Текст книги "Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников"
Автор книги: Николай Рубцов
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Кружусь ли я…
Кружусь ли я в Москве бурливой
С толпой знакомых и друзей,
Пойду ли к девушке красивой
И отдохну немного с ней,
Несусь ли в поезде курьерском
От всякой склоки и обид
И в настроенье самом мерзком
Ищу простой сердечный быт,
Засну ли я во тьме сарая,
Где сено есть и петухи,
Склоню ли голову, слагая
О жизни грустные стихи,
Ищу ль предмет для поклоненья
В науке старцев и старух, —
Нет, не найдет успокоенья
Во мне живущий адский дух!
Когда, бесчинствуя повсюду,
Смерть разобьет мою судьбу,
Тогда я горсткой пепла буду!
Но дух мой… вылетит в трубу!
Октябрь 1965
На вокзале
Закатилось солнце за вагоны.
Вот еще один безвестный день,
Торопливый, радостный, зеленый,
Отошел в таинственную тень…
Кто-то странный (видимо, не веря,
Что поэт из бронзы, неживой)
Постоял у памятника в сквере,
Позвенел о бронзу головой,
Посмотрел на надпись с недоверьем
И ушел, посвистывая, прочь…
И опять родимую деревню
Вижу я: избушки и деревья,
Словно в омут, канувшие в ночь.
За старинный плеск ее паромный,
За ее пустынные стога
Я готов безропотно и скромно
Умереть от выстрела врага…
О вине подумаю, о хлебе,
О птенцах, собравшихся в полет,
О земле подумаю, о небе
И о том, что все это пройдет.
И о том подумаю, что все же
Нас кому-то очень будет жаль,
И опять, веселый и хороший,
Я умчусь в неведомую даль!..
<1965>
О Пушкине
Словно зеркало русской стихии,
Отстояв назначенье свое,
Отразил он всю душу России!
И погиб, отражая ее…
1965
Дуэль
Напрасно
дуло пистолета
Враждебно целилось в него:
Лицо великого поэта
Не выражало ничего!
Уже давно,
как в Божью милость,
Он молча верил
В смертный рок.
И сердце Лермонтова билось,
Как в дни обыденных
тревог.
Когда же выстрел грянул мимо
(Наверно, враг
Не спал всю ночь!),
Поэт зевнул невозмутимо
И пистолет отбросил прочь…
1965
Однажды
Однажды Гоголь вышел из кареты
На свежий воздух. Думать было лень.
Но он во мгле увидел силуэты
Полузабытых тощих деревень.
Он пожалел безрадостное племя,
Оплакал детства светлые года,
Не смог представить будущее время —
И произнес: – Как скучно, господа!
1965
Приезд Тютчева
Он шляпу снял,
чтоб поклониться
Старинным русским каланчам…
А после дамы всей столицы
О нем шептались по ночам.
И офицеры в пыльных бурках
Потом судили меж равнин
О том, как в залах Петербурга
Блистал приезжий дворянин.
А он блистал, как сын природы,
Играя взглядом и умом,
Блистал, как летом блещут воды,
Как месяц блещет над холмом!
И сны Венеции прекрасной,
И грустной родины привет —
Все отражалось в слове ясном
И поражало высший свет.
1965
Из восьмистиший
1
В комнате темно,
В комнате беда, —
Кончилось вино,
Кончилась еда,
Кончилась вода
Вдруг на этаже,
Отчего ж тогда
Весело душе?
2
В комнате давно
Кончилась беда,
Есть у нас вино,
Есть у нас еда,
И давно вода
Есть на этаже,
Отчего ж тогда
Пусто на душе?
3
Звездный небосвод
Полон светлых дум,
У моих ворот
Затихает шум,
И глядят глаза
В самый нежный том,
А в душе – гроза,
Молнии и гром!
4
Лунною порой,
Омрачая мир,
Шел понурый строй,
Рядом – конвоир.
А в душе в ночи
Снился чудный сон:
Вербы и грачи,
Колокольный звон…
5
Девушке весной
Я дарил кольцо,
С лаской и тоской
Ей глядел в лицо,
Холодна была
У нее ладонь,
Но сжигал дотла
Душу мне – огонь!
6
Постучали в дверь,
Открывать не стал,
Я с людьми не зверь,
Просто я устал,
Может быть, меня
Ждет за дверью друг,
Может быть, родня…
А в душе – испуг.
7
В комнате покой,
Всем гостям почет,
Полною рекой
Жизнь моя течет,
Выйду не спеша,
На село взгляну…
Окунись, душа,
В чистую волну!
Экспромты
Веревка, яркое белье,
А во дворе играют дети.
В потемках прячется жулье…
Все есть на этом белом свете!
* * *
Пили всякую фигню,
Заглянул потом в меню,
А в меню ни то, ни се —
Выпил пива, да и все!
В горнице
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды…
Красные цветы мои
В садике завяли все.
Лодка на речной мели
Скоро догниет совсем.
Дремлет на стене моей
Ивы кружевная тень.
Завтра у меня под ней
Будет хлопотливый день!
Буду поливать цветы,
Думать о своей судьбе,
Буду до ночной звезды
Лодку мастерить себе…
<1965>
* * *
«Я переписывать не стану из книги Тютчева и Фета…»
Я переписывать не стану
Из книги Тютчева и Фета,
Я даже слушать перестану
Того же Тютчева и Фета,
И я придумывать не стану
Себя особого, Рубцова,
За это верить перестану
В того же самого Рубцова,
Но я у Тютчева и Фета
Проверю искреннее слово,
Чтоб книгу Тютчева и Фета
Продолжить книгою Рубцова!..
ВОСПОМИНАНИЯ СОВРЕМЕННИКОВ
Михаил Шаповалов. «…И стало мне жаль отчего-то, что сам я люблю и любим…»
Познакомился я с Рубцовым в 1962 году. Мы участники одного поэтического семинара в Литературном институте. В первый учебный сентябрь нас послали на работу в колхоз, расположенный под Загорском. Деревня, где нас разместили по избам, уже растеряла большую часть жителей: не только молодые, но и все, кто мог рассчитывать на сносный заработок, подались в столицу и пригороды. Помню, мы были поражены, когда случайно выяснилось, что электричество в деревню провели не так давно: в пятидесятые. «И это в двухстах километрах от Москвы!» – как бы подвел черту кто-то. На что Рубцов сказал со значением:
– Эх, не видели вы наших вологодских деревень!.. Мы промолчали. Чего не видели, того не видели.
В местном клубе мы дали литературный вечер. Клуб оказался обыкновенной избой, где стояли в несколько рядов скамейки. У задней стены – чуть приподнятый над полом помост: сцена. Собирались старики с детворой, молодежи было мало. Читали стихи. Принимали каждого радушно, однако самый большой успех выпал на долю Рубцова. Стоя на краю сцены, он читал громко, уверенно и, отвергая жестом руки заслуженные аплодисменты, переходил от хохм о флотской жизни к любовной лирике, к стихам о Вологодчине.
Слушая его, я лихорадочно думал: с чем же выступлю?
Когда Рубцов кончил читать и объявили мою фамилию, я сказал:
– Я не буду читать вам своих стихов, лучше прочту вам стихи Есенина.
По реакции слушателей видно было: я не ошибся…
Вечер кончился поздно. Нас искренне благодарили.
Рубцов подошел ко мне радостный и хлопнул по плечу:
– Молодец!
Я ответил, что молодец Есенин, а не я. Но Рубцов всерьез возразил:
– Брось! Ты надумал прочесть его, а не себя. Потому и молодец…
Стояли у сельсовета. Синий день Подмосковья – солнечный, тихий. Неподалеку паслась лошадь. Карачаевец Ахмат Кубанов подошел к ней, потрепал гриву и что-то сказал на ухо. Рубцов засмеялся:
– Ахмат! Она по-вашему не понимает.
– Нет, понимает, – отозвался тот.
– Докажи!..
Ахмат вновь приласкал лошадь и, когда она подняла голову, ловко вскочил ей на спину. Лошадь затрусила по улице. Ахмат сидел ровно, понукая ногами в бока. Проехав метров сто, он развернулся и под наш радостный галдеж спешился у крыльца сельсовета. Рубцов в восторге кинулся обнимать товарища… Когда я читаю стихотворение «Эх, коня да удаль азиата», невольно прокручиваю в памяти эту сцену.
…Он многое успел повидать и испытать, за его плечами был значительный жизненный опыт. Но печатался редко. И случайные публикации его не удовлетворяли.
Стихи Рубцова поначалу на семинаре и в среде стихотворцев успеха не снискали. С благословения руководителя семинара Н. Н. они подвергались нападкам за «пессимизм», за «односторонность» изображаемого мира и тому подобное. Только со временем, когда стало известно, что в «Советском писателе» готовится к изданию книга Рубцова, Н. Н. изменил к нему свое отношение.
Признание Рубцова началось в среде прозаиков. Они держались от поэтов обособленно, солидно. И вот допустили к себе поэта Николая Рубцова. Этому способствовала гармонь, на которой тот играл. Перебирая лады, он наклонялся к мехам, точно слушая самозарождение каждого звука, каждого вздоха. Рубцов играл и пел:
Ах, что я делаю, зачем я мучаю
больной и маленький
свой организм!
Ах, по какому же
такому случаю —
ведь люди борются
за коммунизм…
Припев подхватывали дружно, хором, так, что стекла дрожали от голосов:
Ах, замети меня, метель-метелица!
Ах, замети меня, ах, замети…
Эта песня сменялась другой, тревожной, сумеречной по настроению:
Потонула во тьме отдаленная
пристань.
По каналам промчался (эх!)
осенний поток.
По дороге неслись
сумасшедшие листья
да порой раздавался (эх!)
милицейский свисток.
Есть в песнях Рубцова обнаженная искренность, душевный надрыв, роднящий их с романсом. Что ни говори, они находили у слушателей мгновенный отклик. За них Рубцова полюбили многие.
Два раза только видел я Рубцова с книгой в руках. Потому и помню: книгами этими были Библия и Пушкин. Рубцов никогда не стремился блистать эрудицией. Все же по семинарским занятиям, по разговорам с ним я почувствовал: он любит русскую классическую поэзию, а в XX веке ему особенно близки Блок и Есенин.
Рубцов знал жизнь вологодской деревни. Знал и с юности мечтал вырваться из знакомого круга: дом, улица, околица, поле, лес… Вырвался. Сезонами плавал в море, ловил рыбу, лихо, по-матросски мотал заработанные деньги, так что и земля «качала» его основательно. Потом Рубцов оставил флот, жил в Ленинграде, работал на заводе. С годами «им овладело беспокойство – охота к перемене мест». Он стал по натуре своей «перекати-поле». Мог выйти из комнаты, покинув дружеское застолье, никому ни слова не сказав, уехать к трем вокзалам и, на ночь глядя, отправиться в деревню, в Вологду, в Питер. Проходит время. Замечают отсутствие Рубцова. Где же Коля?.. Никто не ведает
В деревне он отдыхал от города и городских приятелей, в городе наверстывал упущенное в те дни, когда ходил с берестяным кузовком по болоту, собирая клюкву.
«Из записок об Анатолии Передрееве»
Рассказ А. Передреева
Помнишь, кругом талдычили: Рубцов, Рубцов… Всерьез я его не принимал. Знакомы поначалу мы не были, а то, что из него мне читали доброхоты, – не показалось… Иду как-то по коридору, слышу: гармошка играет… К гармошке добавился голос. Я пошел на него… Рубцов был у себя в комнате один, сидел на стуле, играл на гармошке и пел свою песню. Увидел меня, замолчал. Говорю ему: «Продолжай». Он мотнул головой, развернул меха и с того места, где остановился, допел… И тогда мне ясно стало: Рубцов – поэт. Истинный… А гармошка у него знаешь, чья была? Правильно, Васи Белова…
Эдуард Крылов. «На первом курсе»
Какое-то время мы жили с ним в одной комнате. Стол его всегда был завален стихами, старыми и новыми, рукописными и отпечатанными на машинке. И я никак не мог понять, когда же он их пишет. Во всяком случае, ни разу не видел его «сочиняющим» стихи. Днем у него явно не было для этого времени, вечерами мы шли к кому-нибудь в гости или к нам кто-нибудь приходил. Ложились всегда поздно, и утром я видел его обычно еще спящим.
Но однажды я проснулся очень рано, в пятом часу, и вышел в коридор. Рубцов, в пальто с поднятым воротником, совершенно ушедший в себя, мерил шагами коридор. Он не сразу заметил меня, а увидев, остановил:
– Вот, послушай строчки.
И прочитал почти законченное стихотворение, которое позже стало называться «Плыть, плыть…».
Над стихами он работал всегда и везде, но лучшие его часы – это глубокая ночь и самое раннее утро. Потом он снова ложился спать. Не помню, у кого написано о Есенине, что тот в самом тяжелом состоянии мог заснуть за столом на пятнадцать – двадцать минут и проснуться совершенно трезвым. Точно так же мог Рубцов. Он был готов в любую минуту встать и начать работу.
О Рубцове порою говорят и даже пишут как о человеке характера тяжелого, вздорного, неуравновешенного, чуть ли не злого. Ссылаются при этом на различные эксцессы. Да, эксцессы были. Вспомню некоторые из них. К его близкому другу, поэту А. П., пришла девушка. Самого А. П. не было, его ждали с минуты на минуту, а пока мы, несколько человек, вполне безобидно коротали время. Один из малознакомых нам гостей вдруг начал говорить двусмысленности, а затем сделал нечто вроде попытки облапить девушку. Николай молча встал и двинул парня так, что тот рухнул на кровать, сломав пополам гитару.
Другой случай. Мой друг А. Ч. привел своего товарища специально «на Рубцова». Тогда хождения «на Рубцова» стали какой-то модой, поветрием, и Рубцов это тонко почувствовал. Именно в этот период он часто и, казалось, без всякого повода категорически отказывался читать свои стихи. Так было и на этот раз. Но товарищу, видимо, было жалко уходить, не послушав Рубцова, и он настойчиво просил его почитать. Рубцов неожиданно для всех закатил ему пощечину. Все были шокированы, потому что ни малейшего основания для этого не видели. Позже я спросил у Рубцова, зачем он это сделал.
– А пусть не ходят смотреть на меня, как в зверинец, – ответил он.
В компаниях он мог быть самым разным. То центром всеобщего внимания, то глубоким и тонким собеседником, то безудержным весельчаком, то молчаливым наблюдателем, то совершенно незаметным «неучастником».
Он был всяким, но никогда не был ни вздорным, ни злым.
О поэзии и поэтах, как ни странно, говорить он не любил. К поэзии своих друзей – Анатолия Передреева, Станислава Куняева, Владимира Соколова, Глеба Горбовского – был снисходительным, ценя больше дружбу самих людей, чем их творчество. А вот другим не прощал ни малейшей слабости.
Философствовать, в отличие от всех нас, он не любил, но если уж «заводился», то спорил страстно, готовый дойти хоть до кулачной драки. На жизнь стремился смотреть просто – «Звезды на небе – ночь! Солнце на небе – день!», – но сам мучился и страдал от сложностей жизни.
Преподавателю по стилистике он показал стихотворение «Осенняя песня» («Потонула во тьме отдаленная пристань. По канаве помчался – эх – осенний поток…»). Стилист стихотворение похвалил, но решительно возразил против «эх». Рубцов стал с ним спорить, но переубедить не смог.
– Как он не понимает, как не понимает, что в этом «эх» – все: и движение, и настроение. К черту стилистику, если она мешает мне выразить то, что я хочу, – сказал он сердито.
Из невообразимого хаоса бумаг на своем столе Рубцов каким-то образом выуживал необходимые ему стихи, складывал в тоненькие стопочки и разносил по редакциям журналов. Возвратясь, смеялся:
– Загадка. Берут, но всегда самые слабые. Ну почему не взять вот эти или эти – в них все-таки что-то есть.
Однажды, но это было уже не на первом курсе, он собрал книгу стихов и отнес в издательство.
– Понимаешь, – рассказывал он мне, опять же смеясь, – редактор читает мои стихи семье, друзьям, знакомым, переписывает их для себя, а издавать не хочет.
Увы, такое время было… Но я не помню, чтобы кто-нибудь смеялся так хорошо, так увлеченно, как Рубцов. Каким-то мелким, заливистым смехом. В глазах его часто мелькала хитринка – быстрая, почти неуловимая.
…Все разъехались на каникулы, и только мы с Рубцовым оставались в общежитии. Мне ехать было некуда, а его что-то задерживало. Но вот собрался и он в свою Николу. Я зашел к нему в комнату. На полу лежал раскрытый чемодан. Сам он сидел на корточках и запускал желтого цыпленка, который как-то боком прыгал на металлических лапках и старательно клевал пол. Рубцов заливисто смеялся, хлопал руками по полу, как бы отгоняя цыпленка, а меня даже не заметил. Я постоял, потом, увидев в чемодане поверх белья странную книжицу, взял ее в руки и тихо вышел. Книжица оказалась отпечатанной на машинке и называлась «Волны и скалы». Тридцать восемь стихотворений. Я прочитал ее всю, и, каюсь, мне захотелось ее присвоить. Я присоединил книжицу к папке с его стихами и двум тетрадям, которые уже хранились у меня. Но потом мне стало совестно (все-таки книжка вроде – не рукопись, да и как бы я стал смотреть ему в глаза), и я снова пошел к нему. К моему удивлению, он все еще запускал цыпленка, забыв обо всем на свете. Я окликнул его.
– Вот посмотри. Хорош, правда? Дочке везу, – и он опять пустил цыпленка прыгать по полу.
Я попросил у него книжку.
– Извини, не могу. Это единственный экземпляр. Всего их было шесть.
И он рассказал мне историю появления этой книжки.
Мы стали прощаться, и он попросил меня обменяться шарфами. Я принес ему шарф в черно-белую клетку, получив взамен его темно-бордовый.
Анатолий Чечетин. «Этюды о Николае Рубцове»
В ОСТАНКИНЕ
Как-то теплым утром раннего лета мы с Эдиком и Колей решили пойти в Останкино покататься на лодке. К нашей компании присоединились еще ребята.
Взяли две лодки. Катались по сравнительно небольшому прудику, веселясь и радуясь солнцу, теплу, молодой нежной зелени вокруг. Сняли рубашки, брызгались водой, догоняли друг друга, брали на абордаж лодку с тремя девушками, работницами молокозавода; опять хохмили, смеялись – отдыхали как-то сообща, живо и непринужденно. Правда, прозаик пытался проявить свою ученость, цитируя то Гегеля, то Канта, в разговоре о женщинах сказавшего будто бы о том, что она как таковая ни черта не стоит, а чего-нибудь стоит только как продолжение мужчины в низменной сфере наслаждений. Все промолчали. А говоря о душе, он, специально улучив момент, обратился сразу ко всем с риторическим вопросом:
– Кто может сказать, какая она у человека – душа?
– Психея, – тут же ответил Коля, и все засмеялись.
Признаться, я никак не думал, что такой хорошей получится прогулка. Я наблюдал за Колей, как он подставляет лицо лучам солнца; как любуется гармонией дворца и леса, как он чуть деликатнее других по отношению к девушкам, хотя грубости и хамства никто из наших, разумеется, не допускал.
Коля был в белой рубашке с приподнятым воротником, какой-то по-домашнему умытый и обласканный добрым-добрым утренним весенним теплом. И о том, что эта прогулка наша – редкостный подарок судьбы, такого может не случиться больше никогда, подумалось мне в ту пору. Уверен, что и другие ребята, каждый по-своему и в определенный момент встречи, не могли не почувствовать, что в лодке среди нас есть тот, душе которого тяжелее всех нести бремя судьбы, но зато ему уготована необычайнейшая, редко на долю смертного выпадаюшая долгая-долгая жизнь. Не зря он так часто в стихах говорил: «душа хранит», «я чист душою», «когда душой моей…», «не стало кедринской души», «душа моя чиста»…
И всей душой, которую не жаль
Всю потопить в таинственном и милом…
Когда гуляли по аллеям парка, я подумал, что до чтения стихов не дойдет. Но похожий на Лермонтова поэт все-таки не сдержался и начал читать свои стихи, в которых, разумеется, была мысль о том, что он вовсе не Лермонтов, а другой… Коля слушал, потом отошел от скамейки и куда-то нырнул в кусты. Вернулся с гитарой, сказав, что у пацанов одолжил. Шляпа сбилась немного на затылок, сам он был возбужден, в глазах светились лукавинки. Когда поэт перестал читать, Коля запел, умело аккомпанируя себе на гитаре:
Ах, что я делаю,
За что я мучаю
Больной и маленький
Свой организм…
Рефрен известной в то время в общежитии песенки мы несколько раз повторили все вместе…
Так начались мои нечастые, но запомнившиеся встречи с Николаем Рубцовым.
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ХАРАКТЕР
Он, как и жизнь, литературу брал сердцем, душой, находил то, что ему нужно было в данный конкретный момент. Находил каким-то прирожденным избирательным чувством. И Тютчева, и многих других авторов, о которых мы в ту пору не вспоминали да и не ведали, Рубцов открыл для себя не в последние годы жизни, как это предположил один из исследователей его творчества. Задолго до того, еще на первом курсе института, он говорил мне о Тютчеве как о самом почитаемом и дорогом поэте.
И сейчас, вспоминая и перечитывая стихи Рубцова, многие из которых создавались тут же, в дни наших встреч, в полной мере осознать, как ему должно было быть скучно среди нас, еще в литературе «не живших», которых он в «Памяти Анциферова» мягко назвал «болтунами и чудилами», как ему должно было быть порой тошно и душно.
Закономерно, что именно в то время, еще почти юным, он написал (не опубликованную еще) «Богему», в которой говорил и о «какой-то общей нервной системе», о том, что он «опутан ею всерьез», и о многом другом, о чем мы, как правило, думаем, если успеваем, совсем в другом возрасте. И вовсе не детдом и не трудная юность, как считают многие, причина его ранней зрелости: так ощущать и одновременно многозначно иронизировать мог только человек, обладавший способностями провидения.
Опять стекло оконное в дожде,
Опять удушьем тянет и ознобом…
Когда толпа потянется за гробом,
Ведь кто-то скажет: «Он сгорел… в труде!»
Однажды утром я зашел к нему в комнату, когда он еще лежал в постели, время от времени тяжело вздыхая.
– Что, тебе плохо? – спросил я.
– Да, нехорошо.
Я открыл форточку.
– Нет, не поможет… Душно мне… В атмосфере в этой душно! – сказал он, будто простонал, одновременно словно пытаясь вместе с рубашкой разорвать себе грудь.
Я искренне считал тогда, что так строго он судит чужие стихи только из-за того, что однажды постановил себе быть предельно честным, бескомпромиссным в литературе, и это было для меня примером и уроком на всю дальнейшую жизнь. А теперь ясно другое – он судил коллег на уровне своего мастерства, своего таланта, а это было слишком высоко и непонятно для многих окружающих его людей. Но справедливости ради надо обязательно сказать, что Коля часто сдерживал свои резкие, категоричные суждения, с трудом заставлял себя больше молчать, чем говорить.
И ведь только теперь, читая и перечитывая вновь его стихи, понимаешь, до каких глубин духовного прозрения поднимался он уже тогда, когда вместе с нами или один бродил «вдоль улиц шумных», с какого неба озарения он снисходил к нам в прозу жизни, в суету так называемых «проблем». Только теперь и понятно, почему он сказал мне однажды: «Толя, я не политик».
ДОРОГА ЖИЗНИ
Я много раз видел, как Коля слушал по радио классическую музыку. Деликатно, не отрываясь от собеседника, он погружался в тот мир, куда уводили его нежные и печальные звуки скрипок, гений композитора витал над ним в то мгновение, напряженная драматичность музыки словно бегающими вспышками разрядов отражалась в активно живущих, светящихся искорками темных его глазах.
Однажды зашли мы с ним к его приятелю. Хозяин был меломан, и диски у него имелись на все вкусы. Что-то все время вертелось на проигрывателе, негромко, фоном звучала какая-то музыка, мы беседовали, сидя на тахте. Потом я спросил у собирателя пластинок, есть ли у него Моцарт?
– Все есть, – ответил он. – А что поставить?
– Пламенную.
– Пожалуйста, и соль минор можем.
Он сделал звук погромче, и в красноватой от цвета торшера и тахты комнате вздохнул оркестр, побежала ясная извивающаяся лента широко известной основной темы симфонии.
Колю Рубцова никогда я до тех пор не видел таким внутренне просветленным и парящим. Он, до этого мрачноватый и немного ироничный, усталый, сел поудобнее на тахте, как-то подобрался, ушел весь в себя и зажил отдельной от нас жизнью. Отсвет этого проникновенного общения со звуками виден был во всем его существе, живо отражался на тонком его бледноватом лице.
Я сам с давних пор слушал и слушаю всегда эту динамично бегущую вдаль музыку весьма неравнодушно. Но по тому, как слушал ее в тот момент Коля, понял, что истинный смысл великого творения открывается ему сейчас впервые. Мы прослушали симфонию всю, от начала до конца. Время от времени я смотрел на Колю, наблюдал за ним. Он не слушал музыку в обычном понимании этого слова. Было такое впечатление, что он не со стороны воспринимает звуки, а они в нем, внутри его самого, ваяют нечто красивое и гармонически стройное.
Музыка кончилась, он некоторое время еще молчал, а потом, словно выдохнув, сказал: «Это дорога жизни… Спасибо вам, друзья!»
АНЦИФЕРОВ
Но крепче всех, какими-то особыми нитями души он был связан с тезкой – поэтом Николаем Анциферовым. Лысенький, полноватый, невысокого роста, с нездоровым румянцем на пухлых щеках, Коля Анциферов уже окончил институт, имел довольно широкую известность и внешне, в наших глазах, походил на мэтра. Он был одним из немногих людей, встречаясь с которыми, Коля, в каком бы состоянии духа ни был, сразу же шел навстречу, сияя лицом, открыто радуясь, внутренне оживляясь. Светловолосый и голубоглазый Анциферов – Уже литератор с именем – тоже всегда открыто шел навстречу тезке-поэту. Я это видел не один раз.
А нагляднее всего праздник общения двух родственных душ и поэтов проявился на дне рождения кого-то из приятелей Эдика. Это было в общежитии. Компания собралась в основном литературная, но довольно разношерстная. Много было веселья, тостов, экспромтов, импровизаций, веселого студенческого галдежа.
Анциферов был старше всех в этой компании и поначалу несколько смущался. Казалось, он не знает, куда деть свои руки и лицо, а если о нем не говорили, отвлекались на другого, внимательно слушал говорящего, подолгу смотрел в его сторону, будто стараясь определить, увидеть то, что скрыто за внешней оболочкой, и во что бы то ни стало прозреть, расшифровать, как сегодня говорят, «вычислить» самую сущность человека.
Во время застолья оба Коли сидели рядом, на одной кровати, живо участвуя в застолье, а затем увлеклись беседой и общались уже только друг с другом, прерываемые взрывом веселья, песнями или торжественными тостами.
А буквально месяц спустя после этой вечеринки я узнал в институте, что Коля Анциферов умер.
Ему было только тридцать.
Рубцов пережил эту утрату тяжело. Через какое-то время, провожая меня возле общежития на троллейбус, он прочел стихотворение «Памяти Анциферова».
Был темный – иначе и не скажешь, – слякотный зимний вечер с пронизывающим ветром. Коля стоял окоченевший, в одном костюмишке, в намокшей сдвинувшейся шапке, с папиросой в руке и читал стихи, в сущности, про самого себя. А когда он сказал:
И нынче, являясь в бреду,
Зовет он тоскливо, как вьюга!
И я, содрогаясь, иду
На голос поэта и друга,
– мне впервые стало не по себе…
ОСЕННИЕ ЭТЮДЫ
Сколько ни слушал его чтение, всегда это были уже рожденные, готовые, что называется, «доведенные» стихи. Незавершенных, сырых строф или заготовок он, как правило, не читал никогда. Правда, однажды осенним золотым днем, когда шли с ним по Страстному бульвару, он, будто вбирая в себя непередаваемую словами красоту полыхающих вокруг «кровью осенней желтизны» деревьев, проговорил вдруг громко не то заготовку, не то экспромт: «И день за днем, что листья в дивной книге, спокойствием и красотой души полны!..»
Коля не нуждался в текстах, ни разу не читал стихи по бумажке: своих стихов забыть просто не смог бы никогда. И, очевидно, поэтому казалось порой, что он читает их как чужие, внешне несколько индифферентно к положительной реакции слушателей. Но это, разумеется, только казалось. Читал он стихи так, как больше никто их прочесть не сможет.
И тем не менее мне повезло быть первым слушателем. Однажды он как-то волнуясь и даже краснея – а перед этим был необычно рассеян, сбивчив, – сказал:
– Написал белые стихи. Впервые попробовал…
– Да?.. – искренне удивился я. Для Коли это было необычно. Просить читать, конечно, не стал. Мы с ним мчались в такси по ярко освещенной шумной московской улице. Была поздняя осень, по крыше нервно ударяли крупные капли дождя, в машине было тепло, уютно, а улица называлась Лесной. И вот Коля, помолчав некоторое время, вдруг спрашивает:
– Может, я тебе прочту?
– Нужно даже, – обрадовался я.
– «Осенние этюды», – сказал он и начал читать.
Огонь в печи не спит, перекликаясь
С глухим дождем, струящимся по крыше…
А возле ветхой сказочной часовни
Стоит береза старая, как Русь…
Он еще больше приблизился ко мне, чтобы хорошо было слышно, и продолжал. Запомнились сразу и поразили строки:
Зовешь, зовешь… Никто не отзовется…
И вдруг уснет могучее сознанье,
И вдруг уснут мучительные страсти,
Исчезнет даже память о тебе…
«С чего бы это птицы взбеленились? —
Подумал я, все больше беспокоясь. —
С чего бы змеи начали шипеть?»
И понял я, что это не случайно,
Что весь на свете ужас и отрава
Тебя тотчас открыто окружают,
Когда увидят вдруг, что ты один…
А когда он вдохновенно, слегка разрумянившись и мягко окая, Дочитывал последние строки о звезде «труда, поэзии, покоя», я буквально любовался им.
Закончив чтение, Коля откинулся на сиденье. Я тоже расслабился, уже зная, что сказать, и, немного выдержав паузу, буквально выдохнул: «Это сильнее, чем „Жизнь“ Бодлера!..»
Коля еще больше раскраснелся, впервые видел его таким – глаза бархатисто блестели, лицо выражало удовлетворенность, теплое блаженство, огромную радость.
ПЕРВАЯ КНИГА
Недалеко от моего дома, в Черемушках, в книжном магазине появилась книга Рубцова «Звезда полей». Обрадовался несказанно, взял несколько экземпляров. На другой день встретил возле института Колю, горячо поздравил. Узнав, где куплена книжка, он решил ехать вместе со мной, чтобы купить себе: в других магазинах она уже прошла, достать было невозможно. С нами поехал один из его литературных приятелей. Попросили все, что было в магазине, то есть оставшиеся двенадцать экземпляров, и решили зайти ко мне отметить это чрезвычайно знаменательное событие.
В 1965 году в Северо-Западном книжном издательстве, в Архангельске, была издана тоненькая книжечка Рубцова. Называлась она «Лирика» и, конечно, широкому кругу читателей не могла быть известной. В центральном издательстве, да еще в таком солидном, как «Советский писатель», Коля печатался впервые, и это было действительно важным событием.
Эпопею издания сборника стихов Рубцова я знал хорошо. Заходили с ним в издательство, когда еще только созревал договор, и на других этапах. Уже тогда я понимал, какое важнейшее дело совершает Егор Исаев, отстаивая, проводя и «пробивая» почти в целости-сохранности эту подлинно поэтическую книжечку стихов, явившуюся к нам словно из другой галактики: так сильно мы отвыкли к тому времени от слова совершенно искреннего и живого, от слова первозданного, рожденного, как говорил Горький о Есенине, будто неким «органом, созданным специально для поэзии».
Кто издавался, тот знает, как много хлопот и забот на пути печатания любого труда. И именно на одном из таких «зигзагов» Коля пришел ко мне с просьбой найти ему машинистку для срочной перепечатки рукописи.
– Через два дня нужно сдать в издательство, иначе «выпадает» из плана, – пояснил он.
Я понес рукопись нашей студентке-заочнице, неподалеку работавшей в машбюро. Она согласилась напечатать быстро, зная полную неплатежеспособность поэта и глубоко чтя и любя его стихи. Она буквально с благоговением перебирала каждую страничку, написанную его рукой.
Утром в назначенный день Коля пришел ко мне на работу за рукописью. На лице его были печаль и озабоченность. Я указал глазами на аккуратно разложенные три экземпляра текста, лежащие на столе. Он тут же весь просиял, обрадовался. Застеснялся насчет оплаты, но я сказал, что Зоя все равно денег не возьмет. Он пообещал потом отблагодарить ее и начал заворачивать в афишу два экземпляра машинописной рукописи будущей книжки «Звезда полей».