355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Рубцов » Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников » Текст книги (страница 5)
Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:11

Текст книги "Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников"


Автор книги: Николай Рубцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Валентин Сафонов. «Николай Рубцов. Повесть памяти»
НА СЕВЕРНОМ ФЛОТЕКорабль
1

Все, даже и не видевшие моря, представляют, что такое корабль.

Не всем, однако, ведомо, что такое служба на боевом корабле. И многолетняя, изо дня в день жизнь в четко ограниченных пространствах металлических отсеков. Но призвали – служи! Целых четыре года! И, положа руку на сердце, скажу: эти четыре года были для нас превосходной школой жизни. А о корабле в стихотворении «Корабль», которое очень нравилось Рубцову, замечательно сказал наш флотский поэт Валерий Белозеров. Приведу здесь две строфы – первую и последнюю:

 
Железные палубы, трапы, надстройки,
Железные поручни, люки, обрезы…
Железные кубрики, пиллерсы, койки —
Железо, железо, сплошное железо…
Открытые лица, широкие груди,
Железные палубы, трапы, обрезы,
Железные нервы, железные люди —
Железо, железо, сплошное железо.
 

Помню, когда Валерий, в то время судовой врач, впервые прочитал эти стихи на занятии литобъединения, мы долго и потрясенно молчали. А затем поднялся Николай и торжественно изрек:

– Классика! Как тихоновская «Баллада о гвоздях».

И мы согласились с ним, ибо каждый подумал, что, наверное, так же мог бы сказать о себе, о своей службе на корабле, но вот не сумел, а старший лейтенант Белозеров сумел…

Теперь, по прошествии лет, понимаю, что Колина оценка стихотворения была несколько завышенной. Но ведь теперь-то я щеголяю в цивильном пиджаке – не в бушлате.

В те годы флотской нашей юности Рубцов был очень общительным человеком. С отчаянной смелостью врубался в любой разговор о литературе, тем паче о поэзии. Если сам читал стихи или вслух размышлял о чьих-то – тут Колю слушать не переслушать. И замыкался он лишь в том случае, когда невзначай или с назойливым интересом касались начал его жизни: где родился? возле кого рос? Коснуться этих самых начал – все равно что открытую рану зацепить: Рубцов или молча злился, или отвечал грубостью.

Конечно, все это – и злое, не подступись, молчание, и нарочитая грубость – лежало на поверхности, было формой самозащиты. А в душе его постоянно жила огромная, невыразимой силы, негаснущая тоска по родительской ласке, которой он, осиротев в младенчестве, не запомнил; тоска по отчему крову над головой, которого никогда не было в его жизни.

Как-то он меня спросил:

– У тебя родители живы?

– Живы.

– Отец воевал?

Я молча кивнул, испытывая странное стеснение и не решаясь рассказать, что не только отец – вся наша семья, включая меня и брата Эрика, прошла через войну начиная с самого первого ее дня. Что пережили мы и угрозу расстрела, из-под которой увел нас назначенный немцами и раскаявшийся староста, и колючую проволоку концлагеря, и лесные партизанские землянки.

– Ты счастливый: отец и мать есть – не пропадешь! – позавидовал Николай. – А я вот всю жизнь один. И всю жизнь боюсь затеряться. В детдоме боялся. И потом, когда бродяжил, менял адреса и работу. И в учебке тоже, когда выдернули из привычной одежки.

Справедливости ради замечу, что мы с ним дружили на равных, не обижая друг друга, и, наверно, я знал его больше, чем другие наши ребята в литературном объединении, и был он со мной открытее и откровеннее. Потому и не поразило и не смутило меня его стихотворение, напечатанное однажды во флотской газете «На страже Заполярья». Начиналось оно строками: «Над вокзалом – ранних звезд мерцанье. В сердце – чувств невысказанных рой…» И дальше речь шла о том, как моряк-отпускник приезжает на побывку, обнимает на пороге дома родную мать.

 
Все – от первого лица.
Стихи-призрак, стихи-мечта!
 

Кстати, в этих стихах Коля буквально повторяет слова из более ранних «Деревенских ночей»: «…крики перепелок, ранних звезд мерцание». Теперь «Ночи» поют как романс.


2

Мы жили литературой, жили поэзией – обостренно, взволнованно, взахлеб. И я еще скажу об этом особо, а здесь напомню лишь, что год нашего призыва на службу – 1955-й. Что незадолго перед тем умер Сталин. Что именно на время нашей флотской службы пришелся XX съезд партии, сурово осудивший культ личности. Решения съезда ошеломили и потрясли нас. Отчетливо помню собственные ощущения тех лет: если в книге, взятой из корабельной библиотеки, спотыкался на имени Сталин – откладывал ее, не дочитав. Потому, наверное, искал преимущественно классику.

Было много споров, много разговоров; и неясного, смутного хватало. Вот почему дорожили мы каждой возможностью вырваться на занятия литературного объединения. Вырывались не только ради занятий, подчас довольно бледных… Главное начиналось после – когда, разбившись на группки, бродили мы по улицам Североморска или уходили в сопки, подальше от начальства и несговорчивых патрулей. Тут уж доставало и споров, и суждений!

«Железные люди с железными нервами» тоже подчас давали слабинку. Помню, флотская газета напечатала подборку стихов Вити К. С портретом автора – молодцеватого старшины второй статьи, – с теплым напутствием. Такие подборки были традицией, почти все члены литобъединения прошли через эту купель, через этот обряд крещения. Витя, человек неуступчивый и сверх меры самолюбивый, на радостях «заложил за воротник» и, уличенный в непозволительном проступке, надерзил начальству. Его, естественно, наказали, «зарубив берег», то есть надолго лишив увольнений. А когда праведной службой добился он прощения – пришел к нам с надрывной жалобой:

– Обрыдло все!

– Что – все?

– Да все на свете! И чертовы эти сопки, похожие на сухари, и окаянное море.

– Море-то при чем? – спросил я, изрядно обиженный на бравого старшину: моими стараниями его подборка увидела свет, мне же первому и нагорело за его грехи.

– А при том! – взъярился Виктор. – Куда ни глянь – каждая вещь с казенным клеймом. Подушка, на которой сплю, одеяло, которым укрываюсь, простыня. На полотенце клеймо, на робе, на бескозырке! И сами клейменые, словно каторжные.

Зло сплюнув, он отвернулся и пошел вниз по улице Сафонова, самой в те времена красивой – парадной – улице. А мы стояли на широких ступенях Дома офицеров, в одном из зальчиков которого только что отзанимались литобъединенцы, и растерянно смотрели ему вслед. Хоть бы руку, что ли, подал на прощание!

– Виктор! – позвал я негромко.

– Не надо, – тронул меня за рукав Рубцов. – Не стоит.

– Нелепо все, глупо, – возразил я. – Надо догнать.

– Не стоит, – повторил Коля. И, нахмурив лоб, после паузы выговорил с сожалением: – Не будет из него поэта. Только себя и видит, и никого вокруг больше.

Рубцов оказался прав в своем пророчестве. Вот уже и десятилетия минули с того момента, как простились мы с флотом, а Виктора в литературе – с поэзией ли, с прозой – так и не встретил я ни разу.

Вспоминая не единожды эту картинку, снова и снова прокручивая ее в воображении, я думал: вот Рубцов-то как раз всю жизнь спал на клейменых подушках и укрывался одеялом с казенным клеймом. В детдоме, на флоте, в общежитии Литературного института. Вот он-то как раз больше, чем кто-либо другой, имел право сказать, что все ему обрыдло.

Ан нет, и намеком не обмолвился!

Еще штрих – и к портрету поколения, и к портрету Рубцова.

Зашел разговор о событиях в Египте: по времени пришлись они на осень пятьдесят шестого года. Арабам империалисты не могли простить национализации Суэцкого канала: против Египта с ходу развязал войну Израиль, на стороне Тель-Авива немедленно выступили англичане и французы.

По флоту была объявлена повышенная готовность: тревоги играли поминутно, спали мы не раздеваясь, да и громко это сказано – спали. Счастлив уже, коли вырубишься на полчаса – до очередной сирены.

Мир, казалось, висел на волоске. Вот-вот полыхнет она, третья мировая…

Все, к счастью, обошлось. Прежде всего потому, втолковывали нам, что твердую и непреклонную позицию занял Советский Союз.

Так вот, вспоминая те дни, Рубцов обмолвился, что писал заявление с просьбой отправить его в Египет в составе интернациональной бригады. На помощь страдающему народу.

Мы бредили интербригадами, нам не терпелось взять оружие в руки. Из уст в уста передавали, что на одной «тридцатке-бис» (модель эсминца) подобные заявления написали сто тридцать матросов и четыре офицера.

– Ну и что у тебя вышло? – спросил я с сочувствием.

– Толку не вышло, – ответил он. – Вызвал «святой отец» и прочитал «проповедь». Тем и кончилось!

«Святой отец», так мы называли заместителя командира корабля по политчасти, вызвал и меня. По такому же точно поводу. И сказал, что кандидату в партию, молодому коммунисту, надлежит удерживать матросов от искренних, но неумеренных порывов, а не подогревать всякие там настроения.

– Все понял? – поинтересовался зам. под занавес. На флоте не принято отвечать «нет».

– Так точно, понял! – гаркнул я и вышел за дверь, не столько потрясенный, сколько раздавленный тем, что наш интернационализм подрублен под корень.

Есенин
1

К Есенину у Рубцова отношение особое. «…Невозможно забыть мне ничего, что касается Есенина», – однажды напишет он мне. Но это будет позже, в пятьдесят девятом, когда мы всерьез начнем искать следы пребывания Сергея Александровича в Мурманске.

Чтоя знал тогда о Есенине? Что мы все знали о нем?

Теперь вот думаю, что имя Есенина в памяти народа хранилось всегда. Как и великое имя Пушкина. Роились вокруг этого имени легенды, домыслы, преувеличения, но в каждой побасенке, в каждом расхожем анекдоте явственно слышалась всечеловеческая симпатия к большому и незаслуженно обиженному после смерти поэту. Обиженному тридцатилетним забвением.

Помню, районный судья Петр Егорович Сухов за кружкой пива в предбаннике рассказывал мужикам, как после гражданской войны служил он в Константинове участковым милиционером. И как Есенин, приехав к матери, в загуле перебил стекла в теткином доме. Сухов, по долгу службы и не без помощи местных мужиков, связал буяна. «Развяжи!» – потребовал поэт, отоспавшись. И, освобожденный от уз, надавал блюстителю порядка звонких пощечин. Меня, мальчишку, поразило, что об этих пощечинах судья вспомнил как о почетной награде.

Знание о поэте, пусть и искаженное, неверное, приходило к нам раньше его стихов.

Правда, мне повезло. Логику в средней школе преподавал нам Владимир Васильевич Аббакумов. Фронтовик, потерявший на войне ноги, юрист по образованию, он страстно любил поэзию. Прознав, что я пишу стихи, пригласил меня домой. И мне, единственному слушателю, часа три кряду читал Есенина наизусть. А потом под честное слово одолжил «до завтра» прижизненный томик поэта. Я спрятал книжицу в карман куртки и вылетел на улицу, забыв попрощаться: боялся, что учитель передумает, отберет Есенина назад. Весь вечер и всю ночь напролет при скудном свете лампы-семилинейки я переписывал стихи в тетрадь. Весь том, до заключительной точки… А после, к великому удовольствию однокашников и неудовольствию школьного начальства, читал Есенина на вечерах. Уходя на службу, взял тетрадь с собой.

Знал я, понаслышке, конечно, и о том, что жива еще Татьяна Федоровна – мать поэта, сестры Шура и Катя.

– Эх, поговорить бы с ними! – загорелся Николай. – Вот расскажут…


2

«Соскучась» по Есенину, наведался в гости Рубцов. Я достал из рундука тетрадь с есенинскими стихами, вырезки из газет, альманах «Литературная Рязань», еще какие-то книжки. И мы ушли в машинное отделение, подальше от посторонних глаз.

На крышке металлического ящика, набитого ветошью, и устроились мы со своим духовным богатством. Вернее, устроился Николай, а я, чтобы не мешать ему, ушел на свое заведование – к маневровому устройству. Работа на корабле, тем паче у механика, всегда есть. Лишь бы руки не ленились: крути гайки, драй медяшки…

Коля прочитал все, что было у меня о Есенине, а тетрадь, не открывая, спрятал за пазуху, под суконку.

– Это я один читать буду, дома, – сказал, по справедливости разумея под домом свой кубрик.

Какими-то днями позже брат прислал мне двухтомник Есенина, выпущенный в 56-м году в Госиздате. Светло-сиреневый переплет, зеленое пятно неприхотливого пейзажа на обложке.

Вот это был праздник!

Мне и теперь они дороже многих нарядных изданий, эти затрепанные, с оборванными уголками страниц томики есенинских стихов и поэм. Всякий раз, когда беру их с полки, невольно думаю о том, что мои друзья-моряки узнавали Есенина по этим книжкам. Без сомнения, в те времена это было самое полное собрание поэта.

Да, вот еще, чтобы не забыть. Тогда, в машинном отделении, мы не читали друг другу собственных стихов. Даже, кажется, и в голову не пришло такое – читать себя. Говорили только о Есенине…


3

Взрослели мы – взрослело наше знание о Есенине. Память народа и время сняли запрет с имени поэта. И точно плотину прорвало! В театрах столичных и периферийных городов профессиональные декламаторы выступали с программами «из Есенина». Провинциальные издательства, пусть и робко, с оглядкой, начали выпускать сборники его стихов. Критики и литературоведы чуть ли не соревнование затеяли, кто из них больше и лучше скажет о Сергее Александровиче.

Так, субботним вечером 24 января 1959 года моряки встречались с народным артистом СССР Николаем Константиновичем Симоновым. Посмотреть на исполнителя роли Петра Первого хотелось, конечно же, многим: зал в Доме офицеров был битком набит. Симонов начал вечер не с рассказа о сцене и кино, а – неожиданно для всех и потому под аплодисменты – с эпизода о том, как в 1918 году видел в Самаре Маяковского, Бурлюка и Есенина. Первые двое, повествовал очевидец, эпатируя благородную публику, гуляли по улицам в трусах и персидских халатах, размалеванные во все цвета радуги. Есенин же был одет в пестрядинную российскую рубаху и мужицкие порты, подпоясанные веревкой.

«Мне в эту встречу не верится, выдумал ее Симонов», – в тот же день записал я в дневнике.

Рубцов Симонова не слышал. Но реакция его, когда я рассказал ему о вечере в Доме офицеров, была еще более энергичной:

– Чушь! Врет твой Симонов…


4

Я после демобилизации уже работал во флотской газете «На страже Заполярья». Как раз в это время где-то вычитал, что Есенин бывал в Мурманске. Запись в дневнике по этому поводу предельно лаконична:

«12 января 1959 года, понедельник.

…Отдельно – Есенин. Поэт был в Мурманске. Факт. И все! Белое пятно в литературе.

Стереть пятно!

Вот эта задача особенно влечет и волнует меня сейчас».

Смутно припоминаю, что о посещении Есениным Мурманска рассказывал мне и некий седовласый капитан дальнего плавания: я приезжал к нему из Североморска за материалом для флотской газеты.

Написал Рубцову на корабль, который в это время базировался близ Мурманска. И вскоре получил ответное письмо, в котором были такие строки:

«…Сперва о деле. Ты говоришь, что необходимо (или желательно) узнать подробности поездки Есенина в Мурманск. Действительно, это надо сделать, и кто-то должен добиться здесь успеха, т. е. узнать, что требуется. К сожалению, для меня это пока почти невозможно, поскольку, сам знаешь, я на службе, и потому лишен свободы действий.

Надо бы поехать в Мурманск и на месте попытаться найти людей, которые помогут. Перепиской вряд ли чего добьешься, но, не имея других средств, я все-таки написал одно письмо в Ростов-на-Дону знакомой преподавательнице литературы, она любит Есенина и прекрасно знает его биографию. Недавно она тоже была в Мурманске продолжительное время. Может, подскажет, с чего начать. А если в подходящее мурманское учреждение написать? Мало толку?

Что бы там ни было, помнить об этом буду постоянно. Да и невозможно забыть мне ничего, что касается Есенина. О нем всегда я думаю больше, чем о ком-либо. И всегда поражаюсь необыкновенной силе его стихов. Многие поэты, когда берут не фальшивые ноты, способны вызвать резонанс соответствующей душевной струны у читателя. А он, Сергей Есенин, вызывает звучание целого оркестра чувств, музыка которого, очевидно, может сопровождать человека в течение всей жизни.

Во мне полнокровной жизнью живут очень многие его стихи. Например, вот эти:

 
Кто видал, как в ночи кипит
Кипяченых черемух рать?
Мне бы в ночь в голубой степи
Где-нибудь с кистенем стоять!
 

Так и представляется, как где-то в голубой сумрачной степи маячит одинокая разбойная фигура. Громкий свист… Тихий вскрик… И выплывает над степью луна, красная, будто тоже окровавленная…

Что за чувства в этих стихах? Неужели желание убивать? Этого не может быть! Вполне очевидно, что это неудержимо буйный (полнота чувства, бьющая через край, – самое ценное качество стиха, точно? Без него, без чувства, вернее, без нее, без полноты чувства, стих скучен и вял, как день без солнца), повторяю: это неудержимо буйный (в русском духе) образ жестокой тоски по степному раздолью, по свободе. Неважно, что образ хулиганский. Главное в нем – романтика и кипение, с исключительной силой выразившие настроение (беру чисто поэтическую сторону дела). Вообще, в стихах должно быть „удесятеренное чувство жизни“, как сказал Блок. Тогда они действительны…»

Мне кажется, эти строки из письма Рубцова в комментариях не нуждаются. Коля тут весь на виду, прозрачен насквозь: и в своем отношении к Есенину («…невозможно забыть мне ничего, что касается Есенина. О нем всегда я думаю больше, чем о ком-либо»), и к поэзии вообще (цитирую Блока: «…в стихах должно быть „удесятеренное чувство жизни“»). Да и не только цитирует – чуть ниже выносит безжалостный приговор серости, бесталанности: «…в большинстве стихов наших флотских, как ты называешь, пиитов (да и не только наших) как раз недостает этого. Какие-то скучные, схематичные стишки. Не стоит говорить о том, что они не будут жить: они рождаются мертвыми…»

Некая наивность стиля, сбивчивость в изложении легко объяснимы: письмо писалось, что называется, «из-под полы», во время политзанятий.

В 1984 году в журнале «Литературное обозрение» (№ 2) были опубликованы письма Алексея Прасолова. Вот что писал он о Есенине в октябре 1965 года:

«Есенин – это та песня, которая несет отсвет вольной Руси, не мыслимой сегодня и не могущей так раскованно повториться. Никого не оставляет эта песня равнодушным, потому что наше вчера еще так недалеко (та вольная буйная стихийная сила), и как бы ни замкнули нас железные условия прогресса, цивилизации – молодость наша легко ранит своей песнью, отголосок которой – во всем Есенине.

Это – только об одном его луче. А их у него много – и все живые».

Я прочитал это письмо и замер, пораженный сходством оценок, тем, как одинаково верно и одинаково глубоко понимали Есенина и судили о нем Николай Рубцов и Алексей Прасолов. И даже в схожести житейских судеб, в раннем трагическом исходе есть что-то одинаково роковое, неотвратимое.


5

Я не занимаюсь литературоведением, пишу – по памяти, дневникам и сохранившимся письмам – лишь о том, что было. Не хочу быть пристрастным и утверждать, что Есенин оказал решающее влияние на стихотворчество Рубцова. Это не так, конечно. Но вот возникло однажды высказанное неким критиком и ставшее едва ли не расхожим мнение, что Рубцов целиком вышел из сюртука Тютчева и Фета, что он – прямой продолжатель их поэтической линии в нашей советской литературе. Не знаю, не знаю… Глупо было бы мастерить литературные весы и укладывать на одну их чашу эталоны с табличкой «Воздействие Есенина на Рубцова», на другую – «Воздействие Тютчева и Фета…». Какая из чаш, де мол, перетянет?.. Николай Михайлович тем и хорош, что, к счастью, самостоятелен, оригинален был в поэзии. Достоверно же и непреложно одно: Тютчев и Фет пришли к нему гораздо позже Есенина, пришли уже к сложившемуся, умелому мастеру. Кстати говоря, круг литературных привязанностей Рубцова не ограничивался тремя названными именами. Он и Блока не чужд был – отнюдь! И виртуозное мастерство Хлебникова импонировало ему. А Пушкин! А Гоголь!.. Он многое знал и помнил, потому что много читал и прочитанное основательно «переваривал» в себе.

А первооткрывателей из нас не получилось. Сколько ни ходили мы по «следам» Есенина в Мурманске – нас, увы, постигла неудача. Ни очевидцев его пребывания в этом городе не сыскали, ни документов не нашли. Может, не слишком настойчивы были в своих поисках?

Да нет, настойчивости, задора и желания хватало, но, видно, не с того конца за поиски взялись. А вот недавно я узнал, что мурманский поэт Владимир Сорокажердьев оказался удачливее нас. Ему – об этом он сам сообщает в письме – удалось установить, что Сергей Александрович Есенин предпринимал в свое время поездку в Мурманск, но до конечной цели маршрута не добрался. Так тогда, в двадцатые годы, сложились обстоятельства…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю