиатрической экспертизой, гласило, что в том состоянии, в каком находился в последние минуты жизни Круминьш, от него не следовало ждать логических действий. Так же, как он повесился, имея в кармане пистолет, он мог и утопиться; мог, располагая таким верным оружием для уничтожения своего спутника, как пистолет, выжидать удобного момента, чтобы задушить свою жертву или ударить камнем по голове. По мнению врачей, несомненная психическая травма Круминьша позволяет сделать любые предположения.

Грачик считал выводы экспертов неубедительными.

К этому времени в деле появилось новое обстоятельство. Стоило слуху о том, что арест Круминьша был фиктивным, распространиться на комбинате, как к властям явился местный католический священник отец Шуман. Он предъявил снимок, сделанный в день «ареста» Круминьша. На снимке был изображён «арестованный», идущий в сопровождении двух неизвестных: один – в форме милиции, другой, – на заднем плане, лица которого не видно, – в штатском. Фоном для всей группы служил местный католический храм – маленькое деревянное сооружение, весьма дряхлого вида и незатейливой архитектуры. Ошибиться в том, что идущие именно названные лица, было невозможно: лицо Круминьша было отчётливо видно. Все детали формы советской милиции на его спутнике были также ясно различимы.

– Где вы взяли этот снимок? – спросил Грачик.

– Нескольким ателье было поручено сфотографировать наш скромный храм, – ответил Шуман. – Я намеревался размножить снимок с целью продажи прихожанам. Нам нужны средства на поддержание храма.

– И вы полагали, что снимок со столь неказистой постройки будут покупать в таком количестве, что это может вам что-то дать?

– Именно в том, что вы изволите называть неказистостью, и заключается смысл. Убогий вид нашего храма должен напоминать верующим о бедственном положении дома господня. Продажа снимков была бы источником дохода на поддержание храма.

– А каким образом эти трое попали на снимок? – спросил Грачик.

– Я сам этим удивлён, – отец Шуман пожал широкими плечами. – По-видимому, фотограф не заметил, как они вошли в поле зрения аппарата, или не придал значения тому, что на снимке окажутся прохожие. Но я счёл этот снимок испорченным и забраковал его. И только теперь, когда до меня дошёл слух о случившемся с Круминьшем, я вспомнил об этой фотографии и счёл своей обязанностью представить её вам. – Шуман ткнул пальцем в фотографию: – Вот видите: один из этих людей – в форме милиции.

– Мы вам благодарны. Оставьте эту фотографию нам.

– О, разумеется!

Разговор казался оконченным, а священник все ещё мялся. Он взялся было за шляпу, но Грачик видел: что-то недосказанное висит у него на языке.

– Вы хотите сказать нам ещё что-то?

– Видите ли, – смущённо проговорил отец Шуман. – Фотографирование обходится теперь так дорого… Я уплатил за этот снимок…

– Ах, вот в чём дело! – не без удивления воскликнул Грачик. – Сколько же мы вам должны?

– Такой снимок, сделанный в одном экземпляре, фотографы ценят в пятьдесят рублей. – И священник с поспешностью пояснил: – Они берут за выезд из Риги.

Грачик вручил священнослужителю пятьдесят рублей, и тот, церемонно поклонившись, ушёл. Грачик внимательным взглядом проводил его широкую спину и багровевший над нею мясистый затылок, прорезанный у шеи узкой полоской крахмального воротничка. Когда Грачик смотрел на розовый затылок, на белую полоску накрахмаленного полотна над черным воротником пиджака, ему казалось, что он уже где-то видел и этот мясистый затылок и эту белоснежную полоску над черным сукном… Но где?.. Где?..

По привычке непременно вспомнить то, что показалось ему знакомым, Грачик ещё долго, настойчиво думал о затылке священника. Но нужное воспоминание не приходило. И он решил, что память его обманула или при взгляде на отца Шумана ему вспомнились подобные же, но другие упитанные затылки.

Однако Грачик был упрям тем хорошим упрямством добросовестности, какое необходимо всякому исследователю. Промучавшись ночь, напрягая память, он наутро, не успев позавтракать, отправился к костёлу в Риге и первым вошёл под его тёмные своды. В притворе ещё не было даже зажжено паникадило, и Грачик больно ударился протянутой рукой в затворенную дверь. Сторожиха с нескрываемой неохотой загромыхала ключами. В храме было тихо и пусто. Шаги Грачика не очень громко отдавались на выщербленном, словно выбитом подковами полу. Грачик прошёл по рядам скамей. Запах времени, не слышанный Грачиком раньше, въедался в его ноздри, как напоминание тлена, к которому с каждым веком, с каждым десятилетием быстрей и верней шёл этот памятник богу, упрямо не желающему уходить в небытие. Грачик прошёл на место, где стоял во время богослужения несколько дней назад, когда приехал поглядеть храм и обряды. Он, как тогда, прислонился к колонне и закрыл глаза. И снова перед ним, как тогда, потянулось торжественное богослужение. Скамьи заполнялись людьми, похожими больше на любопытных, явившихся поглазеть на интересное зрелище, чем на богомольцев… Грубо раскрашенные изваяния мадонны и святых лепились к массивным опорам высокого свода. Ковёр дорожки, протянутой от боковой двери, яркой полосой алел вокруг всей церкви, ведя к алтарю. И, наконец, появились, выплывая из низкой двери, фигуры священнослужителей всех рангов. Почти всем им – большим и дородным – приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о камень низкого свода. Кружевные одежды поверх чёрных сутан, белоснежные галстуки. И надо всем этим – хмуро сосредоточенные, налитые кровью, напоённые сознанием своего значения, иссиня-багровые лица. Вот лицо важно вышагивающего епископа. Он глядит в пол и ступает так осторожно, словно старается ступить на след своего собственного огромного посоха. За епископом целая процессия худых и толстощёких, но одинаково важных, одинаково налитых кровью лиц. И где-то в хвосте процессии, рядом с маленьким сухопарым старичком, облачённым в не по росту длинный хитон, с золотым крестом на груди, – лицо – широкое, с отвисающими щеками и насупленными белобрысыми бровями. Двойной подбородок лежит на глянце крахмального воротничка. Лицо настолько красно, так напряжённо, налито кровью, словно этот воротничок давит шею священника подобно пыточному ошейнику. Вот-вот, брызнет кровь из пор надувшегося лица…

Грачик хорошо помнит, что, глядя вслед процессии, он видел затылок замыкающего священника – такой же налившийся кровью, такой же раздутый, как щеки, подбородок, как все лицо… А не был ли перед ним тогда этот самый Затылок? Тот же, который он видел вчера, – затылок отца Шумана?

И сейчас, когда Грачик вспомнил, как церемонно поклонился отец Шуман, взяв свои пятьдесят рублей, как важно шагал к выходу, показывая широкую спину и складки затылка, Грачику почудилось, будто он снова видит всю процессию там, в рижском костёле. Грачику чудилось, что он без ошибки воспроизвёл бы теперь и торжественную песнь органа, под звуки которого совершалось шествие… Да, теперь он был уверен – вчера перед ним был тот самый затылок! Красный затылок отца Шумана!

10. Прокурора зовут к ответу

Стоя у окна приёмной первого секретаря, Крауш смотрел на Ригу. С этой высоты город казался утопающим в садах. Бульвары и парки сливались в сплошной зелёный массив. Сколько бы раз Крауш ни подходил к этим окнам – а он был частым гостем на верхних этажах ЦК, – Рига всегда представала перед ним по-новому прекрасной. Весна, лето, осень – все одевало город своим ни с чем несравнимым убором. С этим соглашался даже он, Крауш, – человек отнюдь не влюблённый в природу. Он не мог бы дать отчёта: почему эта панорама всегда заставляла деятельно работать его память, но это было так. Этапами, в зависимости от настроения, проходили перед ним события прошлого – жизни, отданной тому, чтобы этот город стал тем, чем стал: сердцем Латвии, столицей страны, принадлежавшей его народу, управляемой его народом. Крауш хорошо помнил, кто и как правил страною прежде; помнил корысть и властолюбие полновластных хозяев буржуазной Латвии. Поэтому то, что молодому поколению казалось извечным и само собою разумеющимся: народовластие, революционный порядок и равные права для всех – элементы государственности и правопорядка, на страже которых стоял теперь он сам, генеральный прокурор республики, – было для поколения Крауша плодом борьбы со старым миром. И то, что казалось молодёжи прошлым, сданным в музей революции, – самая эта борьба, вовсе не представлялось ему законченным этапом. Борьба продолжалась. Старый мир умирал, но ещё не умер. Его печальное и подчас мрачное наследие как вредный мусор тлело кое-где в сознании людей. Чтобы покончить с этим тлением, тоже нужно было бороться.

Крауш был одним из представителей старой партийной гвардии, для которых в поручениях партии не существовало большого и малого, интересного и неинтересного, видного и невидного. Он уже не рассчитывал воспользоваться для себя самого плодами победы над старым миром и даже не надеялся отдохнуть. Интересы народа и воля партии были компасом, с которым он прошёл по жизни и с которым собирался уйти в вечную отставку. Работа и борьба стали привычкой, жизнью. Он удивлялся тем, кто говорил об «отставке», рассчитывал пенсии, планировал жизнь на покое. Разумеется, это было в порядке вещей, и именно ему, Яну Краушу, было поручено наблюдение, чтобы провозглашённое конституцией право на обеспеченную старость свято соблюдалось. Он был готов вступить в бой с нарушителями этого права других. Но ему не приходила мысль о том, что давно вышли все сроки и его собственной службе и он сам имеет право на покой и на старость. Он не хотел покоя и не чувствовал старости. Этих терминов не было в его словаре.

Да, не раз стоя у этих окон, Крауш размышлял на подобные темы. Но нынче его мысли были куда более прозаическими и ограниченными во времени и пространстве. Они вертелись вокруг Алуксненского района, порученного его наблюдению, как депутату Верховного Совета. Не всегда удавалось вырвать время, чтобы отмахать двести с лишним километров для посещения Алуксне. Подчас приходилось ограничиться телефонным разговором. А время настало горячее – подготовка к уборочной. Вероятно, молодые руководители района наломали дров, и вот Крауша ждёт внушительная головомойка.

Крауш был ветераном партии и занимал один из самых высоких постов в республике. Но когда его вот так, внезапно, вызывали к старшим партийным товарищам, он чувствовал себя немногим лучше, нежели в юности, когда представал перед инспектором школы. На свете существует два рода деятелей. Одни, будучи поставлены на высокий пост, довольно быстро забывают, что этот пост – не что иное, как поручение, тем более ответственное, чем оно выше. Такие деятели быстро теряют представление о собственном месте в системе партии и государства, утрачивают скромность, обретают самоуверенность, ничего общего не имеющую с достойной уверенностью в себе. Начав с того, что при встрече со старыми товарищами подают им левую руку, они скоро утрачивают партийное лицо, помышляют только о бытовом подражании дурным примерам вельможемании, забывают о том, что они – только слуги народа. Такие кончают безвестностью за штатом истории. Другого рода деятели на любом месте и в любом положении сохраняют ясность перспективы и понимание обстановки. Они всегда помнят об ограниченности собственной ценности и о значении порученной им работы. Такие остаются верны ленинским заветам партийной скромности и знают, что их сила не в них самих, а в стоящей за ними партии. Такие одинаково серьёзно относятся к критике сверху и снизу.

Сегодня, переступая порог кабинета первого секретаря Центрального Комитета, Крауш был немного не в своей тарелке – за ним вина: упущенное из рук руководство подготовкой к уборочной.

Товарищ Спрогис, первый секретарь ЦК, – человек небольшого роста и той степени плотности, которую только-только нельзя назвать полнотой, – поднялся из-за стола и сделал шаг навстречу Краушу. Седые усы его так топорщились, что придавали лицу сердитое выражение даже тогда, когда Спрогис чувствовал к посетителю искреннее расположение.

– Давно не виделись, – густым хрипловатым, словно простуженным, баском проговорил Спрогис, имея в виду, что со времени последнего заседания бюро ЦК, на котором присутствовал Крауш, прошло уже пять дней. – Как дела?

– Хвастаться нечем.

– В какой области?

– Да начать хотя бы с той, о которой бюро поручило мне собрать сведения.

– Вы имеете в виду правопорядок в республике?.. Разве так плохо обстоит дело?

– Конечно, сравнить нельзя с прошлым, но все же… Нет-нет да и забудет кто-нибудь, что конституция – это не просто плакат с красивыми словами. – Усы Спрогиса встопорщились ещё больше. Крауш улыбнулся: – Нет, нет! Дело не дошло до того, чтобы нужно было повесить перед каждым работником аппарата её текст. Не дошло и не дойдёт!

– Но если хотя бы один советский гражданин может ткнуть нас носом в то, что забыта хотя бы одна её статья и хотя бы один только раз, одним только работником аппарата, – стыд и срам! Небось хуже всего там, где дальше от глаз: в районах, в колхозах? А для чего там ваши прокуроры?

– Да ведь народ теперь как понимает дело?.. Чуть что – конституция. Налог перебрали – конституция! В районный центр понапрасну вызвали, от работы оторвали – конституция! Я уж не говорю о том, что нужно семь раз отмерить, прежде чем вора за руку схватить.

Басистый смех Спрогиса гулко разнёсся по большому, отделанному деревом кабинету.

– А вы говорите «хвастаться нечем». Так это же просто великолепно: народ сам, без помощи ваших прокуроров, стоит на страже конституции! Это же просто отлично! – весело повторял Спрогис, размахивая трубкой. За нею тянулась полоса едкого дыма. Спрогис курил очень крепкий табак, какой куривал, наверно, ещё будучи литейщиком на «Руссо-Балте», и Крауш чувствовал, что от этого дыма его тянет на кашель. Спастись можно было только закурив самому, но папиросы остались в приёмной, и он пытался подавить приближавшийся мучительный приступ кашля. А Спрогис между тем продолжал: – Вот это и есть настоящий порядок! – Тут он сунул трубку в рот, и две стремительные струи дыма, одна вдогонку другой, вырвались из-под его усов. – А вот переходя к Алуксненскому району, приходится сказать, что хвастаться действительно нечем.

Крауш посмотрел в глаза Спрогису.

– Это моя вина, – сердясь на самого себя, сказал он. – Но есть кое-что принципиальное, что народ ставит перед нами как важнейший, первоочередной вопрос: кукуруза!

Спрогис далеко отставил руку с трубкой. Вся его фигура выразила заинтересованность. Он с нескрываемым нетерпением ждал, что дальше скажет Крауш.

– Колхозники говорят, – размеренно, как если бы ему хотелось насколько можно точнее передать каждое слово чужого мнения, проговорил прокурор, – они засеют кукурузой в десять раз больше, чем мы предлагаем. «И уж мы её выходим, выхолим, вырастим!..» Но для этого они должны быть уверены, что кукуруза им самим нужна, что без неё им не обойтись. Вот так: они готовы принять любой план заготовки кукурузы, так сказать, на вызов, если мы примем их план: избавить их от посевов зерновых сверх нужного для их собственных потребностей. А в качестве основного производства, в любом масштабе, сколь угодно большом, закрепить за ними животноводство. Рогатый скот и свинья, да ещё гусь – вот что они готовы давать высшего качества и в любом количестве. «Вот тогда, – говорят они, – нам понадобится и кукуруза, и овёс, и такие травы, о каких мы сейчас и не думаем. И все будет», – говорят они…

По мере того как говорил Крауш, лицо Спрогиса принимало все более суровое выражение, усы топорщились, и клубы дыма, один другого гуще, взлетали над его головой, словно выстреленные.

– …Они прямо-таки помешались на рогатом скоте, – в заключение раздражённо заметил Крауш.

Спрогис с кряхтеньем поднялся из-за стола и медленно прошёлся по кабинету.

– А может быть, и не так уж помешались! – послышался его бас из дальнего угла комнаты. Крауш оглянулся и с удивлением увидел, что один глаз секретаря прищурен, словно он подмигивал прокурору.

– Может статься, не такие уж они помешанные, а? – задумчиво повторил Спрогис, подходя к Краушу.

Несмотря на свой небольшой рост, он глядел теперь на прокурора сверху вниз:

– Ну, что ж вы молчите, прокурор? Что вы сами-то думаете: помешались они или нет?

– Я плохой хозяйственник, – уклончиво ответил Крауш.

– Вой тик вен сауле спид, ка па логу истаба… Разве только и свету солнечного, что через окошко в избу?.. Как ни стара поговорка, а нынче в ней столько же смысла, что и тысячу лет назад. Может быть, и впрямь колхознику не только света в окошке, что мы ему отсюда, сверху, посветим, а? – Кажется, Спрогис опять подмигнул. Или только прищурился? – Его интересы – наши интересы, наши интересы – его интересы… Надо посоветоваться с хозяевами. Да не с нашими канцеляристами, нет!.. А собрать вселатвийское совещание колхозников, посудить да порядить всенародно: что выгоднее всего республике? Что годится для наших почв, для нашего климата? Может статься, мы действительно маслом, мясом, свининой, гусятиной советский народ питать можем, а? Вот перспектива! Черт побери, вывозили же эти продукты господа латышские буржуа во времена Ульманиса! А что мы хуже их, что ли?! А нам за масло да за мясо хлеба подкинут и всего, что надобно, а? Ведь не требует же Москва хлеба от Кузбасса! Не берут хлеба с Воркуты, с Грузии! Енисей искупает свою бесхлебность лесом и ископаемыми. Средняя Азия – хлопком. Может статься, по такому примеру и мы вместо ржи – корову, вместо пшенички – свинью, гусятинку? Яичко, маслице, мясцо, а?

– Не знаю, не знаю, – уклончиво бормотал Крауш.

– Э, нет! – Спрогис сердито взмахнул трубкой над головой прокурора: – Надо знать, прокурор, и своим умом пораскинуть, Москве подсказать, посоветоваться с нею. Это и есть то самое, чего ждёт от нас партия: инициативы, разумной подсказки, раздумья и совета. Иначе можно забрести в такой тупик, что и ног не вытащишь. Знаете, как говаривали деды: «Даудзи дену Мудиня: цита лаба, цита лауна; цита эста, цита дзерта, цита гаужи нараудата» – «Много дней в человеческом веке: один хорош, другой злой; в один ешь, в другой пьёшь, в третий горько плачешь…» Вот, чтобы нам не плакать, и нужно помнить, что не все дни одинаковы: бывают добрые, а бывают и злые.

– Но на сегодня, – сухо отозвался Крауш, – имеющийся план – это обязательно! Не могу же я отбросить его только потому, что он не по душе группе колхозников, и пустить район в плавание по воле волн?!

– По воле волн, конечно, худо, – усмехнулся Спрогис. – Всегда лучше по воле человека. Но все же взять хотя бы кукурузу. Мне кажется, при умелом подходе можно сделать так, что колхозы сами будут просить: дайте нам план на кукурузу! А тем, что мы пытаемся навязать её…

– Уж и навязать! – поморщился Крауш.

– А как иначе назвать такой способ? И нет ничего удивительного в том, что у колхозников нашей Латвии эта выгоднейшая культура все ещё не приобрела заслуженной популярности. Вместо того чтобы самому слову этому стать ласкательным: «кукурузочка». – Спрогис выпятил губы и, прищурившись, ласково повторил нараспев: – «Кукурузочка»!.. Нет ничего немилей навязанного дела. Вот в одной республике руководители только и делали, что глядели в рот начальству. Беспрекословно принимали всё, что предлагала Москва. Разве им и в голову не приходило, что Москва сама ждёт критического отношения к своим предложениям? В народе, знаете, что стали говорить об этих покладистых местных руководителях?.. «Они о своих местах думают, – как бы им за неповиновение не влетело. А до дела им и дела нет!» – Спрогис грустно покачал головой и раздул усы. – Вам нравятся такие речи? Небось в былое-то время… – Он выразительным жестом схватил сам себя за воротник у затылка и рассмеялся. – Контрреволюционная, мол, агитация, а? Ну, а что тут контрреволюционного, ежели колхозник раскусил горе-руководителей? Так-то, прокурор…

– Право, я не силён в сельском хозяйстве.

– Ну, не такие уж это сельскохозяйственные разговоры!.. Но коли они вам не по душе, обратимся к делам сегодняшним. Вот, прочтите, – недовольно проговорил Спрогис и, с размаху опустившись в кресло, взял лист, лежавший поверх стопки дел и, видимо, заранее приготовленный для Крауша. – Уж тут-то вы небось сильны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю