Текст книги "Николай Рубцов"
Автор книги: Николай Коняев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Пожертвовать собою ради другого человека помогает только любовь (расчетливость тут бессильна, сил человеку она не прибавляет!), и только любовь делает жертву радостной и необременительной...
Д. попыталась доказать обратное. Наверное, она и сама не понимала, что, «спасая» Рубцова, ей придется преодолевать глухое сопротивление, явное недоброжелательство его друзей и знакомых. Это ведь только в плохих книжках объединяются все, забывая свои самолюбие и амбиции, чтобы помочь товарищу. А в жизни – увы! – все происходит иначе...
– 6 —
В жизни Николая Михайловича Рубцова если и объединялись его друзья и близкие, то, кажется, только для того, чтобы сделать жизнь Рубцова еще больнее, еще ужаснее...
Замечательное свидетельство отношения некоторых влиятельных вологодских «друзей» к Рубцову – воспоминания Виктора Астафьева...
«Я, да и не только я, все мы, вологодские писатели, как-то надолго выпустили из виду гулевую парочку поэтов, и лишь стороной долетали слухи о том, что они уж и драться начали. У Д. была девочка, собиравшаяся в школу. Женщина нашла себе работу, устроилась библиотекарем на торфяном участке. Здесь же, в полугнилом бараке, при библиотеке, была и комнатушка для жилья.
Лишившаяся дома и мужа по причине любви, Д. устроилась на участке, что располагался верстах в пяти от Вологды, и облегченно вздохнула.
Но неугомонный кавалер (Рубцов. – И. К.) достал ее и на торфе.
Ну, достал и достал, что тут поделаешь, коли такая привязанность у человека и обожание непомерное, всепоглощающее. И обожал бы иль сидел бы в барачной библиотеке, книжки читал, стихи записывал, так нет ведь, его скребла творческая жила по сердцу, не давала сидеть в укромном уголке (здесь и далее выделено мной. – Н. К.), страсть нравоучения влекла к народу. В дырявых носках выйдя из-за стеллажей, он обвинял читателей-торфяников в невежестве, бескультурье, доказывал, что лучше Тютчева никто стихов не писал и не напишет, декламировал, с пафосом, с выкриком, поэзию обожаемого им поэта.
Кончилось тем, что Д. выставила своего обожателя вон, умоляла не приезжать больше, так как из-за него она может лишиться последнего скудного куска хлеба и пусть дырявой, но крыши над головой. Не внял поэт мольбам любимой дамы, иной раз пешком тащился по грязным болотным дорогам и торфяным рытвинам на манящие огни торфяного поселка. Возлюбленная его навесила на дверь крючок и однажды не пустила кавалера в свой дом. Он ее умолял, матом крыл, ничто не действовало, тогда он пошел под окно барака, двойные рамы которого, пыльные и перекошенные, не выставлялись со дня сотворения этого социалистического жилища, от досады сунул кулаком в окошко и вскрыл стеклами вены на руке...»
Все здесь вроде бы похоже на правду... В. П. Астафьев повсюду подчеркивает, как высоко он ценил Рубцова, какая большая это потеря для русской литературы, но тогда откуда же в его воспоминаниях появляется перед нами развязный хулиган в рваных носках, который – подумать только! – набрасывается на бедных работяг-торфяников и чуть ли не силой принуждает их читать Тютчева! Ужас... До чего только не доходит вологодское хулиганье! И это вместо того, чтобы «сидеть в укромном уголке»...
Отношение Виктора Петровича Астафьева к Рубцову возмутило и саму Д.
«Мне очень странно, – пишет она в статье «Обкомовский прихвостень», напечатанной в газете «День литературы», – что Вы даже не упомянули о его больничной внешности. Как Вы упустили это, чтобы лишний раз не поиздеваться над его жалким видом в огромном синем халате, с шапочкой из газеты на голове? Создается впечатление, что Вы его вообще не видели. Во всяком случае, это не Ваш стиль. Ваш стиль вот он: «... хамство и наглость, нечищенные зубы, валенки, одежда и белье, пахнущие помойкой...» Бр-р-р... так мерзопакостно еще никто Рубцова не живописал. Сколько же затаенно-жгучей иезуитской ненависти в этом описании!..
Я точно знаю, что Вашему «радению» сам Рубцов не радовался. Он был с Вами очень осторожен. Разве могла обмануть его неимоверно могучая интуиция, утонченная проницательность истинного поэта? Любую фальшь он тут же замечал. Зная Ваш пиетет к высокому областному начальству, он Вас остерегался. Правда, однажды, не выдержав, сорвался, назвав Вас «обкомовским прихвостнем». Вы же были с Рубцовым в длительной ссоре. Разве не так? Так что не надо лгать о Ваших якобы идиллических с ним отношениях».
Н-да... Тут Людмила Д., несомненно, права. Идиллических отношений с Рубцовым у Астафьева не было и не могло быть... Но как точно заметил другой замечательный русский поэт: «Лицом к лицу лица не увидать...»
– 7 —
«Ему оставалось жить чуть меньше года, когда мы встретились в последний раз... – вспоминает Анатолий Чечетин. – Именно в это время была написана – высказана, пропета! – самая грустная и трагическая из всех его элегий.
Отложу свою скудную пищу И отправлюсь на вечный покой. Пусть меня еще любят и ищут Над моей одинокой рекой. Пусть еще всевозможное благо Обещают на той стороне. Не купить мне избу над оврагом И цветы не выращивать мне...
А пока – мы долго шли по улице Жданова, по Цветному и Страстному бульварам. Это было синим апрельским днем. И недавно выпавший снег во двориках был синий, и мокрый асфальт вдали отдавал синевой, и в умытых окнах домов отражалась шальная синева разверзшихся небес: солнечно было вокруг, ясно и еще по-весеннему свежо».
Анатолий Чечетин вспоминает, как Рубцов щурился от солнца, любуясь остатками стен Рождественского монастыря, но во всем облике его была такая гибельная усталость, от которой отдохнуть практически невозможно. Поражали болезненный желтовато-бледный цвет лица, натянутость тонкой, сухой кожи на нем, темные, еще не потухшие, но бесконечно уставшие смотреть глаза...
«После случая девятого июня, – пишет в своих воспоминаниях Людмила Д., – после того как Рубцов выздоровел и выписался из больницы, в Вологодском обкоме КПСС собрались писатели, поэты, чтобы обсудить положение дел и, может быть, как-то помочь Рубцову, попытаться его спасти. Был один выход – лечебно-трудовой профилактикой. В ЛТП нужно было трудиться, соблюдать строгий режим, вольготную домашнюю жизнь сменить на казенное житье... Рубцов взбунтовался, в ЛТП идти не хотел. От меня это совещание в обкоме он тщательно скрывал, и я о нем узнала не сразу. Но меня сразу же насторожили его пьяные горькие крики о насилии над личностью поэта, о том, что его хотят посадить в тюрьму, его сетования возмущения, что на него «катят бочку».
– Люда, меня хотят посадить в тюрьму! Меня ненавидят! Мне нет места на этой земле, кроме как в тюрьме. Я это знаю!
Как пристраивали Рубцова в ЛТП, вспоминает и Александр Романов.
Он был тогда ответственным секретарем Вологодской писательской организации, и это его вызывали в обком партии, как только заходила речь о «безобразиях», которые устраивал Рубцов.
– Почему Рубцов бездельничает? – спрашивали партийные начальники. – Может, полечить его от вина?
– Да не алкоголик он! – защищал поэта Романов. – У поэтов бывают срывы. Ведь стихи пишутся кровью...
Есть какая-то неумолимая логика метаморфозы в ЛТП темных коридоров, в которые пыталась усадить Рубцова московская братия, укромных уголков, в которых советовал поэту читать книжки Виктор Петрович Астафьев...
Снова разговор об устройстве Рубцова в ЛТП возник во время встречи писателей в обкоме партии.
«Вот мы, писатели, – пишет Александр Романов, – располагаемся за длинным столом в кабинете секретаря обкома по идеологии. Веселое оживление, как всегда, вносит Виктор Астафьев. Он чуть было не увлек разговор в совсем иную сторону, не предусмотренную секретарем обкома. Николай Рубцов скромно сидел у закрайка стола, поближе к дверному тамбуру. Я сделал краткий обзор творческих дел писательской организации и высказал наши неотложные просьбы. Писатели разговорились, в застолье потеплело.
И секретарь обкома, соглашаясь с нашими суждениями, помаленьку стал сворачивать разговор в сторону писательского пьянства. Василий Белов, воспользовавшись паузой в его мысли, вдруг вставил, что клин, свою реплику: «А обкомовцы пьют не меньше нас». И с веселой дерзостью поглядел на секретаря обкома.
Тот не то чтобы смешался, а все-таки смутился.
– Обкомовцы не шатаются на улицах, Василий Иванович! – вдруг потвердел его голос. – Как некоторые из писателей...
И поглядел на Рубцова»...
Мучительно бился Николай Михайлович Рубцов в гибельной сети последних месяцев своей жизни и не мог выпутаться из нее...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Даже если сделать поправку на погрешности человеческой памяти, все равно картина последних месяцев жизни Рубцова рисуется достаточно определенно и ясно.
Хотя Рубцов и был болен – начало сдавать сердце! – это была не смертельная болезнь. И пьянство, если не считать того, что ничего хорошего нет в пьянстве, тоже не грозило смертельной опасностью. Все было не так безнадежно и вместе с тем – увы! – гораздо страшнее...
– 1 —
С Рубцовым в конце жизни приключилась, в общем-то, самая обычная беда...
Пока он страдал, пока маялся, не имея даже своего угла, пока писал гениальные стихи, сверстники неторопливо делали большие и небольшие карьеры, обзаводились семьями, растили детей... И когда у Рубцова появилась наконец-то своя квартира, когда можно стало хоть что-то строить – ведь совсем не поздно и в тридцать четыре года завести семью! – он словно бы оказался в вакууме. Все его матримониальные заботы друзьями-сверстниками были давным-давно пережиты и никакого ни интереса, ни сочувствия не вызывали у них.
Тем более что Рубцов и не разрешал сочувствовать себе. Несмотря на все свои буйства, он был и застенчивым, и каким-то очень гордым при этом. Это в стихах мог написать он:
Поздно ночью откроется дверь.
Невеселая будет минута.
У порога я встану, как зверь,
Захотевший любви и уюта.
Побледнеет и скажет: – Уйди!
Наша дружба теперь позади!
Ничего для тебя я не значу!
Уходи! Не гляди, что я плачу!..
И опять по дороге лесной,
Там, где свадьбы, бывало, летели,
Неприкаянный, мрачный, ночной
Я тревожно уйду по метели...
Это только в стихах мог он закричать, словно от боли:
Я люблю судьбу свою.
Я бегу от помрачений!
Суну морду в полынью
И напьюсь,
Как зверь вечерний!
А в жизни – нет.
В жизни Рубцов никогда не позволял себе жаловаться.
Даже если приходилось просить взаймы деньги, он делал это мучительно трудно...
Еще труднее, почти невозможно было Рубцову объяснить свои поступки. Правота Рубцова – его стихи, любые другие объяснения звучали неискренне и косноязычно. Конечно, нужно всегда помнить, что Рубцов был не только очень умным человеком, но и необыкновенно тонким, остро чувствующим малейшую фальшь в человеческих отношениях. Правда, будучи трезвым, он редко давал понять, как его коробят те или иные разговоры. Рубцов всегда по мере возможности щадил самолюбие своих друзей.
Его друзья, как мы видим это, например, по воспоминаниям Виктора Астафьева, оказались в этом смысле гораздо менее великодушными...
И, конечно же, здесь нельзя забывать и о провинциальной тоске, о злой и мелочной, почти бабьей наблюдательности небольшого города – все подмечающего, ничего не пропускающего и долго-долго потом обсасывающего на разные лады новостишку скандала...
Конечно же, странный роман немолодого поэта с не очень-то молодой поэтессой, к тому же переполненный пьяными сценами, не мог не вызывать смущения, а главное – и, наверное, для Рубцова это было самым страшным – не мог не быть смешным. И, конечно же, друзья-писатели, их жены и близкие достаточно тонко подмечали все комедийные моменты, все нелепости... И тем пристальнее они следили за развитием отношений между Рубцовым и его новой женой, что в их круг таким вот образом входила женщина, способная на самые неожиданные поступки и от которой уже сейчас исходила некая чернота.
Как мы знаем по накопленному человеческим обществом за десятки веков опыту, изощренность травли, которую затеивают члены круга при появлении среди них незнакомца или незнакомки, превосходит все мыслимые ограничения и способна творить чудеса...
Я поражаюсь мужеству жены Виктора Астафьева, Марии Семеновны Корякиной, которая все-таки описала это в своих воспоминаниях:
«Возвратить долг Коля пришел не один, а вместе со своей будущей женой. Оба пьяненькие, оба наспех одетые.
– Я пришел вернуть долг! – сказал он, уставившись на меня пронзительным, не очень добрым взглядом.
– Хорошо! – сказала я. – Теперь у тебя все в порядке? На житье-то осталось? А то не к спеху, вернешь потом.
– Нет, сейчас! Вот! – Вытащил из одного кармана скомканные рубли и трешки, порылся в другом, пальто расстегнул. – А можно или нельзя мне войти в этот дом? Чтоб долг отдать... – резко, с расстановкой заговорил он.
– Конечно, Коля! Проходи! – посторонилась я.
– А она – талантливая поэтесса! – кивнул он в сторону своей спутницы, оставшейся на лестничной площадке этажом ниже.
– Возможно.
– И она же – моя жена! – Он опустил голову, что-то тяжело посоображал и опять уставился на меня в упор: – Ничего вы не знаете! Я тоже ничего знать не желаю! – Выпятился из прихожей на площадку и с силой закрыл за собой дверь».
Сцена не нуждается в комментариях. Очень точно обрисована ситуация, когда, благодушно улыбаясь, человека загоняют в безвыходное положение.
Ну, посудите сами...
Рубцов пришел со своей женщиной, но это только ему адресуется: «Конечно, Коля! Проходи!», а его спутницу, оставшуюся на лестничной площадке этажом ниже, не замечают. И даже когда Рубцов настойчиво обращает внимание хозяйки дома на нее – ничего не меняется. Вежливо, но очень определенно Рубцову дают понять, что эту женщину в этом доме не желают знать...
Можно возразить, дескать, Рубцов сам виноват. Чтобы не ставить Д. в унизительное положение, не нужно было вести ее к Астафьевым.
Это безусловно верно, как верно и то, что и во всей своей горестной жизни Рубцов тоже виноват прежде всего сам. Мог бы благополучно закончить Тотемский лесотехникум, стал бы мастером трелевочных дорог, имел бы таки приличный заработок, квартиру, семью... Неизвестно только, стал ли бы тогда великим поэтом...
Разумеется, менее всего мне хотелось бы, чтобы возможные упреки в душевной черствости адресовались Марии Семеновне Корякиной. Отношения семьи Астафьевых с Рубцовым, как мы видели из воспоминания Виктора Астафьева, были сложными, и я акцентирую внимание на той сцене только потому, что Мария Семеновна намного беспристрастнее своего супруга и мужественнее многих рубцовских друзей. Она не побоялась написать то, о чем все позабыли сразу же после его смерти.
Очевидно, что ситуации, подобные описанной Марией Корякиной, в разных вариантах повторялись изо дня в день. Положение осложнялось и тем, что Д. – не забывайте, она сама была поэтессой! – обладала достаточно взрывным характером и особенно-то подделываться, угождать, проглатывать оскорбления не умела да, наверное, и не хотела... Ну а главное – это горечь недоумения и обиды, что копилась в ней. Д. готова была жить с гением Рубцовым, но при чем тут алкаш, которого не всегда пускают с его спутницей в приличные дома?..
Неблагодарное занятие – разбираться в семейных дрязгах. Правота и неправота каждого участника семейных передряг взаимозависимы, и, как правило, осознание своей правоты рождается лишь из стремления подчеркнуть неправоту другого, и именно тогда и кончается правота одного, когда начинается неправота другого.
Конечно, можно было бы (а в своих воспоминаниях Д. этим и занимается) говорить о тяжелом характере Рубцова, о его ревности, его срывах, но ведь и Д. тоже не была ангелом и особенной кротостью не отличалась.
Главное – в другом...
Д., как это свойственно многим женщинам, и сама не понимала, что происходит с ней. Ей казалось, что ее неустроенность и его неустроенность, соединившись, сами по себе счастливо исчезнут. И совершенно забывала (или не думала вообще), что неустроенность – не только недостаток тепла, близких людей, а еще и все то лишнее, чем успел обрасти в своей неустроенной жизни человек...
Наверное, не всегда понимал это и Рубцов.
Он любил Д.
И они ссорились и расставались. И снова сходились.
– 2 —
Безрадостна хроника последних месяцев жизни Николая Михайловича Рубцова...
«Рубцов не появился у меня день, второй и третий... – пишет Д. – Таких долгих и беспричинных разлук у нас еще не бывало. Я встревожилась. На следующее утро в пятом часу раздался стук в дверь. Я кинулась открывать.
Это был Рубцов.
Я молча в него вглядывалась, стараясь понять, что случилось. Он стоял неподвижно и долгим грустным взглядом смотрел на меня. Наконец, сразу как-то заволновавшись, сказал:
– Люда, я не мог умереть, не взглянув в твои прекрасные голубые глаза...
Все это было бы мелодрамой, если бы эти слова произнес не Рубцов, а кто-то другой. Но в его устах это звучало настолько трагично, что я растерялась. Как?! Что ты хотел?! Я не сказала это вслух, но, вероятно, в моих глазах он прочел это, потому что смутился. И сразу стал деланно весел, начал что-то шутить жалко, вымученно, но под моим взглядом осекся, и горечь, необычайная горечь и усталость отразились в его лице. Передо мною стоял совершенно измученный человек. Я взяла его за руку и провела в дом, усадила на диван, разула, дала ему валенки. Сама села напротив за стол, ничего не спрашивая. Тихим голосом он произнес не более двух фраз, витиеватых и туманных. Я поняла: он пытался покончить с собой и не смог. Я смотрела на него и видела перед собой человека, отмеченного знаком смерти, человека наполовину уже потустороннего, запредельного».
Это было в начале мая, а в июне Николай Рубцов езди, в командировку в Великий Устюг.
«Утро было безоблачным и полным тепла и света, – вспоминает Анатолий Мартюков. – Мы стояли на высоком выступе великоустюжской «Горы» и наблюдали за полетом голубей. Они полетали и скрывались за густой зеленью высоких столетних тополей. Голубой ситец небес резали стрижи... С криком и каким-то птичьим весельем»...
– Ах, Великий Устюг... Редкий город... – любуясь очертаниями церковных куполов, сказал Рубцов. – Он чище Вологды... Он честнее Москвы. И тише... И выше. Я бы мог здесь поселиться...
И вдруг совсем неожиданно, с улыбкой добавил:
– Знаешь, найди мне студенточку. Могу жениться... И больше никуда – ни в Москву, ни в Вологду.
9 июня произошла уже описанная нами история «с чайником», в результате которой Рубцов разрезал вену на руке и попал в больницу, где написал одно из лучших своих стихотворений:
Под ветвями плакучих деревьев
В чистых окнах больничных палат
Выткан весь из пурпуровых перьев
Для кого-то последний закат...
Пока последний закат выткался не для Николая Михайловича, пока еще оставалось время изменить все, и, кажется, Рубцов понимал это, как понимал и то, что ничего не сможет изменить.
Нет, не все – говорю – пролетело!
Посильней мы и этой беды!
Значит, самое милое дело —
Это выпить немного воды.
Посвистеть на манер канарейки
И подумать о жизни всерьез.
Желание поэта «выпить немного воды» из этого стихотворения перекликается с его просьбой в «Прощании с другом»: «Так изволь, хоть водой напои»... И какая обреченность, какое глубокое осознание невозможности вырваться из клетки, если и «живая» вода тут же превращается в воду из птичьей поилки, а сам поэт – в заключенную в неволю птицу!
14 июля Д. вызвала Рубцова в Вельск.
«Я только что проснулась и одевалась. Вижу – на крыльцо взбегает мама, чем-то взволнованная. Открывает дверь и с порога кричит мне:
– Людмила, иди встречай гостя! Твой Коля приехал... На лысине хоть блины пеки!
Признаться, я растерялась.
– Так где же он?
– Да вон ходит у калитки, а зайти не решается!
– Боже, что же делать?!
Надо было встречать. Я, не торопясь, сошла с крыльца, прошла до калитки. На скамейке под березами сидел Рубцов и застенчиво улыбался.
– Ну так что ж ты? Приехал и не заходишь? Пойдем в дом!
– Я давно уже приехал, да вот неудобно было зайти.
Очень рано.
– Вот чудак! Ты же знаешь, что я здесь, так чего же стесняться-то? Пойдем, пойдем!
– А я уже весь город обошел...
Мы взошли на крыльцо, потом – на веранду.
– Здравствуй! – шепнула я ему в коридоре и поцеловала в щеку».
В Вельске Д. отпаивала Рубцова не «живой» водой, а брагой, а когда увидела, что ему это понравилось и он готов допить весь бидон, выгнала.
«Зеленых цветов не бывает, но я их ищу», – напишет 31 июля Николай Михайлович Рубцов в письме Валентину Ермакову, редактору своей новой книги стихов.
В конце сентября 1970 года, как вспоминает Генриетта Михайловна, Николай Рубцов был в Тотьме. Здесь проходил районный семинар культработников, и они встретились...
«Под вечер меня вдруг вызывают. Я вышла на улицу – передо мной стоял Рубцов. Как он узнал, что я в Тотьме?»
– Зачем ты здесь? – спросила Генриетта Михайловна.
– Приехал узнать, когда вы с Леной переедете ко мне, – ответил Рубцов.
– Мы не собираемся. Лена ходит в первый класс. Разве что весной...
– Я ведь могу жениться... – обиженно сказал Рубцов.
– Женись...—деланно-равнодушно ответила Генриетта Михайловна. – Давно пора. Хватит одному-то болтаться.
– И до весны я, может быть, не доживу...
– Доживешь... Куда денешься.
Рубцов все-таки уговорил Генриетту Михайловну уйти с семинара. Они пошли в гости...
Уже много лет Генриетта Михайловна Меньшикова (сейчас Шамахова), рассказывая о своих отношениях с Николаем Рубцовым, постоянно припоминает все новые и новые подробности и эпизоды их отношений. И делается это не потому, что она придумывает что-то, а просто для нее, человека, всю жизнь прожившего вдалеке от литературно-журналистской публики, процесс обобществления личных ощущений достаточно труден.
Но это с одной стороны...
А с другой – Генриетта Михайловна, как нам кажется, и до сих пор не до конца еще разобралась в своих взаимоотношениях с Рубцовым...
«На другой день утром мы с ним распрощались, и он ушел на пристань – в десять часов на Вологду уходила «Заря». Наш пароход шел в 19 часов. Когда мы пришли на пристань, Рубцов был там – не уехал, ждал меня.
– Я поеду с вами.
С большим скандалом купил на меня билет в каюту (до нашей пристани ехать было недолго, и поэтому билеты в каюту нам не давали). Я боялась идти с ним в каюту, но когда увидела билеты, место второе и третье, значит, кто-то едет еще, успокоилась. Ехала там бабушка. Сидели, разговаривали. Он сказал, что хорошо бы, если бы у нас был сын, Коля, и чтобы фамилия его была Рубцов. Я все прекрасно поняла, но в Николу его не пригласила».
В Усть-Толошму пароход пришел в два часа ночи. Рубцов спал. Генриетта Михайловна не стала его будить.
Она не знала, что видит Рубцова в последний раз...
– 3 —
– Ты береги себя... – сказал Рубцов Борису Шишаеву во время последней встречи осенью 1970 года. – Видишь, какая злая стала жизнь, какие все равнодушные...
В этих словах Рубцова – безмерная усталость, нездешний, как в комьях январской могильной земли, холод...
Уже в который раз – десятки раз проверенный способ! – пытался Рубцов укрыться от смертного холода в своих стихах, но и стихи уже не согревали его:
Окно, светящееся чуть.
И редкий звук с ночного омута.
Вот есть возможность отдохнуть.
Но как пустынна эта комната.
Мне странно, кажется, что я
Среди отжившего, минувшего
Как бы в каюте корабля,
Бог весть когда и затонувшего,
Что не под этим ли окном,
Под запыленною картиною
Меня навек затянет сном,
Как будто илом или тиною...
Как всегда, в стихах Рубцов ничего не преувеличивает. Сделанное им описание собственного жилища предельно точно.
«Зашел... в его квартиру, – вспоминает Василий Оботуров, – подивился пустоте, неуюту, которые, видимо, за долгие годы бездомности стали привычными для него... У стены напротив окна стоял диван, к нему был придвинут стол, в пустом углу, справа у окна, лежала куча журналов, почему-то малость обгоревших...
– Засиделся вчера долго и заснул незаметно, абажур зашаял, от него и журналы, – равнодушно пояснил Николай, заметив мой взгляд».
Предельно точно воссоздавал Рубцов и свое душевное состояние:
За мыслью мысль – какой-то бред,
За тенью тень – воспоминания,
Реальный звук, реальный свет
С трудом доходят до сознания.
И так задумаешься вдруг,
И так всему придашь значение;
Что вместо радости – испуг,
И вместо отдыха – мучение.
О чем это стихотворение?
С прежней виртуозной легкостью замыкает Рубцов образы далекой юности и нынешние ощущения, но волшебного прорыва, как в прежних стихах, не происходит. Да и какой может быть прорыв, если тонет сейчас не однокомнатная квартирка на пятом этаже «хрущобы», а сама наполненная звездным светом «горница» Рубцова?
Рубцов всегда много писал о смерти, но так, как в последние месяцы жизни, – никогда. Смерть словно бы обретала в его стихах все более конкретные очертания: «Смерть приближалась, приближалась, совсем приблизилась уже...», и отношение к смерти самого Рубцова становилось не то чтобы неестественным, а каким-то заестественным:
С гробом телегу ужасно трясет
В поле меж голых ракит. —
Бабушка дедушку в ямку везет, —
Девочке мать говорит...
Уже одна эта строфа достойно могла бы конкурировать с произведениями нарождающегося тогда черного юмора. Но Рубцов не успокаивается. Наперебой с мамой утешает девочку, дескать, не надо печалиться:
...послушай дожди
С яростным ветром и тьмой.
Это цветочки еще – подожди! —
То, что сейчас за стеной.
Будет еще не такой у ворот
Ветер, скрипенье и стук...
Чего уж говорить, конечно, будет, когда с треском начнут разламываться гробы, когда поплывут из могилы «ужасные обломки»...
В ожидании Рубцовым смерти страха становилось все меньше и все больше – нетерпеливости, прорывающейся порою и в стихах:
Резким, свистящим своим помелом
Вьюга гнала меня прочь.
Дай под твоим я погреюсь крылом,
Ночь, черная ночь!
Но кроме этого ожидания смерти, ничего не изменилось, по-прежнему, тяжело и безразлично, как морские волны, накатывали на Рубцова неприятности.
Осенью 1970 года в Архангельске проходил выездной секретариат Союза писателей РСФСР. Николай Рубцов отправился туда в весьма приподнятом настроении. И вот...
«Рано утром до открытия совещания вызвали к Михалкову, – вспоминает Александр Романов. – За многие годы секретарской работы еще не было случая, чтобы столь срочно потребовали меня ко главе Российского Союза писателей. Какая же надобность? Белов, Астафьев, Фокина, Рубцов, Коротаев, Полуянов, Оботуров здесь. К выступлению я готов, речь написана... В тревоге и недоумении стучу в номер и слышу: «Входите».
Сергей Владимирович хмуро возвысился надо мной и протянул руку.
– Произошло ЧП, – последнее слово от негодования повторил дважды. – Николай Рубцов нахулиганил...
– Что случилось?
– Он оскорбил женщину! Инструктора Центрального Комитета партии!
От такой неожиданности я смешался.
– Странно, – начал я защищать товарища, – к женщинам он добродушен. Это недоразумение, Сергей Владимирович. Не может быть...
Михалков прервал меня:
– Рубцов оскорбил женщину! Он шатался пьяный в коридоре, она подошла и упрекнула, а он...– тут приступ нервного заикания охватил Сергея Владимировича, – а Рубцов послал ее, уважаемую женщину, работника ЦК... – снова замялся и, округлив глаза, еле выговорил в раздраженном недоумении: Рубцов послал ее... на х..!
Тут и у меня выкатились глаза на лоб.
– Да как же так? – опомнился я. – Может, оговорили его, Сергей Владимирович?
Михалков метнул суровый взгляд:
– Если Рубцов сейчас же не извинится, мы лишим его делегатских полномочий!
Крыть было нечем. И я пошел в номер, где на смятой кровати понуро сидел Рубцов. Бледный и больной. Стало жаль его. Соседи по номеру уже, поди-ко, толкутся в буфете, а он мрачно припоминает, что было с ним вчера. Такая беспощадная самоказнь давно ведома мне. Состояние ужасное. И Коля обрадовался, увидев меня. Но я-то пришел к нему не с облегчением, не с радости, а со строгим приказом С. В. Михалкова. И кратко рассказал о только что состоявшейся встрече.
– Да я ведь, – растерянно и наивно развел руками Коля,– не знал, что она из ЦК. Я к ней и не подходил, это она меня задержала. Начала стыдить, укорять... Эх! – схватился он за голову. – Ну, выпил... С радости выпил. Я ведь Архангельск люблю. Давно в нем не был...
– Коля, Михалков велел тебе извиниться перед ней, – назвал я имя и отчество этой руководящей женщины. – Иначе лишат тебя командировочных денег, не пустят на совещание... Перебори себя, извинись...
Рубцов долго и хмуро молчал, глядя в архангельское окно. Потом встал, умылся и пошел извиняться. Он был вольным человеком в Поэзии и подневольным – в нищете» .[25]25
Вероятно, именно этот эпизод и послужил В. П.Астафьеву материалом для создания истории о квартирном соседе Рубцова, инструкторе обкома КПСС. Никаких других открытых столкновений с партаппаратчиками у Николая Михайловича, выдававшего себя иногда за сына значительного партийного работника, неизвестно.
[Закрыть]
Последние месяцы своей жизни Рубцов болел. Это замечали все, но вспоминают его друзья об этом – ведь не от болезни он умер! – как бы между прочим, как бы между делом...
«Он носками о дверной косяк околотил валенки, не спеша снял пальто, потом шапку... Пока он раздевался, я отметил худобу тела, хоть свитер и делал его плечистее» (А. Рачков).
«...Смутные за Колю тревоги и переживания делались уже постоянными, может, еще и оттого, что выглядел он часто усталым безмерно, будто очень пожилой и очень больной человек» (М. Корякина).
«Прихожу на улицу Яшина, где жил тогда Рубцов, поднимаюсь на пятый этаж, звоню условленным звонком.
Рубцов болел. На столе были рассыпаны разнокалиберные таблетки.
– Знаешь, сердце прихватывает...
С моим приходом он смахнул в стол какие-то рукописи, принес с кухни вареную картошку в мундире, селедку, початую бутылку вина.
– Хлеб есть, но черствый: я уж два дня из дому не выходил.
Так и просидели мы до вечера.
– Слушай, ночуй у меня, как-то не хочется оставаться одному.
Мы поставили раскладушку и улеглись, не выключая света, Рубцов не спал до полуночи. Не спал и я...» (С. Чухин)
Как и Сергей Чухин, многие из друзей отмечают, что в последние месяцы появился в Рубцове и страх – он боялся оставаться один в своей квартире.
«6 декабря 1970 года я получил путевку в санаторий,– вспоминает Н. Шишов. – Зашел к Рубцову попрощаться уже с чемоданом и билетом. Рубцов был чем-то очень расстроен, просил меня остаться, да так и задержал. То же самое повторилось на другой день».
И продолжались, то и дело обрывались и никак не могли оборваться навсегда изнуряющие поэта отношения с Д.
В последний раз они поссорились перед новым 1971 годом.
Д. решила уехать.
«Нужно было зайти к Рубцову за вещами... Он открыл дверь, я увидела его трясущегося, услышала мерзкий запах водки. Кругом была грязь. Свалка на столе. На постели среди смятых грязных простыней, сбитых к самой стене, ком моего белья: сорочки, блузки и даже сарафан». Рубцов был не один. На кухне сидел его приятель радиожурналист. Оказалось, он пришел еще вчера, переночевал у Рубцова и вот уже сутки они пьянствовали. Улучив мгновение, он сказал мне: «Люсенька, не бросай Колю, люби его, он бредил тобой всю ночь...»