Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Одиночество"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Беньковский, отплевываясь, отходит и видит: потолок в избе рушится, а из окна, подбадривая друг друга криками, быстро выскакивают Антонов и Димитрий. Отстреливаясь на ходу, они мчатся по двору. Еще десять шагов – они переберутся через забор, а там лес…
Снова начинается бешеный огонь.
Одна из пуль догнала Антонова, когда он перелезал через забор, ухватившись за ствол осины, росшей у плетня. Раздался выстрел, и голова его скривилась набок. Подоспел Димитрий и помог брату перекинуть ноги через забор. И тут Антонов услышал знакомый голос:
– Стой, Александр Степаныч!
Это крикнул Санфиров; он стоял в десяти шагах от Антонова.
– На помощь, Яков, – обрадованно отозвался Антонов. – Бей эту шпану!
И видит Антонов – Санфиров поднимает карабин и целится прямо в него.
– Кого бьешь, Яков? – свистящим шепотом вырывается у Антонова.
– Погулял, Степаныч, и хватит! – отвечал Санфиров.
Они встречаются взглядами: это одно мгновение, один летучий миг. В глазах Антонова страх, а во взгляде Санфирова Александр Степанович читает приговор себе.
Санфиров, чтобы покончить с прошлым и вернуть веру в то, во что он перестал верить: в жизнь и будущее, стреляет, переводит мушку на Димитрия… и опять стреляет. Стреляет в братьев и еще кто-то рядом.
…Два браунинга, два маузера, серебряные часы Жако, карта губернии, блокнот с отрывочными, лишенными всякого смысла словами, написанные корявым почерком Антонова; клочок страницы из журнала «Русское богатство» – несколько фраз об ужасах голода в деревне; страница обложки сочинений Мордовцева с началом поэмы Димитрия: «Тебе на память я пишу, что было нами пережито, где каждый куст, долина, лес, знакомы нам, словно родные…»
Глава шестнадцатая
И это все, что осталось от бандита…
В долине осина,
Могила темна…
1
Отощавшие, покалеченные в боях, заезженные крестьянские лошаденки, надрываясь, тащили с полей рожь – запах свежего ржаного хлеба тянулся из изб.
На гумна и поля пришли красноармейцы, ловкие и сильные, соскучившиеся по работе, косили и вязали, молотили и веяли. Бойцы впрягали своих коней в плуги, в жнейки, молотилки и сеялки, и тянули армейские лошади, отдохнувшие от боев, снопы на гумна, зерно в амбары.
Каждый день губкомпарт получал сводку о бойцах, помогающих крестьянам, каждый день шли сведения о сотнях убранных и вспаханных десятин земли; в работе крепло доверие крестьян к партии и власти.
В Двориках стоял небольшой отряд пехоты. Красноармейцы рассыпались по избам, как-то незаметно вошли в сельский быт, сроднились, сдружились, а некоторые решили осесть на этих черных жирных землях.
Каждое утро половина их уходила в поле – грохот повозок наполнял село; весело переругиваясь, пересмеиваясь, подмигивая девкам, они рассыпались по участкам и все делали чисто и споро.
У вдов и сирот бойцы работали в первую очередь, и не одна вдова заглядывалась на веселых краснощеких парней с такими могучими руками.
И не одна девка верила и не верила, думала да гадала, сдержит ли свое слово белобрысый Сеня-боец, приедет ли обратно, как окончится служба?
Ночи стояли жаркие. С токов шел пьянящий запах зерна, желтая солома в ометах была так мягка и приветлива, так мило шуршала она, так сладки были горячий шепот, вздохи, поцелуи.
Днем оставались в селе старухи, дети, красноармейцы; они возились в хлевах, чистили их, замазывали навозом дыры.
Новую избу построили бойцы красному партизану Никите Семеновичу, но не радовал дом старого ямщика. После того как нашли убитого Федьку, заскучал он, замолчал, мрачно сидел на крыльце и смотрел, как вихрится в селе жизнь, или шел в ревком потолковать с председателем Сергеем Ивановичем.
Сергей Иванович, казалось, совсем не переменился за эти четыре года, что не видели его в селе: в усах ни сединки, голубые глаза ясны, курчавые волосы вьются из-под шляпы.
Одежду лишь переменил Матрос: ходил в коричневой шляпе, в желтых сапогах, зашнурованных спереди до колен, в серой нерусского покроя тужурке. А под тужуркой матросская полосатая тельняшка и на поясе маленький, словно игрушечный, браунинг.
– Ну что? – спрашивал Сергей Иванович, завидя мрачного Никиту Семеновича, и вынимал изо рта коротенькую трубочку. – Все тоскуешь?
– Тоскую, Сергей Иванович, – отвечал ямщик, и глаза его меркли. – Это твой братец убил Федьку.
– Вероятно, он…
– Бродит в округе Волк, – бормотал Никита Семенович, – а не можете поймать!
– Три раза облавы были. Сам знаешь – Петр не дитя, хитрый зверь, умеет схорониться. Погоди, осень придет, выползет. Поймаем, если не ушел далеко.
Никита Семенович неделями бродил с винтовкой по оврагам и лощинам, искал Петра Ивановича, осматривал каждую кочку, исходил каждую тропу – пропал, сгинул пес!
Он бросался на землю и глухо и долго рыдал. Так однажды пролежал он до рассвета на сырой земле; свежеть стало в воздухе, осень шла, лето, устав, истомившись в зное, обмахивалось ветерками, освежалось холодными утрами.
Простудился старик – и умер.
Все село провожало Никиту Семеновича на кладбище. Билась в рыданиях жена, одна она осталась в новой избе.
2
По вечерам собирались у ревкома мужики, бабы, молодежь, девки.
Сергей Иванович приносил свежие газеты, читал ленинские речи, рассчитывал, сколько с кого придется налога, мужики весело переговаривались, посмеивались.
А когда расходились, Сергей Иванович запирался в комнате, где и спал и работал, вытаскивал из-под соломенного тюфячка задачники, растрепанные учебники, читал до поздней ночи, писал и перечеркивал.
Перед сном ходил по селу, проверял караулы или сидел на крылечке, курил, смотрел, как блекнет Млечный Путь, как издали приходит утро.
Веселые переливы гармоник, песни и смех, дробный стук каблуков доносились до него, и улыбка раздвигала его губы. Потом затихали песни и гармошки, легкие, быстрые тени скользили по улицам, слышались поцелуи и приглушенный счастливый смех.
Мир жил, работал, любил, плодился – благословенный мир!
Но вот затихло все, кроме шороха листьев на деревьях, кроме далекого стука колотушки.
Сергей Иванович потягивался всем телом, с хрустом разминал суставы, еще несколько минут стоял на крыльце – образ молодой и пленительной девушки вставал перед ним. Сергей Иванович тихо смеялся тому, что прошли, пронеслись бури над его родиной, что мирно спят труженики и девушка ждет не дождется его в далеком городе…
Глава семнадцатая1
Был тих и ясен вечер, когда Сторожев входил в село. Вот знакомые улицы снова лежат перед ним, паутинный сумрак заволакивает дальние переулки, багровеет горизонт, загроможденный тяжелыми облаками, тянет прохладой с огородов, вздымая пыль, проносится стадо овец.
Дома тянутся по низине, взбегая на бугры и снова опускаясь к речушке; на окнах полыхает закат, и искрится в голубой синеве церковный крест.
Но по-иному живет село.
Оно не молчит затаенно, как в вешние дни. Тогда казалось, что жизнь глухо ворочалась только за стенами, во дворах; тогда не слышно было веселых песен, шума и смеха. Люди пробирались задами к колодцам и здесь шептались о страшной жизни.
Сейчас, еще около села, Сторожев услышал говорливые переборы гармоник; где-то пели песню, временами раздавался дружный смех.
Петр Иванович шел по дороге, и там, где он проходил, смолкали песни и говор, ребятишки бросались к избам, показывали на него пальцами. Он шел, прихрамывая и опираясь на шашку, опустив глаза, и люди молча разглядывали пришельца из другого мира.
Его никто не остановил, никто не окликнул, никто не поздоровался с ним, но весть, что он пришел, мгновенно докатилась до самых далеких изб.
Дверь ревкома отворилась, и навстречу Петру Ивановичу вышел брат. Сизый дымок вился из коротенькой трубки, черная рубашка заправлена в штаны.
Петр Иванович подошел к крыльцу и сел. Его мучила раненая нога, он устал и больше всего хотел спать.
Неожиданная встреча с братом не удивила его, как будто так должно было случиться, как будто бы свидание их было предопределено.
Сергей Иванович вынул изо рта трубку, выколотил пепел о каблук сапога, спрятал в карман и только тогда обратился к брату:
– Пришел все-таки?
Тот утвердительно кивнул головой. Как будто бы в первый раз видел этого бритого человека, с подбородком, точно высеченным из камня, чужого и родного.
– Сдаешься, значит?
Петр Иванович промолчал, опустив голову.
– Устал, что ли?
Петр Иванович пробормотал:
– Устал. Спать хочу…
Хорошо. Разговаривать будем завтра.
Сергей Иванович позвал красноармейца:
– Отведите в амбар.
Сторожев с натугой встал и не мог сдержать вырвавшегося стона.
– Ранен?
– Ранен, – ответил Сторожев. Он снял револьвер, отдал брату и заковылял за красноармейцем.
Сергей Иванович посмотрел ему вслед и сказал самому себе:
– Ишь ты, пришел все-таки, Волк…
2
Утром Сторожев проснулся внезапно, словно что-то толкнуло в больную ногу, раскрыл глаза. Голова очистилась, долгий крепкий сон освежил его. На полу лежал солнечный луч, а вокруг курился сияющий столб пыли.
Сквозь дремоту он услышал за стеной тихий разговор.
– Он спит? – спрашивал детский голос.
– Спит, милый, – ответила женщина.
– Где папаня, в амбаре?
– В амбаре, милый.
– Он спит?
– Спит, Митенька, спит. Вот проснется, и увидишь папку. Седой он у нас с тобой, старый!
Женщина всхлипнула, ребенок умолк.
– Опоздал он, ваш папка, сдаваться-то, – пробурчал у самой двери знакомый Сторожеву голос. – Не пришел в срок, бандит. А что седой – верно: все волки седые.
Петр Иванович стряхнул дремоту.
– Кто там? – спросил он.
– Пе-етя! – пронзительно вскрикнула женщина.
Сторожев кинулся с лавки, быстро проковылял к двери, толкнул ее здоровой ногой.
Щелкнула задвижка, дверь открылась, в амбар ворвался солнечный день. Сердце часто забилось – на лужайке против амбара увидел Митьку!
Вот он, жив! Прасковья сидела на пне и плакала, закрыв лицо руками, а Митька, босой, в одной рубашонке, голопузый, розовый, с всклокоченными белесыми волосенками, испуганно смотрел на человека, стоявшего в темном четырехугольнике двери.
Сторожев прислонился к косяку, чтобы не упасть, – онемели ноги и закружилась голова.
Через мгновение, когда вернулись силы, волоча ноющую ногу, он подскочил к Митьке, а тот, не узнав отца в седом человеке со спутанной бородой, с глазами, глубоко ушедшими под нависшие брови, бросился к матери и заплакал.
Красноармеец с любопытством наблюдал эту встречу, вырезая на ивовой палке финским ножом затейливые узоры.
Петр Иванович схватил дрожащего и плачущего Митьку. На лбу у ребенка розовела серповидная свежая отметина.
Он прижал сына крепко к себе, целовал выцветшие волосы и глаза, наполненные солеными слезами. Рядом голосила Прасковья.
Потом, когда выплакали они горе и утихли, Прасковья рассказала, как долго и мучительно одолевала смерть Митьку, как тяжелы были бессонные ночи, пока не окреп мальчишка. Рассказала она и о том, что хлеба уродились хорошие, что рожь обмолочена и продразверстки теперь нет, а Андриан говорит, будто жить стало не в пример легче.
И опять плакала о непоправимом несчастье, о том, что расстреляют его, потому что явился после срока, корила за то, что забыл семью и хозяйство, занявшись не своим делом.
Сторожев рассеянно слушал упреки жены, и странное чувство неловкости и смущения заполняло его душу. Не того ожидал он от нее. Она не просила его вымолить прощенье, не говорила о том, что хозяйство развалится без него; только попрекала.
– Ну, довольно! – грубо прервал Петр Иванович причитания Прасковьи. – Не твоего ума дело! Сделанного не переделаешь. Да, видать, и не очень-то я вам нужен, – прибавил он со злобной усмешкой. – Управляетесь и без меня. Ты бы бельишко и одежонку принесла, видишь, обтрепался. О смерти думать рано, то ли будет, то ли нет. Да и все равно: умираем один раз.
Прасковья заторопилась, развязывая узел. Бородатый, с перевязанной платком щекой красноармеец, до сих пор сидевший молча, подошел и взял узел.
– Не полагается, – спокойно сказал он. – Сами передадим, что надо. Иди, Прасковья! Вечером сам придет домой: Сергей Иванович дал разрешение. Сейчас приказано отвести его в баню.
Прасковья ушла. Митька шел, цепляясь за материнскую юбку, то и дело оборачивался, сердито и отчужденно глядя на отца.
Красноармеец вынул из узла белье, брюки, пиджак, фуражку, сапоги и отдал Сторожеву.
В узле остались пирог, мясо. Сторожев попросил:
– Поесть дай…
Тебе много есть нельзя, – резко проговорил красноармеец, отламывая куски хлеба и мяса. – Умрешь, пожалуй, а тебя допросить еще надо.
– Ишь ты, какой строгий. Только, стало быть, допросить и осталось? – Петр Иванович жадно ел хлеб. – А потом налево?
– Это там видно будет: налево или направо. – Красноармеец отвел руку Петра Ивановича, потянувшеюся за мясом. – Сказано, нельзя – значит, нельзя. Слышь, кому говорю, Петр Иванович.
3
Сторожев с изумлением поглядел на обросшего бородой человека в гимнастерке и длинной, накинутой на плечи шинели. Что-то очень знакомое почудилось в этих глазах и злых губах, во вздернутом носе.
– Ишь ты, как возгоржался! – угрюмо засмеялся красноармеец. – Своих не узнаешь? А ведь я год с тобой бок о бок ездил да до того лет двенадцать каждый день виделись.
Сторожев узнавал и не узнавал Лешку.
– Лешка?! Ты! – прошептал он изумленно.
– Свиделись. А я – то думал, не укокошили ли тебя?.. И жалко же мне было. Счеты у нас не сведены, должок за тобой.
– Должок? – спросил глухо Сторожев. – Какой должок?
– Не помнишь? А я запомнил, Петр Иванович. Не забыл долга, ох, крепко помню!
Лешка откинул прядь волос: под ней извивался красный шрам.
– Плеточка твоя след оставила. Помнишь, зимой, в поле?
Вспомнил Петр Иванович тот день. Был он морозным и солнечным, тогда ушел от него Лешка.
И вот он здесь, перед ним, и сурово сжаты его губы, и на лбу глубокие морщины. Уже не мальчишка Лешка, и не крикнешь на него, и не замахнешься плеткой, возмужал, суровым стал, хмурится лоб, и глаза смотрят сердито.
Все эти четыре месяца, после того как Наташа родила, Лешка думал только о том, как бы найти Сторожева, рассказать ему о своей яростной ненависти – ведь он виноват во всем; рассказать – и убить.
Теперь они встретились, и во взгляде Лешки почувствовал Петр Иванович нечеловеческую злобу и содрогнулся.
– Так, Леша, – сказал он как-то отчаянно спокойно. – Ну что же, убьешь, что ли? Твоя власть – бей!
– Нет, у нас этого делать нельзя. У нас строго. Но зло у меня на тебя большое. Зубами скриплю, так мне охота рассчитаться с тобой. За себя, за Наташу, за все. Э, да все равно! Рассчитаются с тобой.
Лешка переломил себя.
– Пойдем в баню. Запаршивел, говоришь?
Они шли по пустынным улицам, работа кипела на гумнах. Там, над грохотом и жадным ревом барабанов, над свистом погонщиков, над дробным танцем цепов, стояли облака сухой хлебной пыли.
Молотьба была в самом разгаре, благодатное солнце последние дни царствовало над миром. Скоро ветер нагонит дряблые тучи, сорвет с деревьев листья, голые ветки намокнут под осенним холодным дождем! Люди спешили.
Сторожев постоял, наблюдая спешку, около молотилок; видел, как барабан пожирает тяжелые слежавшиеся снопы, с ревом выбрасывая перекошенную, спутанную солому, как растут куча зерна и желтые громады соломенных ометов.
Ему подумалось, что завтра он уже не увидит солнца и неба, никогда больше не возьмет огрубелыми руками отполированного цепа, никогда не вытрет пота, струящегося с лица.
Завтра – смерть.
Суровая морщина прорезала лоб Сторожева, он махнул рукой и, согнувшись, быстро пошел вперед.
Здесь, вдалеке от токов, в густой зелени садов, было тихо. Ветви деревьев на фоне синего неба поникли.
Он вошел, низко наклонив голову, в баню, и его сразу обдало влажным парным теплом. Лешка, притворив за ним дверь, сел на приступку и снова занялся палкой, старательно разделывая зеленую молодую кожуру пестрым рисунком.
Слышно было за дверью, как плескалась вода, как пыхтел Сторожев, натирая тело мочалкой. Лешка прислушался, покрутил головой, злобная усмешка раздвинула его губы.
– Будто на свадьбу обряжаешься! Поди-ка ты!
– Слушай, Алексей Григорьевич, – Сторожев просунул в дверь всклоченную мокрую голову, – нет ли у тебя бритвы? До чего не люблю бороды…
– Бритвы захотел! А где ты ее теперь возьмешь, бритву-то? Была в отряде одна, да и ту попортили – ровно тебе топор. Я вот ножиком раньше брился. Поточу – и бреюсь. Теперь бросил, не до бороды…
Лешка повертел финский нож и любовно вытер его о рукав шинели.
– Желаешь, направлю?
– Будь другом, Леша, – смягчая голос, сказал Петр Иванович, – направь. Пять месяцев не брился.
– Ну, другом твоим никогда не буду, а направить – пожалуйста. Смотри, зарезаться не вздумай!
– Еще чего выдумал! – строго крикнул Сторожев. – Зарезаться! Словно я нехристь, чтобы собачьей смертью помирать.
Лешка расстегнул ремень, приладил его к ручке двери, быстрыми, ловкими движениями руки направил острие ножа и подал его Сторожеву.
– Зеркальце кстати возьми, – буркнул он, вынимая из бокового кармана гимнастерки наклеенный на картон кусок зеркала. – С зеркалом, поди, удобнее.
– Ишь ты, какой добрый, – улыбнулся Петр Иванович. – Не коммунист еще?
– Иди, иди, нечего мне с тобой бары растабарывать, черт бы тебя побрал! – ответил Лешка, и подбородок его затрясся. – Канителятся с вами!
Сторожев скрылся в бане, а Лешка сидел, что-то ворча под нос. Злоба против Петра Ивановича все росла, и казалось Лешке, что не сдержит он себя, прорвется ненависть, и тогда Сторожеву несдобровать. Однако, вспомнив беседы с Сергеем Ивановичем и слово, данное ему, – держать себя в руках, – скрипнул зубами.
– Эй ты, кончай там скорее! – крикнул он. – Все равно завтра еще раз омывать будут!
Сторожев услышал эти слова, и снова резанула сердце мысль о смерти. Он сжал губы, сбил в шайке пену, намылил лицо и, поставив на окошко зеркало, стал снимать с лица длинные спутанные волосы. Нож брил легко и чисто, клочья волос падали на пол.
Потом Петр Иванович вымыл теплой водой лицо, быстро оделся и вышел. После бани снова заболела нога, он едва мог ступать на нее.
– Возьми палку, – сказал Лешка.
Петр Иванович разглядел красивый узор.
– Мастер ты, оказывается. Я и не знал.
Лешка зло оборвал его:
– Не для тебя делана! Завтра тебе не нужна будет, опять возьму. Ну, пойдем!
В глазах Петра Ивановича вспыхнули кровавые жесткие огоньки. «Стукнуть его тут – и драла», – пронеслась мысль, но Лешка взял винтовку в руки, наложил на спуск палец.
– Шевелись!
Сторожев подавил гнев и, опираясь на палку, пошел к амбару. Здесь Лешка дал ему немного хлеба, мяса, кислого молока. Сторожев жадно ел, подбирая падающие на колени крошки, грыз мясо, высасывая из костей мозг.
Через несколько минут Лешка заглянул в амбар: Сторожев храпел, положив на стол руки и уронив на них голову.
Глава восемнадцатая1
Дождь налетел мгновенно.
Тяжелые тучи собрались на горизонте, все выше и выше к солнцу поднимался их клубящийся край, тучи будто втянули его в себя, и растаяла золотая оправа дня.
Промчался, взметывая пыль и озорно играя с деревьями, предвестник грозы – буйный вихрь, вздыбив солому на ригах и хлевах. Потом, словно догоняя бурю, стегнули по крышам, по земле первые упругие струи дождя.
Люди на гумнах забегали, засуетились, спасая зерно и снопы. Старики заботливо прикрывали кучи намолоченного хлеба соломой и ряднами, молодежь забивалась в мягкие валы ометов, и вот уже несется оттуда визг и смех.
Лошади, не выпряженные из молотилок, стояли, понурив головы, и потные спины их дымились под дождем. Потом ветер сдвинул облака, солнце робко, краем, выглянуло из-за них, как бы не веря, что оно уже свободно.
Внизу лежала земля, свежая, умытая дождем, над ней поднимался тяжелый пар. Она вдыхала полной грудью свежий, искрящийся воздух.
Солнце осушило лужи, лишь в тени мерцали на лопухах капли недавнего ливня.
И снова загрохотали на гумнах барабаны молотилок.
2
Петра Ивановича разбудили. Перед ним стоял брат.
Стряхивая сон, Сторожев взял со стола крынку и через край глотал холодные скользкие пласты кислого молока.
– Хорошо спал?
– Хорошо.
– Вечером, после ужина, будем разговаривать, – сказал Сергей Иванович.
Сергей Иванович поглядел на брата. Тот сидел на лавке, опершись на нее обеими руками, и хмурил высокий с медным оттенком лоб. Мысли о смерти снова захлестнули сердце Петра Ивановича.
– Что ж! – Голос его словно бы перехватило. – Потолкуем, а потом и к стенке?
Сергей Иванович, не отвечая, вынул трубку, набил ее табаком.
– Вечером мы будем разговаривать. – Он поднял узкие брови над серо-стальными глазами. – А сейчас можешь сходить домой. Лешка, – крикнул он, – проводи его домой!
– Сменил бы ты меня, Сергей Иванович, – мрачно сказал тот. – Боюсь я за себя, зло у меня на твоего брата, тоска меня грызет – убью я его. Слышь, Сергей Иванович, боюсь – не совладаю с собой. Горит!
– Тебя один раз простили, в другой раз не помилуют. Понял? – Сергей Иванович бросил на Лешку строгий взгляд. – Мы не бандиты. Возьми себя в руки, ну! Завтра освободишься. – Сергей Иванович шагнул к двери. – Завтра утром будешь работать, а сейчас отведи.
Лешка козырнул, приложив ладонь к выгоревшей фуражке с облезлой малиновой звездой.
– Ах, канитель, ах, канитель, матери твоей в пятку! – злобно пробормотал он, когда председатель ревкома отошел от амбара. – Канителится, говорю, с тобой. Приказа, слышь, ждет. Я бы из тебя сейчас дух вышиб… Ну, да ладно, утром вышибут!
Стало быть, завтра!
Завтра – это горстка коротких, жестко точных часов. И не раздвинешь, не остановишь. Каждое биение сердца приближает то мгновение, когда оно остановится навсегда, разорванное горячей пулей…
Завтра…
Только одна ночь, последняя ночь в этом теплом, благодатном мире.
Как хорошо здесь! Вот собака остановилась перед амбаром и приветливо крутит хвостом. Завтра она обнюхает его труп…
Вот по дороге прошел отряд, и пыль сыплется с плеч бойцов. Завтра они выстрелят ему в сердце…
– Ну что ж, пойдем! – оборвал мысли Сторожева Лешка. – А то что же ночью дома делать? С бабой тебя спать не оставлю.
Петр Иванович встал и затоптался на одном месте, словно что-то потерял, не веря, что он будет дома, увидит семью, Митьку…
3
Собака тявкнула и хотела тяпнуть Сторожева за ногу. Лешка замахнулся на нее, собака с визгом отскочила.
Сердце бешено заколотилось, когда Петр Иванович переступил порог избы. Вокруг стола сидела семья, все были в сборе – ужинали. Дверь неслышно пропустила хозяина. В избе было сумрачно. Сторожев перекрестился.
– Хлеб да соль, – сказал он и не узнал своего голоса, дрожащего и срывающегося.
Стук ложек прекратился.
– Папаня! – закричал старший, Иван.
Все бросили есть, но никто не шевельнулся, никто не встал навстречу отцу; он стоял посреди избы, и негде ему было сесть. Наконец Андриан – в голосе его почудилось Петру Ивановичу что-то нехорошее, вроде тревоги, – спросил:
– Выпустили?
Петр Иванович ничего не ответил. Прасковья, сидевшая неподвижно, словно ничего не понимая, заплакала. Заревел и Митька.
– Но-о, заорали! – грубо крикнул Андриан. – Хороните, что ли? Садись-ка, Петр.
Сторожева резанул хозяйский тон Андриана. Он подошел к столу и хотел присесть на лавку, но она была занята сыновьями. На табуретках сидели Андриан, жена и сестра ее, плосколицая рябая Катерина. Больше в избе ни стульев, ни табуреток не было.
– Подвиньтесь! – рявкнул на племянников старый унтер.
Те, толкая друг друга, освободили место отцу. Сидеть стало тесно и неудобно.
– Наложите ему каши-то! – снова скомандовал Андриан. – Человек домой пришел, а они речи решились. Эка болваны!
Прасковья схватила чашку, бегом побежала к печке, задела ногой табуретку, на которой сидела, та с грохотом полетела на пол. Сторожев вздрогнул, а Андриан пробурчал что-то презрительное насчет бабьей ухватки. Жена поставила перед Петром Ивановичем дымящуюся кашу и пошла к поставцу за ложкой. Долго она громыхала там посудой – ложки не было. Прасковья махнула рукой и выбежала из избы. Через минуту она возвратилась с ложкой, видно заняла у соседей.
Ребята ели, не спуская с отца любопытных взглядов, и помалкивали.
– Ну, что нового у вас? – прерывая неловкое молчание, спросил Петр Иванович. – Как с хлебом?
Сыновья и Андриан точно дожидались этого вопроса: все разом заговорили, заспорили о продналоге, о торговле, о ржах, овсах, о телке, которую надо продать Ивану Федотычу. Об отце, казалось, забыли.
Андриан и сын Алексей громко спорили: продавать телку или нет.
– Какую телку? – спросил Петр Иванович. – Зачем продавать?
Все вдруг вспомнили об отце, что он тут, рядом, и удивленно замолкли.
Алексей, помолчав, солидно сказал:
– Продать телку надо. Плохая она. Ничего дельного из нее не выйдет.
– Худая телушка, – прибавил Иван.
– Молчать! – заорал Петр Иванович. – Не вашего ума дело. В три счета все распродадите. Купить бы попробовали.
– Да ведь мы-то как раз и купили ее, – вставил Андриан. – В Духовке обменяли на солому. А сейчас на мясо пойдет. И то – продать надо. Ты, Ванька, сбегай после ужина к Ивану Федотычу, пускай за телушкой приходит…
И снова заговорили о телке.
Петр Иванович замолчал. Он бы хотел послать к черту все их распоряжения, он тут хозяин… И промолчал.
Спор продолжался. Только один Митька, не понимая ничего из того, о чем шумели старшие, глядел на отца исподлобья, словно зверек. Петр Иванович хотел взять его на руки; ребенок ужом скользнул под стол. Отец потянулся за ним; Митька отчаянно завизжал и бросился к Андриану. Тот посадил его к себе на колени и начал успокаивать, а мальчик громко плакал, показывая рукой на отца.
– Чужой, чужой! – кричал он.
Петру Ивановичу сделалось так нехорошо, такая тоска навалилась на сердце! Он встал и, направляясь к выходу, бросил:
– Двор хочу посмотреть.
– Иди, иди, – проворчал Андриан, – освидетельствуй! Поди с ним, Вася, покажи отцу, как мы тут хозяйствуем.
Сторожев, сын Василий и Лешка пошли по двору.
В чистых просторных хлевах шуршали овцы, корова обернулась на шум шагов, замычала и снова отвернула голову.
– Лошадь где?
– В ночное угнали. С нами солдат теперь сидит, – похвалился Василий. – А то боязно. Бандиты, говорят, бродят.
– Щенок! – заорал Сторожев. – Пороть тебя, дурака. – Вася стоял, испуганно моргая глазами и перекусывая соломинку. – Сукин сын! Тоже скажет: бандиты!
Петр Иванович хотел было дать сыну затрещину, но вмешался Лешка:
– Ну, будя, будя. Эк разошелся!
Хромая и опираясь на палку, гневно бормоча что-то, Сторожев обошел хозяйство: ни к чему, ну как нарочно, ни к чему не придраться!
На обратном пути он наткнулся на кошелку для корма и чуть не упал.
– Хозяева, матери вашей черт! – обрадовавшись случаю излить раздражение, закричал он. – Расставили среди дороги добро, поганцы!
Он хлопнул дверью, хотел было покричать в избе, но Андриан сердито оборвал его:
– Чего разорался? Митьку разбудишь. Вояка! Отвыкай орать, брат, кончились твои времена, поорал, будя!
Грубый окрик Андриана отрезвил Петра Ивановича. Он огляделся кругом. Прасковья возилась около кровати, успокаивая всхлипывающего во сне Митьку. Ребят в избе не было, в переднем углу курил Андриан. В темноте около печки чудилось лицо Лешки. На улице заиграла гармошка, и мимо окна прошла с песнями ватага парней и девок.
– Так-то оно, хозяин. Говорено тебе было, не лезь! – Андриан пыхнул цигаркой.
Сторожев досадливо поморщился и сел около окна. На стекле билась запутавшаяся муха, он поймал ее и, оторвав ноги, бросил. Муха мучительно, надоедливо жужжала. Петр Иванович придавил ее ногой. В избе стало совсем тихо, лишь слышалось ровное дыхание Митьки.
– Уснул, – прошептала Прасковья и подошла к мужу. – Петенька, что же теперь будет-то? Убьют тебя, поди? – и подолом фартука вытерла слезы.
Сторожев ничего не ответил, только сильно сжал пальцы, так что хрустнули суставы.
– Ну что же, – тихо сказал Андриан, – чему быть, того не миновать.
Сторожеву вспомнились крики Митьки: «Чужой, чужой!..»
«Не жалко им меня. Ничуть не жалко», – подумал он.
Вошел Иван и зашептался с Андрианом, чего-то выпрашивая, потом, не глядя на отца, скрылся. Прасковья тихо плакала.
– Ну что ж, – Сторожев поднялся. – Пойду, прощайте.
– Прощай. – Андриан подал зятю корявую жесткую руку. – Может, обойдется. Не всех стреляют. Может, и тебя не тронут. Все-таки сдался…
В углу буркнул что-то гневное Лешка. Снова мимо окон промчалась буйная молодая толпа.
– Ребят береги, – нахмурив брови, наказал Сторожев Андриану. – Хозяйство, Митьку…
– Промахнулся ты, Петр Иванович, ой, промахнулся, – вздохнул Андриан. – Расчет неверный держал…
– Ладно. – В голосе Сторожева звякнуло что-то. – Знал, куда шел.
– То-то знал, а вот теперь знаешь ли? – Андриан в последний раз затянулся дымом, выбросил цигарку в окно и сплюнул. – Теперь ответ придется держать, обо всем спросят… Ну, пойду погляжу овец, зайду завтра.
«Завтра… завтра», – мелькнуло в мыслях Сторожева.
Петр Иванович вышел из избы, громко хлопнув дверью.
Прасковья сунула Лешке кулек и сквозь слезы шепнула:
– Отдай ему, яблочки это…