Текст книги "Николай Рубцов"
Автор книги: Николай Коняев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Но я пойду! Я знаю наперед,
Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
Кто все пройдет, когда душа ведет,
И выше счастья в жизни не бывает!
Чтоб снова силы чуждые, дрожа,
Все полегли и долго не очнулись,
Чтоб в смертный час рассудок и душа,
Как в этот раз, друг другу улыбнулись...
Говорить о пророчествах, а тем более толковать их в той части, что относится к жизни еще не наступившей, страшновато. А речь идет тут, конечно же, уже не об ужасе последней ночи самого Рубцова. К кому-то другому еще должен прийти «смертный час», и этому другому и желает Рубцов, чтобы у него рассудок и душа, «как в этот час» (19 января 1971 года), друг другу улыбнулись. Он сам обещает помочь в этом...
Чем дольше вчитываешься в «Успокоение», тем яснее, что и сам сборник своей конструкцией представляет недостижимое совершенство. С ювелирной точностью расположены стихи в нем, и ни одно не заслоняет, не перебивает другого. Каждое сияет во всей изначальной красоте, но вместе с тем улавливая сияние других и сообщая свое сияние другим.
– 7 —
Мне никогда не нравились рубцовские стихи о литераторах, всегда казались какими-то не по-рубцовски бестелесными. И только, кажется, в «Успокоении» вся эта вереница теней наполнилась рубцовским смыслом.
Сказав, что «В бездне таится небесной Ветер и грусть октября...», Рубцов открывает галерею своих великих предшественников. Лермонтов... Пушкин... Кедрин... Тютчев... Есенин... Гоголь... Они проходят перед читателями сборника, как бы входя в поставленную следом за ними «Горницу», где так светло от ночной звезды.
«Можно, – говорил Вадим Кожинов, – с большими основаниями утверждать, что любимейшим поэтом Николая Рубцова был совсем уж не «деревенский» Тютчев. Он буквально не расставался с тютчевским томиком, изданным в малой серии «Библиотеки поэта», и, ложась спать, клал его под подушку...
Как уже говорилось, Николай часто исполнял стихи на полусочиненные-полуслышанные мелодии. Но среди своих стихотворений он почти всегда исполнял на такой же безыскусный мотив и тютчевское:
Брат, столько лет сопутствовавший мне,
И ты ушел, куда мы все идем,
И я теперь на голой вышине
Стою один – и пусто все кругом.
И долго ли стоять тут одному?
День, год – другой – и пусто будет там,
Где я теперь, смотря в ночную тьму,
И – что со мной, не сознавая сам...
Бесследно все – и так легко не быть!
При мне иль без меня – что нужды в том?
Все будет то ж – и вьюга так же выть,
И тот же мрак, и та же степь кругом.
Дни сочтены, утрат не перечесть,
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я, как есть,
На роковой стою очереди.
Внимательный читатель увидит, как близки эти стихи по своему стилю, по самому своему тону поэзии Николая Рубцова. Те же, кому довелось слышать эти стихи в исполнении Николая, чувствовали, что они – самое глубинное, самое интимное его достояние.
Нет сомнений, что гениальная поэзия Тютчева оказала сильнейшее воздействие на Николая Рубцова. Подчас в его стихах слышны прямые (и даже излишне прямые) отзвуки Тютчева. Скажем, такие:
В краю лесов, полей, озер
Мы про свои забыли годы.
Горел прощальный наш костер,
Как мимолетный сон природы.
И ночь, растраченная вся
На драгоценные забавы,
Редеет, выше вознося
Небесный купол, полный славы...
...Душа свои не помнит годы,
Так по-младенчески чиста,
Как говорящие уста
Нас окружающей природы...
Менее явные отголоски тютчевской поэзии есть во многих стихах Рубцова».
Возвращаясь к «Успокоению», отметим, что «явно тютчевское» стихотворение «В краю лесов, озер, полей» тоже включено в сборник. И здесь, встав за «Светлым покоем», оно не заменимо ничем... Более того, и «вторичность» его тоже оказывается внутренне оправданной...
...Прощайте все,
Кто нынче был со мною рядом,
Кто воздавал земной красе
Почти молитвенным обрядом...
Поэт словно бы перебирает судьбы, прежде чем поведать о своей судьбе, когда:
Рукой раздвинув темные кусты,
Я не нашел и запаха малины,
Но я нашел могильные кресты,
Когда ушел в малинник за овины...
И как тут сказать, пророчество или не пророчество эта «могила в малиннике»?
У Рубцова такое точное знание смерти, что и само стихотворение «Над вечным покоем» в списке «Успокоения» располагается под тридцать пятым, очень точно соответствующим смертному возрасту поэта номером.
Когда ж почую близость похорон,
Приду сюда, где белые ромашки,
Где каждый смертный свято погребен
В такой же белой горестной рубашке...
Совпадение это легко объяснить случайностью. Как и совпадение числа четко идентифицируемых в «Успокоении» стихотворений. Их тоже только тридцать пять...
Завершая разговор о внецерковной православности Николая Михайловича Рубцова, нужно вернуться к стихотворению «На озере». Мы уже говорили, о каких лебедях идет речь в просьбе героя сделать черного лебедя белым. Посмотрим сейчас, к кому обращает свою просьбу поэт.
О, этот светлый
Покой-чародей! —
восклицает он, и только в следующей строчке раскрывается, что именно к «покою-чародею» и адресовано обращение:
Очарованием смелым сделай...
Нет нужды доказывать, что речь тут идет не о пушкинском «очей очарованье». Преображение, о котором просит поэт, должно быть сотворено магическими чарами, «очарованием смелым». И творить эти чары должен некий «покой-чародей». Нет, не другой, а именно этот...
Говоря так, я менее всего пытаюсь представить гениального русского поэта в образе этакого повелителя духов. Нет! Если и вызывал Рубцов темные силы, то делал это неосознанно, по неосторожности проваливаясь в языческие подземелья воздвигнутого в русском языке православного храма. Разбуженные неосторожным словом темные силы действительно являлись, но объектом их внимания и воздействия становился сам поэт.
Безусловно, Рубцов и сам осознавал, что нуждается в церковной защите. Не случайно ведь в последние годы жизни появляются в его квартире иконы. Другое дело, что одних только икон было, конечно же, недостаточно.
Говоря об особом характере рубцовской православности, невозможно пройти мимо последних стихотворений «Успокоения»...
Предпоследним в сборнике поставлено стихотворение – вспомним, как появился Рубцов с Генриеттой Михайловной у Астафьевых с крашеными яйцами! – о Пасхе... Пасха – главный праздник христиан. Реконструируемая по детским воспоминаниям Рубцова картина, конечно же, мало общего имеет с пасхальной радостью, что овладевает сердцами верующих в этот светлый день...
Пасха под синим небом
С колоколами и сладким хлебом,
С гульбой посреди двора...
Да, мы видим пасхальный день глазами ребенка: все вроде бы соответствует весеннему празднику, кроме самого главного – вся Пасха у Рубцова совершается вне церкви и без церкви.
Это только внешнее подобие Пасхи, как бы скорлупа без яйца, оболочка без содержимого. И, конечно же, не случайно, подобно бесовской свадьбе, скачущей в глубине потрясенного бора, «промчалась твоя (этой Пасхи. – Н. К.) пора».
Садились ласточки на карниз,
Взвивались ласточки в высоту...
Но твой отвергнутый фанатизм
Увлек с собою и красоту...
Строка «твой отвергнутый фанатизм» косноязычна, но она ключевая в этом стихотворении. И она удивительно точна. И, как всегда у Рубцова, не вполне ясно, откуда и каким образом происходит интервенция черного советского богоборчества, которое, разумеется, боролось не с самим православием, а лишь отвергало фанатизм служителей культа... И, как всегда у Рубцова, совершенно очевидно, что эта лживая чернота неразрывно связана и с пьяною гулянкой посреди двора, и с шумом чего-то, промчавшегося прямо сквозь твою жизнь.
О чем рыдают, о чем поют
Твои последние колокола?
Тому, что было, не воздают
И не горюют, что ты была...
Чего уж тут горевать, если не воздано было самое главное...
Стихотворение «Пасха» завершается словами: «Промчалась твоя пора». А самое последнее стихотворение начинается словами: «Есть пора – души моей отрада».
Грязь кругом, а тянет на болото,
Дождь кругом, а тянет на реку, —
И грустит избушка между лодок
На своем ненастном берегу.
Облетают листья, уплывают
Мимо голых веток и оград...
В эти дни дороже мне бывают
И дела, и образы утрат...
Такие стихи невозможно анализировать. Они сами и есть та последняя «отрада души», которая дарована была поэту на нашем ненастном берегу. Эти стихи, как и «Прощальная песня», – прощание Рубцова. Прощание со своей любимой, прощание со всеми нами:
Слез не лей над кочкою болотной
Оттого, что слишком я горяч,
Вот умру – и стану я холодный,
Вот тогда, любимая, поплачь!
Это последние слова Рубцова в сборнике «Успокоение»...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Многие друзья ощущали, как постепенно истончается жизнь поэта, многие, уже после его гибели, говорили о чувстве огромного сострадания и беспомощности от невозможности что-либо изменить.
– 1 —
В июне 1969 года, за полтора года до своей смерти, Николай Михайлович Рубцов совершил последнее свое большое путешествие... Он побывал на Ветлуге (притоке Волги) у своего товарища по институту Михаила Сизова.
«Иду по улице Продотрядников, – вспоминал тот. – Вдруг из боковой двери почты, как птенец из гнезда, вываливается вроде бы чем-то напуганный Николай Рубцов. Взъерошен и небрит, одет не по погоде в рыжую замшевую куртку, изрядно, до глянцевого блеска затертую. В руках чемоданчик, какими пользовались тогда демобилизованные солдаты или пэтэушники.
– Это ты?! – обрадовался Рубцов. – Вот хорошо. А то как бы я тебя тут нашел, в такой толпе?
– А что ты на почте делал?
– Да вот, – Рубцов сконфуженно потрогал щетину на щеках, – в поезде побриться не успел, а тут у вас такая гулянка. Вот и пошел на почту, побриться – розетка там наверняка есть. А почта и закрыта...»
«Проходили мимо веселые, нарядно одетые люди, оглядывались на него, а он, неприкаянно парясь в своей засаленной куртке, нервно и беспокойно ощущал эти взгляды. Видно, очень устал. Большой лысый череп, перевитый вздувшимися жилами, покрылся испариной. Остро, напряженно глядят темные глаза. Добрые и бесконечно ласковые в светлые минуты, они всегда мне напоминали, когда он злился, рассерженных шмелей, готовых не на шутку укусить, ужалить».
Про глаза Николая Михайловича хорошо сказано, но образ этот Михаил Сизов продолжал развивать...
Утром по старой лесовозной дороге путешественники двинулись к Бархатихе. В низинах пыльная колея переходила в лежневку, на выщербленных бревнах грелись шустрые ящерки. Пахло таволгой, сырой ольхой. На дне лесных овражков били ключи. Было сумрачно и глухо.
А просторные, поросшие ландышем и толокнянкой боры, напротив, были переполнены светом.
Проносились в сторону недальних липовых урем пчелы, и Рубцов провожал их тревожным взглядом. Срывал твердые оранжевые ягоды ландыша и собирал их в горсть. Поднимал палец и останавливался, прислушиваясь... Где-то в глубине леса тосковала желна. Михаилу Сизову казалось, что Рубцова глубоко волновал этот жалобный крик птицы.
Еще казалось, что темные оливы рубцовских глаз, всегда напряженные, отмякают в боровом свете.
«Тогда мы шли и шли по лесу, болтали о всяких пустяках, ничего серьезного, – вспоминал Михаил Сизов. – Но я уверен: если человек болтает о пустяках, о всякой «милой чепухе», значит, ему легко. Может быть, тогда, в борах, отпускало и Колю?»
Наконец лес раздался, впереди серели заколоченные избы. Ляленки. Здесь путешественники провели несколько дней.
– Какая гора у вас интересная... – сказал Рубцов, кивая на угрюмый, поросший лесом бугор, высящийся над деревней.
– Лялина гора! – сказала хозяйка-старушка. – Клады там в землянке лежат.
– Какие клады, бабушка?
– Погоди, расскажу.
И она начала рассказывать о разбойнике Ляле, о лесной девке, о молодом атамане Бархотке, о прекрасной княгине Лапшангской...
– Я, Саша, обязательно напишу об этом, – сказал Рубцов. – Только по-своему...
– Эта легенда уже в самой местности записана, – сказал Сизов. – Тут все названия такие – речка Ляленка, деревня Бархатиха. А самая распространенная фамилия – Шалухины.
– Это уже не так важно... – задумчиво проговорил Рубцов.
– А что же важно?.. Рубцов не ответил...
Ответом его стала сказка, которую он называл поэмой...
– 2 —
Мне о том рассказывали сосны
По лесам в окрестностях Ветлуги,
Где гулял когда-то Ляля грозный,
Сея страх по всей лесной округе...
Поэму-сказку, навеянную ветлугскими впечатлениями, Николай Рубцов напишет месяц спустя, в деревне Тимониха, гостя у Василия Белова.
Как наступят зимние потемки, Как застонут сосны-вековухи, В бедных избах странной незнакомке Жадно внемлют дети и старухи. А она, увядшая в печали, Боязливой сказкою прощальной Повествует им о жизни Ляли, О любви разбойника прощальной. Так, скорбя, и ходит богомолка, К людям всем испытывая жалость, Да уж чует сердце, что недолго Ей брести с молитвами осталось...
«Лесная сказка» – вполне профессиональная работа. И вместе с тем не поворачивается язык назвать «Лесную сказку» творческой удачей гениального поэта Рубцова. Сам Николай Михайлович, должно быть, тоже понимал это, но тем не менее «сказке» радовался и гордился ею. И старался, несмотря на отказ за отказом, поскорее пристроить в печать... Объяснение этому простое: Рубцов считал свою поэму первым и достаточно успешным – а это так и было! – шагом на новом поприще... Но есть и другое объяснение и оно тоже напрашивается само собой...
«Рубцов не писал сказок, далеких от его собственной жизни... – пишет в предисловии к трехтомнику Николая Рубцова, изданному в «Терре», В. Зинченко. – Эта сказка-быль про него самого, – не ожидал только, что погибнет от рук «разбойницы Шалухи», хотя и чувствовал, что тучи над ним сгущаются, хотя и говорил про ее зверские вирши: «Это патология. Женщина не должна писать такие стихи»...
Конечно, можно было бы посоветовать В. Зинченко внимательнее перечесть «Лесную сказку»[22]22
В тексте «Лесной сказки», включенном в составленный и отредактированный В. Зинченко трехтомник, пропущено четверостишие:
– Где княжна? – вскричал разбойник ЛяляСквозь тугой порыв лесного гула.И сказал Бархотка, зубоскаля:– Вечным сном княжна твоя уснула...
[Закрыть] и убедиться, что разбойница Шалуха не убивала Лялю, который погиб на поединке с Бархоткой, а Шалуха (это в поэме тоже не сказано прямо) лишь отравила свою соперницу, юную княгиню Лапшангскую...
Но, с другой стороны, что-то есть в описании судьбы несчастной Шалухи от судьбы, которую выберет для себя убийца Николая Рубцова:
Бор шумит порывисто и глухо
Над землей угрюмой и греховной.
Кротко ходит по миру Шалуха,
Вдаль гонима волею верховной...
И, несомненно, что-то свое различал Николай Михайлович в шуме ветлугских сосен, глядя на возвышающийся над деревней холм:
Где навек почил он за оградой, Под крестом, сколоченным устало... Но грустить особенно не надо, На земле не то еще бывало.
И, конечно, никуда не уйти от того факта, что эти строки написаны Николаем Михайловичем вскоре после его поездки с Людмилой Д. в Тотьму...
Никакой логики тут нет, только неясные предчувствия, смутные опасения, которые владели Рубцовым, когда он создавал в Тимонихе «Разбойника Лялю».
Впрочем, в июне 1969 года еще впереди была встреча с Д., но и там, на Ветлуге, порою накатывало на Рубцова отчаяние...
– 3 —
«Думаю о житейском неуюте его и опять вижу Рубцова на ветлужском приплеске, на косе ослепительно чистого, точно провеянного, песка. Худое, непривычно белое тело, неестественно вспученный (печень?) живот. Длинные до колен черные трусы.
– Не загорал несколько лет, как-то не доводилось, – конфузился он, – теперь никак не осмелею. Как девушка.
Забрел по колено в воду, постоял, почерпал воду ладошкой и сразу же вышел. Лег животом на песок.
– Вот погреюсь – и хватит...»
Михаил Сизов очень хорошо описал, как, спрятавшись, кажется, от всех друзей и недругов, с какой-то роковой неизбежностью соскальзывал Рубцов в гибельную пучину...
«Алкогольное безумие только набирало обороты... В чайной – в розлив и на вынос – рекой лились водка, вермут и портвейн, пиво. Осоловелые механизаторы в грязных сапогах слонялись от стола к столу, как тени. Скопище техники – тракторы, машины возле чайной, как кони у коновязи.
Пива нам показалось мало, а тут еще встретился знакомый сотрудник из районной газеты, который тотчас приобрел «бомбу» портвейна. Она, эта «бомба», и была выпита тотчас на зеленой лужайке под акациями. Мигнуть не успели, как мой знакомый, точно за стиральную доску встал, начал мытарить Колю, а заодно и меня своими стихами... Рубцов морщился, как от головной боли, автор же этого не замечал. Автор потел, голос его дорастал до металлического звона, но не отступался. Наконец выдохся, и Коля, улучив момент, предложил сходить за второй «бомбой».
– Я сам пойду! – оборвал он наши порывы. – А вы тут посидите, еще почитайте... Хорошие стихи, – ровным, как стол, голосом похвалил он и моментом скрылся за акациями».
Рубцова долго не было, и Сизов не выдержал.
– Как бы не поколотили его, нездешнего, – забеспокоился он, – подожди здесь, а я пойду подстрахую.
И он направился в забегаловку (чайную уже закрыли) на поиски.
Рубцов стоял в густой очереди.
К прилавку было не протолкнуться, и Рубцов через головы передал Сизову одну за другой «бомбы» с чернильно-густой жидкостью.
– Фу! – выдохнул Рубцов, когда выбрались из забегаловки. – Даже плешь вспотела. А куда ты дел своего приятеля?
– А он там нас ждет, в садике. Я за тебя побоялся.
– Побоялся! Не из таких клоак выбирались. А вот человека-то ты зря одного оставил...
«Уже стемнело, – писал Михаил Сизов. – Открытая «бомба» стояла на скамейке. Рубцов сидел перед ней, поблескивающей под луной, нога на ногу, держал в руке снятый с сучка акации стакан, наполненный «чернилами», и буравил меня злыми темными глазами. Часто моргал, как будто сам не мог выдержать демонического напряжения своего взгляда, и напропалую, как теща, распекал меня...»
– Ты зачем обидел человека?.. – говорил Рубцов. – И вообще, зачем ты пьешь? Такой молодой и уже в стакан смотришь! Нет, я тебе не налью. Сам выпью, а тебе не налью. Ты же ничего еще не сделал, чтобы пить. Да... Я сделал дело. А ты – нет. Я ведь только слово могу сказать, и тебя нигде не напечатают... Ну ладно, вот тебе, выпей. И больше не ожидай. Все...
Серебрилось под луной поле. Огромная и багровая, висела она низко над елками оврага. Скрипел коростель.
– Ты иди домой, а я тут посижу, – неожиданно мирно попросил Рубцов и пошагал со своей бутылкой подальше от дороги, в молодую рожь. Уселся. Смятенно закричали ночные птахи.
Из оврага наносило горьковатым туманцем – где-то жгли костер... Сизов вздохнул и ушел спать на сеновал, долго не мог уснуть.
Он слышал, как вернулся Рубцов, его долгий, до трех часов ночи, громкий разговор с матерью.
Утром Михаил вышел помочь матери окучивать картошку. Влажная земля приятно холодила босые ноги. Рубцов, облокотившись на изгородь, хмуро наблюдал за ним. Одет Рубцов был, несмотря на разгорающийся зной, все в ту же замшевую курточку. Отстраненно смотрел в сторону, наморщив лоб. Потом опять поежился, «точно за воротник попали опилки, точно не летний зной, а осенняя неволя-непогодь на дворе»...
– 4 —
Писать о последних годах жизни Николая Рубцова занятие нелегкое и неблагодарное. Все перепуталось в эти месяцы в его жизни, и он, всегда старавшийся не смешивать литературные, дружеские и семейные дела, сейчас словно бы позабыл о своем правиле.
Он мог, ничего не объясняя, привести в гости к Астафьевым свою бывшую жену, а потом, также ничего не объясняя, бросить ее на улице и уйти с Астафьевыми к другим знакомым. Он мог ни с того ни с сего уехать на Урал, пытаясь разыскать там (почему там?) брата Альберта...
Обиды своей новой сожительницы, Людмилы Д., он переносил на отношения к друзьям – мнение о ее стихах путал с отношением к самому себе.
Но в хаосе и запутанности последних месяцев тоже прослеживается своя логика.
Так бывает, когда в конце трудного пути, почувствовав близкую передышку, расслабится человек. Тогда и торжествуют над ним темные силы, которые не могли его одолеть, пока этот человек шел.
Последние полтора года жизни Рубцова заполнены романом с Людмилой Д.
Они познакомились в общежитии Литинститута еще в 1963 году, но тогда с ее стороны особой симпатии к Рубцову не возникло, как и в апреле 1964 года, когда она снова увидела его...
«Он неприятно поразил меня своим внешним видом... На голове – пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко болталось на нем».[23]23
Воспоминания Людмилы Д. цитируются по машинописному тексту, переданному убийцей поэта Глебу Горбовскому. Хотя они и опубликованы сейчас в газете «Криминальный вестник» и альманахе «Дядя Ваня», но в них (разговор об этом впереди) внесены некоторые изменения в соответствии с тем, как Д. сама представляет теперь себе и пытается представить другим смысл совершенного ею преступления. Я считал и продолжаю считать воспоминания убийцы поэта прежде всего документом. Этот подход и не позволяет мне пользоваться откорректированными свидетельствами. Наша задача – воссоздание объективной картины трагедии.
[Закрыть]
Правда, были еще удивительные стихи Рубцова, но это открылось Д. только через четыре года, когда в 1967 году она прочитала рубцовскую «Звезду полей».
Что думала она, на что рассчитывала, на что надеялась, отправившись в Вологду, чтобы «поклониться» гениальному поэту? Что вообще в таких случаях может думать женщина. уже перешагнувшая тридцатилетний рубеж, так и не устроившаяся в жизни, но все еще привлекательная, все еще не потерявшая надежду на какое-то лучшее устройство жизни?
Наверняка, поднимаясь по лестнице к рубцовской квартире, Д. и сама не знала, чего она хочет, чего ждет...
Экзальтация и тщеславие, самопожертвование и какая-то расчетливость переполняли ее, и, конечно же, примиряя женское тщеславие и высокое благородство, было еще и ожидание Чуда...
Она позвонила.
Дверь открыл Рубцов. «В старых подшитых валенках, еще более полысевший...» Увидев гостью, он уронил рукопись, и листочки разлетелись по коридору.
Как и должно быть в жизни, встреча оказалась не такой, как представляла ее себе Д., – все произошло обыденней и прекрасней.
В своих воспоминаниях Д. очень точно передает мысли и ощущения женщины, задавшейся целью влюбиться в Рубцова, не только в его стихи, но и в него самого...
«Утром я проснулась от гудения множества голосов, в окно каюты било солнце, теплоход вздрагивал, что-то где-то шипело. За окном была какая-то пристань. Уж не Тотьма ли? Было семь часов утра. Я быстро поднялась. Рубцов спал на верхней полке младенческим сном. Я потрясла его за плечо, он проснулся, выглянул в окно и вскочил...
Мы вышли заспанные, неумытые и влились в толпу, которая уже выливалась по трапу на пристань. Утренний холодок охватил нас, я сразу вся продрогла. Мы стали подниматься по тропинке вверх, по берегу Сухоны и остановились на очень возвышенном месте.
– А теперь я умоюсь! – сказал Рубцов и сбежал вниз к воде. Там он долго и с наслаждением плескался, фыркал. Я стояла, смотрела вокруг на солнечные зеленые дали и была благодарна судьбе, что она дала мне этот день и этого человека».
Так и начался этот роман.
Еще ничего, кажется, не произошло, но уже оказались разрушенными отношения Николая Рубцова с семьей, живущей в Никольском. Подруги запомнили спутницу Рубцова и поспешили рассказать про нее Генриетте Михайловне...
Еще только-только встретились, а уже разругались.
– Она же чернокнижница! – сказал Рубцов про Марину Цветаеву. – Ведьма... Она злая. Злая и ее поэзия!
– Как ты, Рубцов, можешь такое говорить?! – возмутилась Д. – Как ты можешь? У нее не злая поэзия, а трагическая! Ее жизнь была трагическая, и вся ее судьба – в ее стихах.
– Ну и что? – поддразнивая, сказал Рубцов. – Неужели Тарас Шевченко меньше пережил? А его поэзия добрая. Не то что у этой ведьмы.
– Не смей ее называть ведьмой! – закричала Д. – Я люблю Марину!
Повысил голос и Рубцов.
Он всегда нервничал, когда видел, что человек, которому он пытается объяснить очевидное, – помните: «он судил коллег на уровне своего мастерства, своего таланта, а это было слишком высоко и непонятно для многих окружающих его людей...» – не желает понимать его, замыкаясь в своем упрямстве. Тем более это выводило Рубцова из себя, когда речь шла о том, что Николай Михайлович считал для себя родным и дорогим.
Д., если и не поняла, то мгновенно почувствовала это, и мгновенно перевернула все в свою пользу. Она и сейчас описывает это состояние в Николае Михайловиче Рубцове с какой-то извращенной, ничего, кроме самой себя, не желающей замечать эгоистичностью.
«На глаза его навертывались слезы, что-то давно наболевшее рвалось из его души, какое-то глухое отчаяние, что-то непоправимо трагическое слышалось мне в его горьких резких выкриках. Позднее я привыкну к такому его состоянию, оно, как яд, капля за каплей просочится и в меня и заполнит мои клетки жутью обреченности. Но тогда я видела его таким впервые».
На этот раз с приступом раздражения Рубцов справился сам.
– Люда, – вдруг сказал он. – Надо бы не пропустить Печенгскую церковь. Давно я ее не видел... И ты посмотришь.
Вот так, с надрывом, с ссорами и пьяными криками начинался этот роман...
Но иначе и не могло быть.
Людмила Д. пыталась влюбиться в Николая Михайловича Рубцова, но ничего из этой попытки не выходило.
«Рубцов еще с порога закричал: «Людочка! Это я – твой муж!» – пишет она в своих воспоминаниях. – От слова «муж» все во мне перевернулось, я вся содрогнулась: до того неестественно было слышать из уст Рубцова «я твой муж». Друг, брат, мой бедный больной ребенок, мой мучитель, мой истязатель, мой любимый поэт... Но муж?! О боже! Что я делаю?»
Д. делала то, что и было задумано. От задуманного она редко отступала... Сейчас она отправилась в Вельск, чтобы рассчитаться там и переехать в Вологду уже навсегда.
Ну а Николай Михайлович Рубцов, как мы и говорили, поехал в Тимониху гостить у Василия Ивановича Белова и писать там свою «Лесную сказку».
– 5 —
К осени Д. переехала в Вологду и поселилась с дочерью в деревне Троица, в двух километрах от города, устроилась работать в библиотеку.
«Рубцова встретила в Союзе писателей... Снова темная волна предчувствий захлестнула меня. То, что он так обрадовался встрече со мной, что засыпал меня вопросами, не радовало... Теперь я думаю, что, если бы судьба не схлестнула меня с этим человеком, моя жизнь, как и у большинства людей, прошла бы без катастрофы. Но я, как в воронку, была втянута в водоворот его жизни. Он искал во мне сочувствия и нашел его. Рубцов стал для меня самым дорогим, самым родным и близким человеком. Но... Мне казалось, будто я приблизилась к темной бездне, заглянула в нее и, ужаснувшись, оцепенела...»
Любопытно сопоставить эти воспоминания с воспоминаниями Генриетты Михайловны Меньшиковой.
«В 1970 году Лена пошла в школу, – вспоминает она. – Летом мы с ней ездили в Вологду за покупками, а заодно посмотреть, где живет папа. Прямо с парохода мы пришли к нему на улицу Яшина. Позвонили, он нам открыл, но был на одной ноге, вторая перевязана. Он замялся было, но все же пригласил. Когда мы вошли, в кресле сидела Д.
Рубцов представил ее как двоюродную сестру Люду. Но когда она ездила с ним в Тотьму, наши женщины ее описали, и я сразу узнала ее по этому описанию...»
– Очень приятно... – не протягивая руки, сказала Генриетта Михайловна. – Только я ведь знаю, Коля, что у тебя нет сестры Люды...
Возникла неловкая пауза.
– Я рада, Коля, что познакомилась с твоей женой и дочкой, – стараясь замять неловкость, сказала Д. – Кстати, она очень похожа на тебя.
– Да... – ответил Рубцов. – Все говорят, что я похож на Лену.
Генриетта Михайловна продолжала молчать, и Д. объяснила, что никакая она не сестра, просто из Воронежа проездом и сейчас уйдет, не будет мешать. Она ушла, а Генриетта Михайловна и Лена остались.
«Рубцов опять звал нас к себе, – вспоминает Генриетта Михайловна, – а Лене все было интересно, да и он очень рад был видеть ее...»
Эти воспоминания не так художественны, как у Д., но человеческой боли, человеческого тепла в них больше. И правды тоже. Впрочем, иначе и не могло быть. Читая воспоминания Д., нельзя забывать, что писались они, когда нужно было объяснить всем – и прежде всего самой себе! – необъяснимое. Не поэтому ли и проступают порою в нарисованных Д. портретах Рубцова этакие демонические черты?
Да... Конечно, были нехорошие предчувствия, были драматические срывы, но чаще многие возвышаемые до жанра трагедии сцены начинались в духе забавной, незамысловатой комедии. Примером тому может служить летняя история, после которой Рубцов оказался в больнице...
9 июня 1970 года подвыпивший Рубцов пришел к Д., когда та поливала в огороде грядки. Он вызвался помочь и начал отбирать чайник, которым пользовалась Д. вместо лейки.
– Ну до чего же ты вреден!
– Вреден? – переспросил Рубцов и тут же вылил всю воду на Д.
– Идиот! Что тебе надо от меня в конце концов?! – Д. взбежала на крыльцо и захлопнула дверь перед носом Рубцова.
Тот подергал дверь, но дверь не поддавалась...
Можно осудить грубоватость – как тут не вспомнить про детдомовское детство! – шутки Рубцова, можно понять обиду женщины, ее гнев, но так же очевидно и то, что эта сцена – милые ссорятся, только тешатся – ни с кем другим не могла закончиться так, как закончилась с Рубцовым.
Пытаясь залезть в дом, он разбил окно...
Звоном стекла и обрывается летний водевиль, сразу – без всякого перехода – начинается драма. Подбежав к окну, Д. увидела, что Рубцов лежит на клумбе, а из руки фонтаном хлещет кровь – Рубцов перерезал артерию...
К счастью, Д. не растерялась. Сбегала за фельдшером, та наложила на руку Рубцова жгут.
Рубцова удалось спасти... Назначенный срок еще не наступил – Рубцова увезли в больницу.
Давясь слезами, Д. собрала с пола осколки.
И сразу после гибели Рубцова, и многие годы спустя Д. снова и снова задавала себе вопрос, что же можно было сделать, и сама себе отвечала:
«До сих пор не знаю. Не знали, наверное, и его товарищи. А может, не хотели знать. Так ведь удобней, спокойней. Встретятся, выпьют, повеселятся, а я отдувайся за всех. Коль он живет со мной, значит, я и ответчица».
В этих рассуждениях Д., как и в документах: протоколах допросов, показаниях на суде, кассационной жалобе, – приобщенных к уголовному делу, много боли и правоты.
Боясь поссориться с Рубцовым, его друзья всегда поспешно исчезали, едва только Рубцов начинал «заводиться», но осуждать их за то, что дружбу с Рубцовым они берегли сильнее, чем самого поэта, и уходили от него, когда были ему нужнее всего – бессмысленно. Никто не имеет права требовать от человека, чтобы он жертвовал собою ради другого. Каждый человек решает это сам для себя, и Д. тоже решилась на это сама...
«Я хотела сделать его жизнь более-менее человеческой... Хотела упорядочить его быт, внести хоть какой-то уют.[24]24
Кроме Д., бытом Николая Рубцова занимался В. П. Астафьев. Он описывает в своих воспоминаниях, как ходил с ним по магазинам, подбирая Рубцову одеяла и подушки, чашки и ложки и даже шторы на окна и картинку на стену.
[Закрыть] Он был поэт, а спал, как последний босяк. У него не было ни одной подушки, была одна прожженная простыня, прожженное рваное одеяло. У него не было белья, ел он прямо из кастрюли. Почти всю посуду, которую я привезла, он разбил. Все восхищались его стихами, а как человек он был никому не нужен. Его собратья по перу относились к нему снисходительно, даже с насмешкой, уж не говоря о том, что равнодушно. От этого мне еще более было его жаль. Он мне говорил иногда:
– Люда, ты знай, что, если между нами будет плохо, они все будут рады».
Все правильно, все верно, как верно и то, что крест, взятый Д. на себя, оказался ей не по силам.
Может, ей и хотелось облегчить страдания Рубцова – наверняка хотелось! – только вот силенок для этого подвига у нее явно недоставало. Талантом самопожертвования она явно была обделена...