Текст книги "На заре царства (Семибоярщина)"
Автор книги: Николай Сергиевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Глава VI
Несговорчивый градоправитель
За оградой двора, у ворот, боярина Цыплятева давно уже ждал Паук. Вглядевшись в вечернюю темноту по направлению скрипа снега под тяжелыми шагами и узнав Равулу Спиридоныча, Паук, крадучись, неслышно подошел из-за угла. Углубленный в свои ехидные мысли по поводу случившегося, Цыплятев вздрогнул.
– Ты, Паук? Фу, до смерти напугал! Ну?
– Выведал, боярин, – оглядываясь, зашептал Паук, наклоняя четырехугольное лицо к плечу боярина и обдавая его сильным винным духом. – Птичка в клетке. Самое время в нынешнюю ночь ее поймать.
– Говори толком.
– Савватия я в терем к боярышне подослал. Юродивым прикинулся, пустили. Антипа у конюхов побывал. Мефодий среди холопов языка достал. Велено к ночи коня-быстрохода молодцу обрядить, в Калугу поскачет. Сейчас он в тереме с боярышней…
– Верно ли, что убийство жолнеров его рук дело? – спросил боярин, чтобы проверить простую догадку, ранее осенившую его.
– Верно.
– Добре! На часок отлучусь к воеводе Гонсевскому Доложу. Покуда гляди в оба, молодца не проворонь. Люди с тобой?
– Тут, за углом.
– Кто такие?
– Отцы-молодцы. Поспеши, боярин. Нас хоть четверо, да пеший, говорится, конному…
– Ладно, – нетерпеливо оборвал Цыплятев. – Не заждетесь. Мигом спроворю.
И, сев в дожидавшиеся его сани, он приказал везти себя в Кремль. Лошадь, застоявшаяся на морозе, с места взяла крупный ход, играя селезенкой и раскидывая комья снега, стрелой помчалась по пустынным к вечеру улицам, и короткое время спустя Цыплятев, отряхивая запорошенную шубу, входил на крыльцо одной из кремлевских палат, где находился градоправитель московский, недавно пожалованный по указу Сигизмунда боярским званием староста велижский Александр Корвин Гонсевский.
В обширных сенях стояла в дверях польская стража, на лавках дремали пахолки и гайдуки {24} . При входе боярина они неохотно поднялись и недружелюбно окинули его спесивым взглядом.
Цыплятев велел доложить о себе. Его провели в переднюю комнату. Там приглашения Гонсевского дожидался какой-то польский поручик в белом жупане с подвешенной к шелковому кушаку длинной саблей, очевидно вызванный градоправителем или имевший к нему срочный доклад. Поручик с любопытством покосился на боярина, удивленный поздним приходом его. Цыплятев понял его вопросительный взгляд, небрежно ухмыльнулся в бороду и спокойно-уверенно опустился на лавку, нисколько не сомневаясь, что ему будет оказан скорый и милостивый прием.
Гонсевский не торопился его принять. Гайдук доложил о его приходе и, ничего не сказав, вернулся снова в переднюю. Прошло томительных четверть часа. Наконец из соседней комнаты послышался хлопок руками. Дремавший у порога пахолок поднялся на этот зов, затем вернулся, Цыплятев встал было со скамьи, но пахолок, пригласив следовать за собой не Цыплятева, а польского поручика, пропустил его в дверь и замер рядом.
Равула Спиридоныч снова опустился на скамейку, озадаченный и недовольный. Дело спешное, а его заставляют ждать, какому-то поручику оказывают предпочтение перед ним – боярином. Он полюбопытствовал у пахолка, кого принял Гонсевский.
– Пан поручик Пеньонжек, – раздался короткий ответ.
Имя это показалось Цыплятеву знакомым. Он стал вспоминать. По-видимому, оно принадлежало одному из тех новых мелких начальников внутренней польской полиции, которым поручен был поквартально надзор за порядком в городе. Цыплятев утвердился в этой мысли, вспомнив, что нынче за обедом имя Пеньонжека упоминалось как о вновь назначенном Гонсевским блюстителе порядка той местности, где стояли хоромы боярина Роща-Сабурова. Мысль эта огорчила Равулу Спиридоныча. Он понял, что Пеньонжек пришел, наверно, с вечерним докладом; в числе городских происшествий поручик расскажет, пожалуй, о похоронах боярыни. Не проведал ли он и о Дмитрии Аленине и не сообщением ли о его присутствии в доме Матвея Парменыча вызвано позднее и срочное посещение Гонсевского?.. Это неожиданное заключение смутило и окончательно расстроило Равулу Спиридоныча. Если так, к его сообщению Гонсевский может отнестись равнодушно, отдав Пеньонжеку приказ принять меры. Не удастся лишний раз выслужиться перед влиятельным и властным градоправителем, вниманием которого нужно в данное время дорожить! Если бы не пахолок, застывший у дверей, он, хотя польский язык был мало ему знаком, не упустил бы случая подслушать беседу, которая велась в соседней комнате. Сейчас он напрягал слух, но из-за толстых дубовых дверей, обитых красным сукном, к нему доносились лишь звуки голосов, одного – почтительного, ровного и гудливого, другого – властного, коротко спрашивавшего.
В передней, слабо освещенной шестью восковыми свечами в двух стенных струнных шандалах {25} , царила немая тишина. Однообразно глухо и мерно стучали столовые часы, украшенные башней с медным польским орлом наверху, у которых в отличие от современных часов не стрелка ходила, а двигался сам круг. Потрескивали свечи. Доносились однообразно гудливые звуки беседы. Как ни не терпелось Цыплятеву скорее увидеть Гонсевского, его стал разбирать сон. В тепле передней его хмельную голову развезло после мороза. Осоловелые глаза закатывались. Отвисала старческая челюсть. Преодолевая сон, он сидел, кивая головой и коротко похрапывая. Наконец голова склонилась на сторону, рот раскрылся, и боярина одолела дрема.
В таком виде и застал его Гонсевский, когда, открыв дверь и отпустив Пеньонжека, он обратился к Цыплятеву с приглашением:
– Прошу, боярин!
Но тот не сразу проснулся. Он приоткрыл мутные глаза и привычным движением поднял руку, чтобы почесать со сна коротко остриженный жирный загривок.
– Прошу, боярин! – еще раз громче повторил Гонсевский, насмешливо ухмыльнувшись.
Равула Спиридоныч торопливо и смущенно поднялся. Перед ним стоял высокий, широкоплечий, дородный, внушительного вида польский военачальник, заложив одну руку за богато расшитый пояс поверх штофного кафтана польского образца, опушенного мехом. Другой рукой Гонсевский приглашал позднего гостя следовать за собой.
Цыплятев вошел в «комнату» [56]56
Комнатой в то время назывался кабинет.
[Закрыть]. Посреди стоял обширный, заваленный грамотами и свитками стол, покрытый бледно-синим сукном с золотыми кистями на концах. Яркий свет множества свечей в стенных и стоячих шандалах, отражаясь на позолоте кожи, которой обтянуты были стены «комнаты», выше суконной светло-голубой обтяжки по карнизу, на изразцах огромной фигурной голландской печи в углу, на серебре крупного польского орла, украшавшего чернильницу, заставил Цыплятева после полутьмы передней зажмурить глаза. Гонсевский опустился в дубовое с высокой спинкой кресло перед столом и с любопытством повернул в сторону Цыплятева, грузно садившегося на крытый турецким ковриком столец [57]57
Род табуретки.
[Закрыть]у противоположной стороны стола, свое полное, надменное, выразительное лицо с обритым подбородком и щеками и длинными пушистыми усами.
– Верно, важные дела вынудили тебя, боярин, забыть о сне, чтобы пожаловать ко мне в столь поздний час? – с легкой насмешкой подчеркнул Гонсевский. – Что скажешь?
– Измена, пан воевода, измена наияснейшему государю нашему, – торопливо и озабоченно начал Равула Спиридоныч. – Приспешник калужского «вора», подобный попу Харитону, казнь коего учинилась поутру, укрывается изменником-боярином. Умыслил он потаенно защитить того наглеца, дабы учинить смуту в Москве. Нужда открыть измену вынудила, на ночь не глядя, обеспокоить тебя, ясновельможный пан воевода.
– Измена? Смута? – озабоченно наморщив открытый лоб на гладко выбритой по польскому обычаю до половины голове, спросил Гонсевский. – Сказывай. Я слушаю, боярин.
Приукрашивая события плодами своей ехидной изобретательности, нагло преувеличивая и привирая, Равула Спиридоныч подобострастно изложил обстоятельства измены. По его словам выходило, что Аленин, давно столковавшись с боярином Роща-Сабуровым о том, чтобы возвести на московский престол калужского «вора», приехал из Калуги с целью поднять на мятеж Московское государство. Обо всех подробностях этого злого дела сообщники договорились, и Аленин с минуты на минуту тайком покинет Москву, чтобы снестись с другими городами. Тяжесть его злодеяний отягчается тем обстоятельством, что, въезжая тайно в Москву, он убил польских жолнеров, пытавшихся его схватить. Этой частью своего доноса Цыплятев особенно рассчитывал вызвать гнев к Аленину и желание отомстить со стороны Гонсевского, до сведения которого, несомненно, должна была уже дойти весть о недавней ночной стычке поляков с неведомым противником, окончившейся постыдным поражением жолнеров. Но по мере того как Цыплятев говорил, складки разглаживались на высоком лбу Гонсевского, а выражение озабоченности на его лице сменялось выражением равнодушия и досады. Продолжая слушать боярина, он встал, прошелся из угла в угол по комнате, подошел к окну, рассеянно отдернул рукой тяжелую занавеску и стал глядеть на яркие звезды, усыпавшие темное небо. Он сразу, с первых слов, понял, что в доносе двуличного Цыплятева, которого за три месяца знакомства московский градоправитель успел достаточно узнать, кроются ложь и преувеличения. Обо всем, что случилось за последние дни в хоромах боярина Роща-Сабурова, ему сейчас доложил поручик Пеньонжек, надзору которого поручена была та часть города, где жил Матвей Парменыч. И все случившееся представлялось Гонсевскому простым и далеко не столь сложным и страшным, как хотелось изобразить Равуле Спиридонычу. Гонсевский из доклада обо всем осведомленного Пеньонжека знал, что Аленин приехал только для того, чтобы исполнить последний долг проститься с покойной боярыней. Никакими иными мятежными целями поездка его не была вызвана. Правда, при въезде в Москву он в стычке с жолнерами, обороняясь, ранил и убил поляков. Но за последнее время подобные стычки бывали так часто, что поднимать из-за этого, в сущности несложного случая дело о крамоле, конечно, не стоило. Гонсевский знал Аленина хорошо по Кракову, по недолгой совместной жизни при самозванце в Москве, затем по двум годам пребывания в плену в Ярославле. Отважный, смышленый юноша тогда ему полюбился. Он пророчил Аленину богатую будущность, если он уцелеет и не сломает себе ног на скользком пути Смутного времени. Отдать приказ схватить его теперь как перебежчика из лагеря калужского «вора», казнить за смелость, что приехал в Москву, вызванную благородным порывом, – это было бы ненужной жестокостью. Казни, казни без конца! И так слишком много зря проливаемой крови. Схватить Аленина – все равно что схватить укрывшего его боярина. Роща-Сабуров, ярый приверженец закона и порядка, не может быть на стороне «вора». Это – вздор. Правда, для поляков он – человек опасный, потому что не признает вновь избранного государя. Но отрицательного отношения к Владиславу боярин, поглощенный в последнее время своими скорбными домашними делами, явно ни в чем пока не проявлял. Настанет время – всегда найдется предлог схватить его. Не следует пока волновать и без того настроенное против поляков население Москвы. Недавний приказ отдать под стражу сановитых видных бояр Голицына и Воротынского, вина которых в сущности была мало доказана, вызвал явный ропот в Москве. Если быть последовательным и сажать под стражу Роща-Сабурова, придется схватить десятки других, подобно ему настроенных бояр. Мера неосторожная и сейчас, при малочисленности поляков в Москве, не нужная. Когда подойдет ратная подмога короля – с людьми, настроенными против нового правительственного строя, можно будет не стесняться. Пока же нужна осторожная политика.
Равула Спиридоныч закончил свой донос. Он даже вспотел от усердия. Отерев пот с лица большим красным платком, который, по обычаю, он держал в шапке, боярин вопросительно уставился на отошедшего от окна Гонсевского. Равула Спиридоныч ни минуты не сомневался в том, что градоправитель сразу отдаст приказ схватить обоих изменников.
– Спасибо, боярин, – с тонкой и едва уловимой насмешкой сказал Гонсевский, – что правды и блага государя нашего ради не постоял ты на том, чтобы выдать родственника и друга своего. Конечно, долг присяги первее дружбы.
– Боярин Роща-Сабуров мне не друг, – вспыхнув, возразил Цыплятев. – Изменник государя не может быть другом!
– Однако у этого изменника час назад ты, слыхал я, гостил и трапезовал? – ухмыльнулся Гонсевский.
– Трапезовал, так, воевода, – смутившись, но, поборов смущение, нагло ответил Цыплятев. – Да вступить в дом изменника принудила меня не охота до трапезы, а нужда узнать правду. Сам поймешь, как тяжело мне это было.
– Добро, боярин. Услуги твоей не забуду, и служба твоя не пропадет, – сказал Гонсевский, вставая. – Доложу о тебе государю, если случай к тому будет. А сейчас не взыщи: час поздний, тебе пора до дома, а мне – до дела.
Цыплятев вновь вспыхнул. Он не верил своим ушам.
– Пан воевода, верно, шутит? – зло и раздраженно сказал он. – Мне не до сна, покуда изменники государя на свободе гуляют. Время не терпит, пан. Поторопись отдать приказ схватить Митьку Аленина. Если велишь, я и сам готов приказ тот исполнить.
– Э, нет, боярин, что мне тебя тревожить! – потрепал его Гонсевский по плечу. – Ступай с Богом до дома. Хоть жена тебя не ждет, а все, верно, старое тело покоя просит… Да, к слову, – как бы спохватился Гонсевский: – Слыхал я, красавица дочь у боярина Роща-Сабурова? Сказывали, будто по вкусу тебе она пришлась? Так смотри ж, если сватать будешь, на пир позвать не забудь…
Цыплятев, взбешенный уже явной насмешкой, злобно глянул на спокойно стоявшего перед ним градоправителя.
– Шутки у тебя на уме, пан воевода, – криво улыбаясь, прошипел он. – Так, стало быть, приказа схватить изменников не дашь?
– Не дам, боярин, – спокойно ответил Гонсевский. – Не вижу пока в том спеха. Да ты не тревожься: если понадобится, и без указки твоей распоряжусь… Покойной ночи, боярин.
Он проводил Цыплятева до дверей, вернувшись, присел к столу, развернул спешную грамоту и погрузился в чтение. А взбешенный Равула Спиридоныч, оскорбленный до глубины души и совершенно сбитый с толку странным поведением Гонсевского, торопливо накинул шубу, сел в сани и велел было везти себя к всесильному благоприятелю Федьке Андронову, чтобы пожаловаться ему на глумливого поляка-градоправителя и помимо Гонсевского и назло ему осуществить свою месть в отношении Матвея Парменыча. Потому что в глупом положении почувствовал себя Равула Спиридоныч, сознавая бессилие осуществить угрозу, только что так определенно выраженную Матвею Парменычу. Но поняв, что Андронов в эту позднюю вечернюю пору, несомненно, уже пьян, Равула Спиридоныч решил не ехать к нему. Соваться в такую пору было и бесполезно, и небезопасно: Федька был буен во хмелю и не терпел, чтобы его отвлекали по делу. Ехать к боярину Федору Ивановичу Мстиславскому, который если бы захотел, мог бы, конечно, помочь делу, было тоже бесполезно: осторожный Федор Иванович вряд ли захочет пойти против воли всесильного Гонсевского. Кроме того, старый боярин, наверно, уже спит; пока Цыплятев доедет, добудится его – пройдет время, и Аленин, предупрежденный Матвеем Парменычем, успеет, пожалуй, убежать. Мелькнула еще мысль самому отдать встречному ночному дозору приказ окружить хоромы Матвея Парменыча, чтобы схватить Аленина. Но ввиду странного поведения Гонсевского взять на себя такую ответственность показалось неразумным.
И, крепко выругавшись в душе, Цыплятев попросту велел везти себя домой. После сумбурного дня, сытного обеда и большого количества выпитого меда его действительно одолевала сонливая усталость, и порыв мстительной отваги успел остыть.
Возвращаясь домой, Равула Спиридоныч вспомнил Паука. «Ну и пес с ним! – подумал он. – Коли схватит Аленина – добро, свяжет и отдаст под стражу. Выйдет неладно, сам и в ответе будет, на меня не посмеет показать. Хитер, вывернется». Вообще же, решил Равула Спиридоныч, утро вечера мудренее. Так ли, сяк ли, убежит ли Аленин или нет, сам Матвей Парменыч не уцелеет: не таков Равула Спиридоныч, чтобы не сдержать своего слова, не отомстить врагу, – рано или поздно он своего добьется.
Несколько успокоенный этими мыслями, Цыплятев, вернувшись домой, наскоро помолился в крестовой комнате, прошел в спальню, тепло нагретую ценинными [58]58
Печи иногда ставились в нижнем этаже – подклете, откуда проводились на второй этаж нагревательные «ценинные» трубы.
[Закрыть]трубами, разделся, лег на взбитую перину, набитую теплым чижовым пухом, окутался атласным красным, с парчовыми гривами (каймами) одеялом, подбитым мехом, и заснул сном праведника.
Глава VII
«Гонец к Жигмонту»
Тем временем Аленин, вызванный Мойсеем, сидел в «комнате» у Матвея Парменыча. Растревоженный старик поведал ему о случившемся после окончания трапезы.
– Говорил я тебе, – укорил Дмитрия Матвей Парменыч, – не ходи на вынос. Ну, приехал, исполнил долг, и спасибо. Подождал бы дома. А теперь и себя, и меня в беду втянул. Да и не обо мне речь. Что с Натальей будет, если снова схватят меня? Об этом ты подумал?
– Бог не без милости, Матвей Парменыч, – сознавая неосторожность своего поведения, смущенно ответил Дмитрий.
– Сам знаю, нечего учить, – недовольно возразил боярин. – Да на Бога надейся, а сам не плошай.
– Что ж делать мне велишь? – спросил Аленин. – Попреками делу не поможешь. Если велишь – останусь; знаешь ведь, жизнь свою готов за тебя да за Наталью Матвеевну положить.
– А что толку в том, что останешься? – развел Матвей Парменыч руками. – Не пройдет часа, схватят тебя, пытать станут. За Маринку будешь стоять – казнят. Меня схватят, над Натальей надругаются. Нет, делать нечего, поезжай уж. Я велел тебе и коня седлать.
– Воля твоя, Матвей Парменыч, – покорно поднялся Дмитрий.
– Да Богом тебя прошу, – дрогнувшим голосом, тепло и сердечно-убедительно заговорил Матвей Парменыч. – Отца у тебя нет, так меня послушайся: опомнись, Дмитрий, сойди с кривого пути, встань на прямой! Зря гибнешь! Ни себе, ни родине на пользу.
– Эх, Матвей Парменыч, – тряхнул Дмитрий вьющимися русыми кудрями. – Говорил я тебе: не вижу покуда иного прямого пути, не знаю вожатого, который повел бы меня по нему. Если сыщется надежный вожатый такой, если поверю в него – все кину и встану на прямой путь. А покуда не могу: был я в счастье верен законно венчанной московской царице Марине Юрьевне, останусь верен ей и в несчастье. Так душа мне велит.
– Слыхал, слыхал! Не веришь ты сему велению, Дмитрий, – скорбно отозвался Матвей Парменыч. – Неволишь себя верить… Ну, Господь с тобой! Возьми, – подал он приготовленный кошель с золотом. – Дело дорожное, пригодится.
Он обнял и перекрестил Дмитрия. Аленин почтительно поцеловал руку старика, земно поклонился ему, бодро вышел и направился по крытому переходу в повалушу [59]59
Повалуши служили для хранения вещей, но бывали и жилыми покоями.
[Закрыть], где лежало его дорожное снаряжение. Там он быстро собрался в путь, подпоясался поверх терлика [60]60
Короткое платье, удобное для верховой езды, зимой подбитое мехом.
[Закрыть]поясом, заложил за него кривой нож-кинжал и турецкие пистолеты, шелковый шнур от которых перекинул через плечо, прицепил короткую саблю, накинул на плечи охабень [61]61
Плащ с рукавами и капюшоном сзади, как бурка.
[Закрыть], на голову надел шишак и спустился во двор. У крыльца двое конюхов держали под уздцы горячего вороного коня, нетерпеливо бившего снег ногой. Мойсей светил ручным фонарем со слюдяными дверцами.
– Ну, прощай, Мойсей, – обнял Дмитрий старого слугу, ставшего уже как бы членом боярской семьи. – Береги боярышню. Не дай Бог, беда какая, дай мне знать в Калугу.
– Уж не знаю, Дмитрий Ипатыч, как дальше будем, – вздохнул старик. – Что ни день – темнее тучи кругом.
– Бог даст, сквозь тучи и солнышко проглянет, – сказал Дмитрий, трепля по шее нетерпеливо косившегося на него коня.
– Коли доживем, коли роса очей не выест, покуда солнышко-то взойдет, – шепнул Мойсей. – Ну, да не буду тебя перед дорогой тревожить. Храни тебя Господь. Припасы дорожные тут при седле, – указал старик на котомку, приспособленную сзади. – Там в тряпицу свернул я деньжат малую толику: будь милостив, Яшке, племяннику непутевому, передай, хоть и не след его баловать. Скажи, ворочался бы скорей. Зря душу губит.
– Настанет время – оба вернемся, – сказал Дмитрий, ловко вскочив в седло.
Слабо освещенные огарком сальной свечи в фонаре вырисовались во тьме очертания стройного коня и статного, высокого ростом всадника, как бы слитые вместе.
– Задуй фонарь, – приказал Аленин Мойсею. – Ишь темень какая, пусть глаз привыкнет.
Старик задул свечу. Наступила черная тьма. Дмитрий объехал двор, затем сдержал шаловливо игравшего коня и, не выезжая из ворот, постоял на месте, покуда глаз привык различать в темноте находившиеся вокруг предметы, а слух – сторожко улавливать чуть слышные ночные шорохи. Потом он снял шишак, перекрестился и плотнее уселся в седле.
– Ну, с Богом! Открывай ворота.
Завизжали петли на воротах, и всадник выехал со двора, обернувшись в последний раз в сторону терема Наташи, с которой только что, до разговора с Матвеем Парменычем, он простился перед отъездом. С накинутым на плечи меховым кортелем [62]62
Кортель – зимний летник, подбитый мехом; летник – одежда, надевавшаяся сверху рубашки, длиной почти до пят, с разрезом вдоль сверху донизу, с длинными и широкими рукавами, «накалками». Они у плеча и вдоль руки собирались в складки.
[Закрыть], она стояла у приоткрытого окна, крестила уезжавшего друга, мысленно благословляла его в дальний путь. В темноте ночи Дмитрий не мог разглядеть ее. Когда ворота за ним захлопнулись, Наташа закрыла окно, упала перед образом на колени и в первый раз за последние дни, неслышно для мамушки, лежавшей в соседней боковуше на лежанке, разрыдалась. Грустна была ее минувшая жизнь в постоянной разлуке с милым, полны скорби последние дни, и грядущее, подобно тьме ночной, глядевшей в окна, было мрачно и страшно. Упав перед иконой, сиротливо сжавшись в комочек, вызывая в памяти образ покойной матери, Наташа обращалась к ней с мольбой о спасении Дмитрия, о помощи и поддержке ее самой в эти тяжелые дни всеобщего житейского несчастья. На душе у нее было сейчас особенно тяжело, будто чуялась беда, стоявшая здесь где-то, совсем близко, за плечами. И предчувствие это не обмануло чуткой любящей души.
Выехав за ворота, Дмитрий вдруг насторожился: среди немой тишины ночи ему послышались быстрые шаги, шепот отрывочного разговора, осторожный мягкий прыжок в сторону по снегу.
– Кто здесь? – крикнул он.
Ночь ответила молчанием. Безотчетным движением Дмитрий выхватил саблю из ножен.
Сверкая, будто волк, глазами, черный как ночь, хищно оскалив зубы, мрачный Антипа поднял тяжелую дубину и ждал возле дороги удобного мгновения, чтобы изловчиться и нанести удар путнику, которого давно ждал. Другие трое сидели в засаде с разных сторон улицы: то были Паук и его помощники. Не дождавшись обещанной Равулой Спиридонычем подмоги, Паук, верный его приказанию, решил, в расчете на щедрую награду, сам поймать Дмитрия. В руках у него был острый, косой нож Савватий запасся длинным колом. Он не то дрожал от страха, не то даже и тут по обыкновению хихикал и трясся от смеха. Толстый Мефодий, зажав в зубах нож, приготовил длинный аркан, а из-за пазухи у него торчала веревка, чтобы связать пленника. Словом, охота «отцов-молодцов» на красного зверя была задумана лихо.
Сдержав коня, Дмитрий прислушался, решил, что зря встревожился, и снова тронул шагом. Но не успел он проехать и несколько шагов, как вдруг черная фигура Антипы, освещенная узким серпом выглянувшего из-за туч месяца, мелькнула над белой пеленой снега и тяжеловесная дубина взметнулась над головой Дмитрия…
Наташе, стоявшей на коленях перед образом, почудилось в эту минуту, будто черная тень или ее облачко пронеслось между ней и иконой. Сердце непонятно-тоскливо сжалось. Она невольно вскрикнула…
Но Дмитрий не растерялся от неожиданности, разглядев взмах дубины, готовой его оглушить, он быстро наклонился в сторону. Удар пришелся по мягкому наголовнику охабня, защитившему ему спину. В это время голова Антипы, близко подскочившего к коню, отчетливо стала видна. Быстрым, округленным движением Дмитрий взмахнул саблей и с силой ударил ею не по голове Антипы, защищенной теплой мохнатой бараньей кучмой [63]63
Косматая баранья шапка.
[Закрыть], а сбоку, вкось по шее. Обливаясь кровью, тот свалился. В это время Савватий изловчился и швырнул под нош коню кол. Конь спотыкнулся, чуть не упал на передние ноги. Тогда Паук с ножом бросился вперед, но новый удар сабли по голове оглушил и его. Наступила очередь Мефодия. Взмахнув арканом, пронзившим воздух острым звенящим звуком, он опутал им шею Дмитрия. Еще минута, и тому наступил бы конец. Но, выпустив поводья и уронив саблю, Дмитрий отчаянным усилием ухватил левой рукой изнутри петлю, чтобы не дать ей затянуться, и, выхватив правой рукой кинжал, с бешеной силой перерезал им веревку и пригнулся к шее лошади в то время, когда Мефодий кинулся на него с ножом. Быстрым поворотом коня он сшиб с ног Мефодия, который вскочил и пустился бежать. Савватий, лишившись кола, единственного своего оружия, последовал его примеру.
Все это сложное и тщательно продуманное нападение длилось всего одну-две коротких минуты. Как ни было стремительно и жарко оно, Дмитрий не потерял присутствия духа. Сабля, уроненная во время свалки, лежала на снегу. Для дальнейшего пути она была ему нужна. Он оглянулся: двое убегавших «отцов» были уже вдали, двое других лежали на дороге. Дмитрий быстро спешился и поднял саблю. Желание узнать, с кем ему пришлось иметь дело, заставило его подойти к близлежавшему ничком Пауку. Взведя на всякий случай курок турецкой пистоли, он толкнул ногой Паука, который застонал.
– Жив? – коротко спросил Дмитрий, пытаясь разглядеть его лицо.
– Милостивец, не губи, – еле прохрипел до смерти испуганный Паук.
– Говори, кто такой? Кем подослан? – строго приказал Дмитрий и наступил ему ногой на грудь.
– Ох, не губи!.. Ох, ничегошеньки не помню. Память отшибло.
– Говори, не то и вовсе ее отшибу, – сильнее придавил ему ногой грудь Аленин.
– Ох, пусти, пусти, родимый, – отчаянно взмолился Паук. – Грех попутал… Боярин Цыплятев подослал…
– Вот оно что! – ухмыльнулся Дмитрий. – Ну, теперь я и тебя, приятель, признал. Так слушай же, Паук: если от раны не подохнешь, кланяйся боярину да скажи, настанет, мол, черед и мне с ним посчитаться. Да и тебя, приятель, при случае не забуду.
Он вскочил на дрожавшего от страха коня, перекрестился и быстро помчался по улице. Главную беду он избыл благополучно. Впереди же, перед выездом из города, предстояла еще немаловажная опасность: надо было ухитриться миновать стражу на заставе. Дмитрий решил взять в этом случае хитростью и дерзостью: другого выхода не было.
– Эй! – окликнул он воротника, доехав до заставы. – Заспался, отпирай живей!
Воротник, молодой стрелец, торопливо высунул голову из-под теплого воротника кожуха, под которым он действительно сладко задремал на морозе.
– Кто идет? – вскакивая, спросил он.
– Или не видишь? – дерзко крикнул в ответ Дмитрий.
– Кой леший в ночи тебя разглядит! – сердито буркнул стрелец.
– А не видишь, так знай, с кем говоришь да обращение разбирай: гонец я боярина Гонсевского к государю и королю Жигмонту.
– Ясак? [64]64
Условный пропуск.
[Закрыть]
– «Слава Богу в небеси, государям королю с королевичем на земли», – уверенно сказал Дмитрий первый пришедший ему в голову ответ.
– Что это ты плетешь? – недоуменно уставился на него стрелец.
– Или ясака гонцового государева не знаешь? Так пода спроси своего десятника, – внушительно сказал Дмитрий. – Да идя спрашивать, ответ держать готовься. Если замешкаю по твоей вине, головы тебе не сносить.
Стрелец, по русскому обычаю, нерешительно полез пятерней в загривок в надежде, должно быть, найти там совет, как выйти из затруднительного положения. Затем сообразив, что и в самом деле может существовать особый «гонцовый государев» ясак, за незнание которого ответ, пожалуй, действительно придется давать строгий, потоптался нерешительно, да и стал отмыкать рогатку.
– Как гонцового ясака не знать! – оправдывался он. – А поспрошать все надо… Мало ли что… Сам знаешь, время какое.
– Ну, то-то, – успокоенно заметил Дмитрий, минуя рогатку и крестясь от радости под охабнем. – А десятнику лучше не признавайся, не будь дураком: как бы не досталось.
И, хлестнув коня, Дмитрий, все еще боясь погони, вихрем исчез во тьме ночи.
«И то взаправду лучше смолчать, – подумал стрелец. – Зря под ответ попадешь».
Плотней завернувшись в теплый нагольный тулуп, он присел на чурбанок возле рогатки и погрузился в безмятежный сон, прерванный было пропуском «гонца к Жигмонту».