Текст книги "Солнце восходит на западе"
Автор книги: Николай Февр
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Второй приз на последней всероссийской сельскохозяйственной выставке перед революцией, был присужден симферопольскому базару. Крымцы старшего поколения еще хорошо помнят этот, действительно, богатейший по количеству товаров и особенному колориту южный рынок. В годы советской власти он стал чахнуть, как чахло все в этом необыкновенном государстве. После коллективизации это место, одно из самых красочных в стране, представляло собой серенькую и жалкую картину. Несколько рядов торговцев и торговок, сидящих на земле. Перед ними несколько картошек, яблок или кисть винограда. Это означало, что у них имеется такой товар. Покупатель приценивается, затем идет с продавцом куда-то через улицу, где в каком-то конспиративном дворе или подвале сложено некоторое количество нужного товара.
С симферопольского базара сначала исчезли горы фруктов, рыбы, мяса и овощей. Огромные каменные здания базара, в которые можно было поместить все население города, были снесены, и на этом месте решено было построить татарский театр. Величественный проект этого театра долго красовался в горсовете, возбуждая горделивые чувства у любовавшихся им граждан. Наконец, в один прекрасный день, председатель Крымской АСР, под звуки интернационала, заложил первый камень в фундаменте будущего театра. Затем произошло так хорошо знакомое всем гражданам социалистического государства. Другими словами, театр этот выстроен не был, и в течение долгих лет велась нудная бюрократическая переписка между всевозможными госучреждениями.
Впрочем, вокруг этой стройки шла не только нудная переписка. Вокруг нее происходила и невиданная в хозяйственной жизни современных государств оригинальная свистопляска. Об этом мне рассказывал один из членов комиссии по постройке этого непостроенного театра. И все это настолько любопытно и настолько характерно для абсурдной системы социалистического государства, что этому нельзя не посвятить двух десятков строк.
Для возведения всякого здания, как известно, прежде всего нужны кирпичи и цемент. Комиссия обращалась в соответствующий трест с просьбой поставить и то, и другое. Трест этот отвечал, что кирпич и цемент у него имеются, но, что он их поставит только в том случае, если ему достанут строительный лес, которого он не может добиться уж два года. Ошарашенные члены комиссии отправлялись в другой город в поиски за строительным лесом. После долгих мытарств они таковой находили, но трест, владевший этим лесом, наотрез отказывался отпускать его за деньги, а только в обмен на электрические пилы, которых он ждет не дождется уже в течение трех лет. Неутомимые члены комиссии ехали дальше в поисках электрических пил.
Люди, ведавшие постройкой театра в Симферополе, колесили по всей Европейской России, появлялись на Урале, переваливали через него. Бездна денег уходила на прогонные, суточные, на подарки и ужины директорам трестов. Тратились годы на эти скитания по тернистому и ухабистому пути нелепой и преступной социалистической хозяйственной системы.
Эти злоключения комиссии по постройке столичного театра в Крыму напомнили мне то, как в военные годы в Европе обыватель добывал себе пару ботинок или брюки и как для этого надо было произвести сложнейшую коммерческую операцию: сначала достать масло, потом обменять его на коньяк, коньяк превратить в сигареты, сигареты еще во что-нибудь и, наконец, добраться до нужных ботинок или брюк.
Эта сложная операция производилась в Европе, в условиях войны и блокады, все же в каких-то семейных масштабах. В практике социалистического государства' подобные же зулусо-бушменские торговые комбинации надо было проводить в мирное время и в масштабах далеко выходящих из понятия семейных.
Удивительно ли после этого то, что за пять или шесть лет работ по постройке злополучного симферопольского театра, с грехом пополам, удалось заложить лишь один фундамент?
За годы советской власти в Симферополе (вернее близь него) было выстроено четыре консервных завода. Эти заводы и поглотили все богатство крымских базаров. Но это богатство не вернулось в обработанном виде назад к жителям Крыма. Не обогатило оно домашний стол и прочих граждан СССР. Оно куда-то исчезало. Куда – на этот вопрос, быть может, когда-нибудь дадут ответ архивы центральных хозяйственных учреждений в Москве. Или – иностранного отдела НКВД, выписывавшего ордера на выдачу "иностранным центрам" компартии не только валюты, но и целых пароходов, груженых добром советских граждан.
Так это или не так, но во всяком случае, жители богатейшего Крыма в мирное советское время испытывали затруднения во всем и никогда не были уверены в завтрашнем дне: В Ялте, например, вдруг появлялись откуда-то горы персиков. Ялтинцы не – были в состоянии их поглотить, а дальше их не везли. И персики начинали гнить. Тогда симферопольцы, евпаторийцы, керчане с мешками в руках стекались в Ялту за персиками.
Разумеется, персики – роскошь. Буржуазный предрассудок. А сахар? Мука? Соль? Тоже – предрассудок? Но и за этим предрассудком тоже, вдруг, как по команде, феодосийцы устремлялись в Симферополь, симферопольцы в Евпаторию, а евпаторийцы в Херсон.
Иногда с этой хозяйственной разрухой пытались бороться. Приезжали комиссии из Москвы. О чем-то совещались. Что-то выясняли. Сменяли каких-то должностных лиц. И забывали о главном: – что сменять надо не людей. Уже давно пора сменить – систему.
Улицы города оживлены. И толпа здесь несколько живее, чем в областях севернее Крыма. Наряду с русскими лицами, мелькают характерные татарские головы. А часто и помесь этих двух рас, помесь интересная и оригинальная. Улицы Симферополя, как и в других городах, были заново окрещены большевиками и носили имена всевозможной интернациональной накипи на невкусном вареве октябрьской революции. От коммунистического апостола и пророка Карла Маркса до почтенного дегенерата и садиста товарища Бэла Кун.
После ухода большевиков, городское управление вернуло всем улицам прежние названия. Всем – кроме одной. Этой одной была – Дворянская улица, ставшая на время оккупации – Таврической. Это характерно. В комиссии и в голову никому не пришло сохранить за ней ее старое название. Слова "дворянин", "дворянское" – исчезли из быта без следа. Молодежь знает, что раньше были какие-то дворяне и дворовые, но путает оба эти понятия. Старшее поколение употребляет эти слова только в юмористической форме. В тот день, когда несколько не очень умных дворян вынудили у последнего царя подпись об отречении, они этим самым убрали из под себя стул на которой сидели долго и удобно. Убрали и полетели в пропасть. Падение было неприятным, но логичным. Юмористический оттенок слова дворянин – грустная, но заслуженная кара, когда-то могущественному сословию, много положившему труда для создания той страны, в которой теперь слово – дворяне – произносится только шутливо.
Впрочем, в утешение российскому дворянству надо заметить, что оно в социалистическом государстве все же оставило после себя внушительный след. В каждом советском городе стоит памятник российскому дворянину – Владимиру Ильичу Ульянову-Ленину. Кепка и помятый пиджачишка Владимира Ильича вводят в заблуждение трудящихся всего мира и девяносто девять процентов из них не имеют понятия о том, что вождь мирового пролетариата совсем не пролетарий, а потомственный дворянин Российской Империи.
"Рыба воняет с головы", – говорит народная мудрость и не своеобразным ли объяснением всей гнилостности социалистического государства, является то обстоятельство, что оно было гнилым еще с самого своего основания. Ибо, трудно признать здоровым и нормальным то явление, что основоположником первого социалистического государства был как раз представитель того буржуазного класса, ради уничтожения которого и родилось это самое социалистическое государство.
Во всяком случае, оригинальная сцена, как недоучившийся богослов Джугашвили-Сталин, никогда в своей жизни не державший в руке ни серпа, ни молота, никогда не носивший почетного звания "крестьянин" или "рабочий", клянется у открытого гроба потомственного дворянина Ульянова-Ленина в верности идеалам рабочего класса, еще найдет своего Джонатана Свифта или хотя бы Козьму Пруткова.
В Симферополе – крестьян нет. Рабочих – очень мало. О нищенском существовании первых я уже писал. О жалком быте вторых – тоже. И я думал – кто же в этой стране "снимает пенки с октября?" Быть может представители административного аппарата?
В Симферополе – административном центре Крымской Автономной Республики много советских госучреждений. Я пишу "советских", ибо почти все они остались на время оккупации на своих местах, а с ними и служащие. И теперь я хорошо знаю в каких жутких условиях приходилось им работать.
Посещая присутственные места заграницей, мы привыкли к большим зданиям, широким коридорам, паровому отоплению, светлым комнатам, в которых работают один-два, редко три-четыре человека. Я проехал, в сущности, вдоль всей Европейской России, от Пскова до Симферополя, но нигде ничего подобного не видел. Кроме военных штабов, отделений НКВД и крупных партийных учреждений, занимающих либо бывшие дворцы, либо новые здания, вся остальная масса советских служащих обречена на первобытные условия работы.
В больших полутемных комнатах, в которых часто уже с утра надо зажигать свет, сидят по десять, двадцать и тридцать служащих. Они выполняют самые различные функции. Поэтому вы одновременно слышите пулеметный стук пишущих машинок, кастаньеточные пощелкивания русских счетов, телефонные разговоры, причитанья просительниц и увещевания служащих. В этом несмолкаемом рокоте, в давке и тесноте проходит день советского служащего. Он сидит целый день в этом караван – сарае, за неудобным обшарпанным столиком, часто на табуретке, сидит с беспокойной мыслью – удалось ли жене получить сегодня в кооперативе селедки и не попал ли он ненароком в список подлежащих "чистке". За это он получает грошовый оклад, который с грехом пополам позволяет ему просуществовать три недели в месяце. А как он живет четвертую неделю? На это я слышу уже знакомый ответ: – "крутился…"
Казалось бы, что в государстве, где все принадлежит государству, административный аппарат должен был бы быть обставлен как следует. Но этого не было. Почему? Вопрос – праздный. Но так или иначе, несчастный, забитый: "совслуж", как он здесь сокращенно называется, нищенски жил и каторжно работал только за право на эту каторгу и нищету.
В этих учреждениях – масса посетителей. После резкой встряски, вызванной войной и оккупацией, все перемешалось и подпрыгивает сейчас на житейском сите, стараясь сквозь свободную дырочку снова проскочить в жизнь. Кроме обычных в таких условиях посетителей, я встретил и одну необычайную разновидность просителя, которая могла народиться лишь в непроходимых джунглях марксистского государства. Это люди – желающие восстановить свои законные имя и фамилию, давно замененные для советских условий более удобными и подходящими.
С несколькими из таких клиентов я познакомился. Предположим, что чья-то фамилия была Голицын или Крестовоздвиженский. Предположим, что первый был гвардейским офицером, а второй – священником. И то, и другое в двадцатом году (и в тридцатом, и в сороковом) в лучшем случае равнялось ссылке в концлагерь. И Голицын или Крестовоздвиженский, делались Климчуком или Сидорчуком и для полного успеха мимикрии начинали заниматься сапожничеством, либо поступали в дворники.
Теперь прошло двадцать два года, и такой клиент снова хочет носить свою законную фамилию. Разумеется, ему в этом не отказывают. Но и получив свою старую фамилию, он уже до конца дней останется какой-то странной социально-бытовой разновидностью, порожденной нелепицей наших дней и ему самому трудно будет разобраться, где в нем кончается Климчук и начинается Голицын и наоборот. Я встретил нескольких Голицыных, которые уже на всю жизнь останутся климчуками, ибо последний почти без следа раздавил первого. Неужели, действительно, – "бытие определяет сознание?" Впрочем, довелось мне встретить и одного Голицына, который был двадцать лет дворником Климчуком, а потом снова стал Голицыным без малейшего климчуковского налета. Значит, все-таки, – бытие не определяет сознания. Или во всяком случае – не всегда.
В Симферополе хочется остаться надолго. Но делать тут фактически нечего. Никакими новыми наблюдениями он не может одарить кочующего журналиста. Этот город такая же жертва советского безвременья, как и другие уже описанные мной.
В последний вечер симферопольская радиостанция предлагает мне прочесть что-нибудь по радио В промежутке между татарским музыкальным ансамблем и "последними известиями" – читаю один из своих очерков. После выступления кассирша приносит гонорар – триста советских рублей. Сначала хочу великодушно отказаться, но смотрю на засаленные червонцы с портретом Ленина и соблазнительная мысль, что я за антисоветское выступление получаю советские рубли, заставляет меня принять гонорар. И по возможности сохранить его на будущее. Как редкий уникум в пестрой коллекции дорожных впечатлений.
На следующее утро машина уносит меня к Черному морю.
XVI. Там, где был Севастополь. Тень Нахимова. На южном берегу
Севастополь… Сколько легенд, красоты, гордости и горечи связано с этим словом в душе русского человека.
Город русской славы, где когда-то, в течение одиннадцати месяцев, русская армия, под трехцветным флагом, отбивалась от европейской коалиции. Где, не спуская Андреевского стяга, погружались на дно военные корабли. Где адмиралы гибли в бою, телом своим прикрывая грудь матроса.
И город русского позора, где так недавно, беззащитным старикам-адмиралам привязывали к ногам ядра и бросали их за борт. Где, венгерский наборщик Бэла Кун тысячами расстреливал русских людей и грязным сапогом втоптал трехцветный флаг в грязь на Графской пристани.
Все эти мысли приходят мне в голову, когда автомобиль, миновав симферопольскую выездную заставу, выносит меня на севастопольское шоссе.
Несмотря на то, что со времени падения Севастополя прошло уже несколько месяцев, по сторонам дороги лежат груды испорченного военного материала. Мой спутник проезжал здесь на другой день после взятия Севастополя и говорит, что тогда эти груды, километрами, достигали высоты человеческого роста. Теперь они уменьшились, но, тем не менее, уже около часа мы едем вдоль полей сплошь устланных поломанными танками, автомашинами, орудиями, пулеметами, зарядными ящиками и винтовками. С обеих сторон дороги – доты. Они вырублены в серых скалах и совершенно сливаются с окружающим. Их – сотни. Но надо напрягать зрение для того, чтобы отыскать глазами хоть один. По обеим сторонам дороги – огромные воронки от авиабомб. Срезанные начисто деревья. Сдутые с лица земли поселки. Вот один из них – Дуванкой. От него ничего не осталось. Только – остовы фундаментов убогих татарских лачуг. Но там уже копошатся люди. Лиловой змейкой вьется дымок. Поселок стоит на лысой горке, место это для жилья должно быть отвратительное и не осталось тут ничего, а люди, с кошачьей преданностью к насиженному месту, возвращаются именно сюда. Дымок за дымком и скоро здесь вырастет поселок. Жизнь, голая жизнь, по-видимому, сильнее всего. Даже – смерти.
Проезжаем Камышловский мост. Машина все ускоряет ход. Скоро покажется Севастополь. И, впервые после Киева, подъезжая к новому городу я испытываю особое волнение: – слишком большое место занимает в русском сердце маленький город Севастополь. Почему-то вспоминаю вычитанное на днях объявление в старой симферопольской газете "Красный Крым". Это объявление гласило: – "сегодня на Примбуле состоится гулянье. Будет играть музыка… Примбуль – это Приморский бульвар. Ничего себе. Не надо обладать особым музыкальным ухом для того чтобы почувствовать всю пошлятину первого и всю прелесть второго. Ну, что ж, Примбуль, так Примбуль…
Машина делает резкий поворот, показывается синяя зазубрина Северной бухты и темная неровная полоска Черной речки. Мы останавливаемся у Инкермана. Вот они, знаменитые инкерманские штольни. Знаменитыми они стали в день падения Севастополя. И страшная слава, нависшая над этим местом, будет несмываемым кровавым пятном лежать на тех, кто эту славу создал. Инкерманские штольни – это самая жуткая страница севастопольской эпопеи. В них находились два склада: шампанского и… снарядов. Севастопольцы, число которых, по рассказам, колеблется от шести до десяти тысяч, прятались тут от бомбардировок. Воды для питья не было. Люди пили шампанское. На голодных людей шампанское действовало, вероятно, особенно опьяняюще. И мороз пробегает по коже, когда вдумаешься в это: тысячи голодных, измученных и подвыпивших людей. В день падения Севастополя партийное начальство города отдало приказ – взорвать находившийся в штольнях склад снарядов и умышленно, (чтоб не остались у немцев) не предупредило прятавшихся там людей. Несколько тысяч Севастопольцев, главным образом, женщин, детей и стариков – взлетели в воздух вместе со снарядами и шампанским.
Мы стоим на пригорке напротив штолен и видим этот кошмарный подорванный холм, осевший от взрыва на три-четыре метра вниз. Сколько под ним похоронено человеческих жизней! Сколько нечеловеческого ужаса погребено здесь!
Рядом со штольнями – старинный монастырь, высеченный в скале. Там несколько пещер. Там давно уже нет ни одного монаха, но над пещерами вьется дымок. Значит там живут люди. По стертым каменным ступеням поднимаемся вверх. Над входом в пещеру приделана дверь, в пещере – лежит солома, стоит коза и сидит девочка с собакой. Собака недовольно ворчит.
– Белка, перестань, – говорит девочка.
Я принимаю их за беженцев из Севастополя. Но каково же мое удивление, когда я узнаю, что они живут в этой пещере уже пять лет. Пять лет – в сырой каменной пещере! Почему?
– Я не знаю, мамка знает, – говорит девочка.
Из соседней пещеры выходит "мамка". Зовут мамку – Настасьей. Она уборщица в Севастополе. Был у нее муж, работал в арсенале. Его расстреляли. "За политику" – говорит Настасья. А ей запретили проживать в черте города. По-видимому, настасьино пребывание в Севастополе считалось угрожающим безопасности Советского Союза. И она с дочкой, козой и собакой Белкой поселилась в пещере за городом. И живет здесь – пять лет. Вот и все…
У одного из штатных трубадуров советской власти Ильи Эренбурга есть книга. Называется она – "Испания". Несколько страниц этой книги, облитых желчью по адресу "феодальной Испании", повествуют о людях, живущих в пещерах в каких-то испанских горах. Зачем автору понадобилось ездить в Испанию? Ведь он наверно гулял по Примбулю? В белых штанах и под музыку? От Примбуля до этой пещеры каких-нибудь три километра. Это гораздо ближе Испании. И он бы увидел тут гражданку социалистического государства – Настасью, с дочкой, козой и собакой Белкой. Двести строк в "Известия"? Или в "Правду"?!
За Инкерманом автомобиль делает еще один поворот и останавливается на возвышении, с которого хорошо видно то место, где… был Севастополь.
* * *
Свежий морской ветер играет голыми ветками акаций на Историческом бульваре. Он набегает с моря, пролетает мимо Малахова кургана, поднимает пыль с беспомощно лежащих развалин города и исчезает, где-то за горкой с легендарными севастопольскими редутами. Он приносит с собой тот особый запах моря, Черного моря, который заставляет каждого, раз вдохнувшего его, уехать отсюда с единственной мечтой – вернуться когда-нибудь сюда навсегда.
Морской ветер чуть слышно шевелит ветками акаций. И он, и акации понимают, что шуметь сейчас не время. Слишком много человеческого шума было недавно в этих местах. А может этим тихим шелестом они служат какую-то свою, известную только им, бессловесную панихиду по рабу Божьему – Севастополю.
По крутому подъему Исторического бульвара мы медленно поднимаемся в гору. Тут и там зияют огромные воронки от тяжелых снарядов и бомб. С корнем вырванные деревья беспомощно висят на своих уцелевших соседях. На верхушке одной акации нелепо раскачивается раскрытый противогаз. Вдоль аллей и дорожек валяются кучи неиспользованных снарядов, пулеметных лент, патронов и ручных гранат. Дыхание смерти пронеслось над Историческим бульваром. Оно витает здесь и сейчас: – вокруг виднеются десятки табличек – "осторожно, неразорвавшаяся бомба".
На одной из площадок – статуя Ленина. От нее осталась одна нога. Из ноги торчат кверху проволочные обгрызки. На них раньше держались голова и руки. Снаружи – гипс, внутри – пустота. Эти люди даже своих идолов не могли увековечить по-настоящему. Мой спутник рассказывает, что как-то перед войной, на одном из гипсовых заводов Донбасса, он видел пять тысяч, вот таких самых, гипсовых пустышек, заготовленных впрок. Серийное производство низкокачественных Ильичей. Это имело свой резон. От дождя и ветра, эти гипсовые идолы очень скоро оставались без носа и ушей. Надо было ставить новые.
Поднимаемся по дорожке еще выше и перед нами памятник Тотлебену. Это – памятник Империи. Это не гипсовая ерунда ширпотреба. Вылитый из бронзы стоит он, огромный и величественный, десятилетиями. Осколком разорвавшейся бомбы, как ножом, срезало голову статуи. А другим осколком, так же аккуратно снесло голову одному из солдат на барельефе памятника. В ту давнишнюю оборону Севастополя командир сложил свою голову в бою наравне с простым солдатом. И в этой обороне он снова сложил ее вместе с ним, но на этот раз лишь… с бронзового памятника. Не хотел ли сам Рок символически указать этим на вечный позор партийной верхушки сбежавшей из сдающейся крепости и бросившей сто тысяч бойцов в безысходном тупике Хсрсонеса?…
С горки Исторического бульвара виден весь Севастополь. Или, вернее, то место, на котором он был. Наподобие раскопанных остатков Помпеи, внизу расстилается новая панорама Севастополя. Целые ряды домов, целые кварталы, словно скошенные снопы, беспорядочными скирдами лежат вдоль улиц. Пыль, поднимаемая с развалин, тихо колышется в воздухе и создает полное впечатление дымящихся остатков города, погибшего в результате какого-то страшного подземного катаклизма.
Смотрим еще раз на бронзовую громаду Тотлебена, проходим мимо левой ноги Ильича, спускаемся в город и мимо лежавших вповалку мертвых домов идем к Нахимовской площади.
Нахимовская площадь… Конечно, она должна быть в Севастополе. И она была. "Была" – ибо большевики давно переменили ее название и дали ей имя Ленина. На этой площади стоял когда-то замечательный памятник. Памятник гордости русского флота и русского народа – адмиралу Нахимову. Памятник Нахимову, "царскому золотопогоннику и врагу народа", большевики снесли. Несколько лет бронзовая статуя знаменитейшего русского моряка и безупречного командира валялась во дворе Исторического музея. Подметальщики двора присаживались иногда на нее для того, чтобы отдохнуть и скрутить цыгарку. Потом им пришлось искать другое место для отдыха. Статую адмирала куда-то уволокли. Оказывается ей нашли другое применение. На бывшей площади Нахимова решено было поставить монументальный памятник Ленину. Однако, в Советском Союзе, по-видимому, не нашлось нескольких сот килограммов бронзы, для то чтобы увековечить память своего создателя. Выход из этого оказался простой: – взять статую никому не нужного адмирала и перелить ее в изображение Ильича. Так и сделали. Огромный безвкусный истукан Ленина занял на площади место адмирала Нахимова.
Никому не нужного адмирала вспомнили много лет спустя. И, вдруг, он оказался очень нужным. Даже нужнее Ильича. Ибо, когда Севастополь был осажден, московская радиостанция ежедневно обращалась к его гарнизону и диктор, без всякого стеснения, взывал не к тени Ленина, а к тени "доблестного защитника Севастополя адмирала Нахимова", которая, по словам диктора, должна была непременно витать и над нынешними защитниками крепости. Однако, тень доблестного адмирала, очевидно, так и не появилась над крепостью. Севастополь – пал. Московский диктор забыл, что тень Нахимова и не могла появиться тут, ибо даже она давно была изгнана из города., которому он отдал когда-то свою жизнь: Нахимовский проспект тоже не сохранил своего имени, он стал – проспектом Фрунзе.
Когда Севастополь пал, на голову статуи Ильича набросили аркан из стального троса и привязали к грузовику. Машина, пущенная полным ходом, рванулась вперед, и огромный истукан из ворованной бронзы свалился вниз, уйдя головой до плеч в асфальт площади. Около него всегда толпятся любопытные. Многие любят сниматься, присев на указательный палец Ильича, торчащий теперь к небу.
– Вишь, Ильич, – попал пальцем в небо, – сказал как-то, стоявший около меня, какой-то молодой рабочий. Собравшиеся весело рассмеялись.
Позеленевшие от времени высятся в стороне колонны Графской пристани. На них нет ни одной царапины. Спокойно лежат равнодушные ко всему каменные львы. Перед самой пристанью, метрах в ста от берега, торчит из воды мачта затопленного крейсера. На рейде – никого. Зеленоватые волны мерно плещут о камни пристани и, разбиваясь о них отскакивают белой пеной. Чайка с удивлением кружит над опустевшим рейдом и садится на мачту затонувшего крейсера.
Несмотря на все разрушения, в Севастополе, после его сдачи немцам, осталось немало жителей. Что-то около десяти тысяч. И, действительно, в городе часто встречаются прохожие. Неужели и на этих развалинах может возродиться жизнь? Очевидно, может. Нет более стойкого, упорного и упрямого существа во вселенной, чем обыватель. Могут рушиться и создаваться вновь огромные империи, могут исчезать с лица земли государства, может за одну ночь погибнуть целый город. Но из каких-то сокровенных нор его, уже рано утром вылезет маленький и в тоже время великий Обыватель и с кошелкой в руке отправится на поиски того, что продлит его жизнь и воскресит постепенно к жизни и весь город. Через час из его кошелки будет уже торчать пучок морковки, на дне будут болтаться несколько картошек, а если этот обыватель – русский, то в руке у него будет зажата чудом добытая книга или газета. Вот таких удивительных, никогда не гнущихся обывателей, я много встретил и здесь.
В Севастополе остановиться – негде. Строго говоря, тут и присесть – негде. Поэтому с сумерками, садимся снова в машину и возвращаемся в Симферополь, для того, чтобы с зарей отправиться на Южный берег.
* * *
От Симферополя до Ялты – сто сорок километров. Длинные ряды тополей провожают нас через татарскую деревушку Мамут-Султан почти до самого Перевала. Перевал – это поворотный пункт пути. Это горный раздел однообразного срединного Крыма от его южного берега, действительно (и без всяких поправок на патриотизм), несравнимого ни с какими прославленными Ривьерами.
На Перевале – традиционная остановка. И панорама, открывающаяся отсюда эту традицию вполне оправдывает. Слева высятся огромные снеговые вершины Чатыр-Дага, справа, далеко внизу, яркой синей акварелью поблескивает Черное море, а прямо перед нами, огромными терассами уходят вниз волнообразные кущи вечнозеленых деревьев. Белое, синее, зеленое. И все это девственно-яркое в этот холодный и солнечный день. Глядя на эти краски, не хочется верить, что могут быть такие обстоятельства, при которых даже этот сказочный уголок может поблекнуть и зачахнуть. Однако, уже к вечеру этого дня мне станет ясно, что при советской власти и это возможно.
Южный берег Крыма поблек и облинял, как поблекло и облиняло здесь все. Это относится не к снегу на Чатыр-Даге и не к синим акварелям моря. Туда еще не дотянулась рука партийного активиста. Но всюду, куда она могла добраться, она добралась и оставила после себя все тот же след скуки, пошлости и уныния. След, который здесь, в этом уголке, точно взятом из "Тысячи и одной ночи", кажется особенно безобразным и кощунственным.
Сама природа позаботилась о том, чтобы здесь все было прекрасно. От людей требовалось очень немногого: – красивыми и удобными строениями дополнить то, что им было так щедро отпущено свыше. И без всякой предвзятости можно сказать, что раньше люди это понимали. Сотни красивых строений: дворцов, отелей, санаторий, вилл и просто домиков, выросших здесь до революции, подтверждают эти слова.
Но вот – короткая остановка в Алуште и мы успеваем осмотреть алуштинский театр, единственное большое здание, воздвигнутое здесь при советской власти. И здание это – бесформенный тонкостенный сарай, с рядами грубо сколоченных стульев, – выглядит как оскорбительный вызов, брошенный кем-то окружающей красоте. На фоне прелестной Алушты этот бесформенный ящик выглядит так же кощунственно, как, вероятно, выглядели римские казармы на фоне ажурно-лазоревых пейзажей Эллады.
Через полчаса машина несет нас в Ялту. Слева показываются очертания Аюдага, что в переводе с татарского означает – Медведь-гора. И, действительно, эта гора, сползающая к самой воде, поразительно напоминает медведя, пьющего воду из моря. А сразу за горой появляется Гурзуф, с характерными скалами, высящимися из воды, с "площадкой Айвазовского", с воспоминаниями о Пушкине и с непередаваемой хрупкостью очертаний всего этого игрушечного городка. Еще несколько километров и мы въезжаем в Никитский ботанический сад.
Если на земле существовал когда-то рай, то он был, вероятно, здесь, а совсем не в долине Тигра и Евфрата. Впрочем, здесь он быть не мог. Полтора века тому назад тут было пустое место. Граф Воронцов первый начал насаждать здесь экзотические деревья. А затем, в течение долгих и долгих лет, посаженное им культивировалось, сад рос, расширялся и скоро стал самым прекрасным уголком Южного Берега.
Два часа проходят незаметно в прогулке по крутым склонам сада, сплошь усаженным пальмами, ливанскими кедрами, пробковыми деревьями, мексиканскими соснами, бананами, золотистыми туями, мамонтовыми деревьями и кипарисами всех существующих на земле разновидностей. Справедливость требует отметить, что в годы советской власти Никитский сад не вырубили на дрова, как это сделали со многими садами и парками на нашей родине. Часто приезжали сюда различные экскурсии. В саду появились даже новые прибавления, на центральной площадке – бюсты Тимирязева и Карла Маркса, а на чешуйчатых стволах ливанских кедров и золотистых туй – бесхитростные, вырезанные ножом надписи: "Петя и Оля. 1936.", "Маня и Шура 1938". Очень жаль, что никто не догадался подойти к бюсту Маркса и вырезать на его лбу несколько слов с вопросом – почему он сюда попал и какое он, собственно говоря, имеет отношение к пробковым деревьям и мексиканским соснам?…