Текст книги "Одиссея мичмана Д..."
Автор книги: Николай Черкашин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Глава тринадцатая
В РОССИЮ «МЛАДА» НЕ ВЕРНУЛАСЬ
Дочь Лебедева, Елена Сергеевна Максимович, жила на бывшей Кирочной улице (ныне Салтыкова-Щедрина), в том самом доме и в комнатах той самой квартиры, где прошли детство, юность и первые годы семейной жизни Екатерины Николаевны. Выстроенное в дворцовом стиле пятиэтажное здание отличалось от соседних построек великолепной лепниной, могучей аркой, наподобие триумфальной, некогда роскошными парадными, на площадки которых выходили матовые окна холлов огромных квартир. Дом был перенасыщен прошлым; я слегка проник в историю лишь одной квартиры, но каждая дверь, каждая ступень, каждое окно голосили немо: «Послушай, что я тебе расскажу!» От этого избытка памяти дом, казалось, готов был треснуть, и штукатурка кое-где в самом деле уже начала лопаться.
Елена Сергеевна долго вела меня просторными коридорами пространной квартиры, где кроме ее домочадцев жили еще несколько семей – невидных и неслышных в недрах дворянских апартаментов.
Под старинным резным торшером с шелковым колпаком я разложил фотографии Домерщикова и вкратце рассказал все, что мне удалось о нем узнать. Елена Сергеевна откликнулась на мой поиск всей душой. Она стала открывать какие-то шкафчики, извлекать из них коробочки, альбомы, бумаги. У меня запрыгало сердце…
– Когда умерла Екатерина Николаевна, – рассказывала по ходу дела Максимович, – мне позвонила женщина, которая ухаживала за ней в доме престарелых…
– Таисия Васильевна?
– Нет, Нина Михайловна… Она взяла на себя весь труд по уходу за Екатериной Михайловной, и именно ей было отписано все имуще ство Домерщиковых: мебель карельской березы, портреты, книги…
– У вас есть ее адрес?
– К сожалению, нет… Она мне позвонила и предложила взять что-нибудь на память о Екатерине Николаевне. Я приехала на Скороходова, но там почти ничего не было. Мебель вывезли, а на полу валялось вот это…
Максимович развернула пергаментной жесткости лист, сложенный вчетверо. В левом верхнем углу рядом с затушеванным двуглавым орлом бледнела фотокарточка Домерщикова в морской форме, прихваченная по углам четырьмя зелеными печатями. «Российское посольство въ Римъ», – прочитал я по кругу. Передо мной лежал заграничный паспорт Домерщикова, выданный ему в Риме 5 апреля 1917 года.
В развернутом виде этот диковинный документ мог накрыть многотиражную газету; на внутренней стороне его текст повторялся по-французски, с той лишь разницей, что воинское звание «Мишеля Домерчикова» переиначивалось на французский же манер: «капитан корвета».
Из дневника Иванова-Тринадцатого я знал, что после гибели «Пересвета» остатки спасенного экипажа были отправлены во Францию и в Италию на суда, купленные для русского флота. Значит, Домерщиков попал в Специю (это явствовало из консульской отметки) и там был назначен командиром корабля. Я мог судить об этом не только по паспорту, но и по фотографии, которую Елена Сергеевна нашла в комнате на Скороходова. То был уникальный снимок – я и предполагать не мог о его существовании! По нему одному можно было прочитать целую страницу из загадочной жизни…
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. На меня смотрел пристально и строго тридцатипятилетний кавторанг с идеальным пробором. Белые брюки, темная тужурка, твердый накрахмаленный воротничок. Погон нет: к лету семнадцатого их уже отменили и ввели, как у англичан, нарукавные шевроны с «бубликом». Три нашивки – капитан 2-го ранга. Он стоит, опершись одной рукой на стол, заваленный картами и штурманскими инструментами, другой – облокотившись на колено.
Глядя на него, вспоминалась песенка о неулыбчивом капитане: «Капитан, капитан, улыбнитесь… Ведь улыбка – это флаг корабля… Раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул…» Но он и в самом деле уже не раз тонул и не раз погибал.
Резкие складки легли у губ. Лицо человека, познавшего удары судьбы – и какие… А впереди? Впереди продолжение похода на Север, прерванного взрывом у Порт-Саида, впереди еще самое опасное – прорыв через зоны действия германских субмарин, впереди Атлантика и Северный Ледовитый. Дважды его уже спасали из воды – тонущего, полуживого от холода. Повезет ли в третий раз?
«Капитан, капитан, улыбнитесь!»
Капитан не улыбался…
Специя. Май 1917 года
В Специи командиру вспомогательного крейсера «Млада» было не до улыбок. Генмор через своего морского агента в Риме Врангеля требовал от Домерщикова ускорить ремонт, перевооружение судна и выходить на Север. Но команда, только что пережившая гибель «Пересвета», не хотела испытывать судьбу в Атлантике. К тому же матросы были недовольны тем, что морское ведомство затянуло выплату жалованья и выдачу нового обмундирования.
Морской агент телеграфировал в Петроград: «Команда «Млады» сильно поизносилась и от англичан в Порт-Саиде получила лишь по одной смене платья и белья да по одной паре сапог».
Офицеры тоже роптали.
«18 августа 1917. В Генмор – из Специи.
Ввиду близости ухода и необходимости обмундирования за границей, ибо на Севере сделать это невозможно, прошу ускорить разрешение вопроса о размере вознаграждения за погибшее имущество офицеров. Домерщиков».
Но чиновники Генмора будто и не получали этих тревожных телеграмм. Из Петрограда шло одно и то же: «Ускорить ремонт, ускорить вооружение, ускорить выход в море».
Спустя девять дней Домерщиков сдал «Младу» знаменитому полярному первопроходцу капитану 1-го ранга Федору Матисену, который в октябре 17-го приведет ее в Белфаст, где она навсегда и останется.
В Россию мятежные младовцы возвращались по сухопутью. Морской генеральный штаб остался очень недоволен «либеральничаньем» командира посыльного судна, тем, что Домерщиков не смог «обуздать распоясавшуюся команду». По возвращении в Петроград он был снижен на ступень в воинском звании – из кавторанга снова стал старшим лейтенантом – и в этом чине в ноябре семнадцатого года был «отчислен из резерва морского ведомства». Приказ этот, заготовленный еще в канун Октябрьского переворота, бюрократическая машина Адмиралтейства «провернула» по инерции в первые дни советской власти. Список моряков, увольняемых с флота, подписали управляющий Морским министерством «первый красный адмирал» Иванов и народный комиссар по морским делам Дыбенко. Если бы они знали, что от службы отстраняется офицер, относившийся к своей революционной команде «с тактом и пониманием», фамилию Домерщикова наверняка бы вычеркнули из этого списка. Но они не знали, и это роковое обстоятельство отлучило моего героя от военного флота на двадцать лет…
Вот что стояло за старой фотографией, найденной Еленой Сергеевной в осиротевшей комнате.
– Вместе с этой фотографией я нашла еще одну.
Елена Сергеевна положила передо мной желтоватый снимок на паспарту из плохонького, рыхлого картона. Я вздрогнул: это была та фотография, которая в досье Палёнова имела достоинство козырного туза. Домерщиков позировал фотографу в форме английского офицера – френч, перетянутый портупеей, бриджи… Стоп! На полях паспарту слабая карандашная надпись: «Порт-Саид, 17». Так вот в чем дело! И как же я раньше не догадался! Лихорадочно роюсь в портфеле, достаю ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Листаю. Глава «После катастрофы»: «Англичане обмундировали спасенную часть команды в английское солдатское платье, снабдили лагерным имуществом: палатками, одеялами, циновками, взяли на довольствие…»
Вот уж действительно, ларчик открывался просто! Ну как было не сфотографироваться в столь экзотической форме: русский моряк в мундире английского пехотинца! Мог ли он подумать, что этот шуточный почти снимок будет использован против него как одно из главнейших доказательств его участия в чудовищном преступлении?
Так в досье Палёнова была пробита вторая брешь: Домерщиков не был ни дезертиром, ни офицером английской армии!
– Вот и все, что мне досталось от Екатерины Николаевны, – развела руками Максимович.
Я был удивлен, что осталось хоть это… Поразительно, что эта женщина, весьма далекая от истории флота и архивных розысков, но тем не менее подобравшей с пола старые «бумажки» и фото, сохранила частицу жизни почти неведомого ей человека. Она поступила как истинная интеллигентка, и благодарить ее за это было бы бестактно.
– Значит, главная часть семейного архива Домерщиковых попала к той женщине, которая ухаживала за Екатериной Николаевной в доме престарелых?
– У Нины Михайловны, – уточнила Максимович.
Я прозвонил всю цепочку ленинградских телефонов, и – уж так мне везло в тот день – сестра соседки Домерщиковых по «эпроновской» квартире Татьяна Павловна Беркутова отыскала номер какой-то женщины, чей зять знает адрес Нины Михайловны. Зять сообщил заветный адрес и тут же предупредил, что у Нины Михайловны большая беда. Поздним вечером она возвращалась из сберкассы, ее подкараулил грабитель, ударил молотком по затылку… В общем, рана зажила, но ее мучают головные боли, у нее провалы в памяти, и вообще ей вредно перенапрягаться, вспоминать, волноваться… Сейчас она уехала к родственникам в Саратов. В Ленинград вернется не раньше чем через месяц.
Я поблагодарил своего собеседника, посочувствовал пострадавшей женщине и искренне пожалел, что на тупую башку грабителя, наверное, никогда не опустится стальной молоток.
До отхода «Красной стрелы» еще есть время заглянуть в архив.
Когда-то для меня это слово звучало так же мертво, как «кладбище», а люди, которые там работали, напоминали этакого пронырливого старичка, «веселого архивариуса» из популярной радиопередачи: «Для вас ищу повсюду я истории забавные…»
Теперь знаю: архив – пороховой погреб истории. В толстостенных хранилищах, за тяжелыми стальными дверями коробки с документами стоят на стеллажах, как снаряды в корабельных артпогребах. Мне показалось – грянул самый настоящий взрыв, когда я открыл тоненькое «Судное дело лейтенанта Домерщикова». Кронштадтский военно-морской суд приговаривал моего героя к «отдаче в исправительное арестантское отделение на два года и четыре месяца с исключением из службы и лишением воинского звания, чинов, ордена Св. Станислава III степени, дворянских и всех особенных прав и преимуществ» за – я глазам своим не поверил! – «за непополненную растрату 22 054 рублей 761/2 копеек вверенных ему по службе денег и учиненный с целью избежать суда за эту растрату побег со службы»…
Как, Михаил Домерщиков – обыкновенный растратчик?!
Лучше бы я не находил этих бумаг! Лучше бы на этом месте биографии героя навсегда осталось бы белое пятно… Мне не хотелось верить «Судному делу». Но слова из песни, а тем более из документа, не выбросишь…
Образ Домерщикова как-то сразу поблек в моих глазах. Напрашивался и другой горький вывод: человек, промотавший корабельные деньги, мог вполне стать героем досье господина Палёнова.
Но что он сделал с этими двадцатью двумя тысячами? Прокутил в ресторанах? Проиграл в карты? Присвоил? Ни на один из этих вопросов я не мог сказать себе «да», и вовсе не потому, что не знал точно, как именно распорядился он этой суммой, а потому, что не верил, что такой человек, как Михаил Домерщиков, – образ его сложился прочно! – способен на бесчестные поступки. Не верил, и все тут.
Ленинград. Март 1986 года
Я с нетерпением дождался возвращения Нины Михайловны. Созвонился с ней и, узнав, что она чувствует себя более или менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома – старинной постройки «под крепость», в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты – пожилая дочь и престарелая мать, одна – инженер-рентгенолог, другая – физик-педагог, да и весь дух старой, петроградской еще, квартиры – все, все сулило надежду на успех. Но… не может же везти бесконечно.
– Все бумаги Екатерина Николаевна сожгла перед отъездом в дом престарелых, – огорошила меня Нина Михайловна. – Лично у нас никаких дневников, писем, документов и даже фотографий не осталось. Мебель хорошая была, старой работы, карельская береза… Трюмо, шкаф, бюро с маленькими ящичками. Да… Единственное, что осталось у нас от Екатерины Николаевны, так это вот этот чемоданчик.
Передо мной раскрыли ветхий чемоданчик, вроде нынешних «кейсов», блеснули безделушки: хрустальные подставки под ножи и вилки, серебряная ложечка, медная пепельница работы Фаберже с вязью «Война 1914 год», гипюровая вставочка с блестками, коробочка из-под сигар «Георгъ Ландау» со стеклярусом, бронзовые гномики на куске полевого шпата…
Мир вещей человека – это слепок его души. Передо мной лежали осколки этого слепка. И здесь, как и в бывшей квартире Екатерины Николаевны на Кирочной, отлетевшая ее жизнь немо продолжалась в этих вещицах…
– У нас больше ничего нет…
– Никаких бумаг и фотографий?
– Никаких…
– А в мебели, в бюро или в шкафу, ничего не было? Вы ничего не находили?
Дочь с матерью переглянулись.
– А мы особенно и не осматривали… Может, что и было…
Я не удержал горького вздоха и стал прощаться.
– Конечно, – рассуждал я вслух, – нет смысла искать эту комиссионку… Адреса покупателей не регистрируют. Да и кто помнит, какую мебель привозили в магазин десять лет назад…
– Знаете что! – вдруг всполошилась мать Нины Михайловны. – Ведь в магазин ушла только часть мебели. А бюро, шкаф и трюмо были проданы на киностудию «Ленфильм» как реквизит. У меня, кажется, и телефон этой женщины сохранился… Вот он: Елизавета Алексеевна Тарнецкая…
Телефон старый, шестизначный.
Ни на что не надеясь, так, для сознания, что сделано все, что могло быть сделано, выясняю в справочной службе, которой за эти дни мой голос наверняка надоел, новый номер Тарнецкой, звоню…
– Мебель карельской березы? Да, есть у нас такая – шкаф, кресло, трюмо. Все это снималось в фильме «Звезда пленительного счастья» – о декабристах. Будете смотреть, обратите внимание – Наталья Бондарчук сидит именно в том кресле, какое вас интересует.
– Меня не кресло интересует… Знаете, в старинной мебели мастера иногда устраивали потайные ящички. Нажмешь на штифтик, ящик выскакивает, а в нем – бумаги.
Я думал, собеседница моя рассмеется, но она ответила очень серьезно:
– Не знаю, как насчет ящичков, но бумаги в шкафу были – целая папка. Зеленого цвета. И бумаги, и фотографии каких-то моряков…
– Она сохранилась?!!
– Ой, боюсь, что нет… Скорее всего, нет. Ведь лет десять почти прошло. Нет. Я сама потом искала ее. Выбросили. К нам ведь часто и книги старинные попадают, и бумаги. Накопится порядочно – выбросят. Или в макулатуру сдадут. Девчонки у нас молодые работают, для них это все – хлам. А зеленую папку я помню. Старинного вида. Она тоже в этом же фильме снималась. Ее даже набивать ничем не надо было. Пухлая.
– Вы хоть просмотрели эти бумаги? – застонал я в трубку.
– А как же! Прочитала все, как роман какой. Писал бывший моряк.
– Не Домерщиков ли Михаил Михайлович?
– Да. Он самый. Я даже домой ту папку носила, отцу читать. Он там много фамилий знакомых нашел…
– Ваш отец моряк?
– Нет. Но с кораблями был связан. Он специалист в области радиоантенн. На первом искусственном спутнике Земли его антенны стояли! Может быть, слышали – Алексей Александрович Тарнецкий?
– Нет, к сожалению, не слышал… А вы не припомните, о чем шла речь в этих бумагах?
– Точно сейчас уже не скажу… О японской войне, о кораблях, о походах… Но одно письмо мне очень запомнилось. Оно было адресовано Сталину. Домерщиков писал ему о своей тяжелой судьбе, о том, что он, бывший морской офицер, остался верен своей Родине, не покинул ее в революцию и хотел бы применить свои знания и опыт на пользу народу, но ему всюду отказывают в месте… Он остался почти без средств к существованию. Письмо длинное, складное, написано литературно… Самое поразительное, что на нем черным карандашом – это я помню хорошо – была наложена резолюция Сталина: «Товарищу наркому такому-то… Прошу разобраться и оказать содействие». Фамилия наркома польская. Год был проставлен не то тридцать шестой, не то тридцать седьмой… Да, интересной судьбы человек этот ваш Домерщиков…
Глава четырнадцатая
ТАНГО СОЛОВЬЯ
Москва. Март 1986 года
Я уезжал в Москву с ощущением безмерной усталости. Должно быть, нечто подобное испытывают марафонцы, сошедшие с многокилометровой дистанции перед самым финишем… Все тщетно… Зеленой папки нет. Я опоздал, не успел выхватить ее из равнодушных рук… Начать бы поиск на год раньше. Теперь же следствие по делу «Пересвета» можно закрывать. Оборвалась последняя нить. Даже не оборвалась, а просто привела к пустоте, к черному провалу, к кучке пепла, к грудке измельченного бумажного сырья, в которую превратились дневники старшего офицера «Пересвета»…
Я стал перебирать всех, кто мог, хотя бы намеком, объяснить историю с растратой казенных денег. Еникеев? Он далеко, в Тунисе, да и жив ли? К тому же жизнь Домерщикова он знал в самых общих чертах.
Палёнов? О как бы он обрадовался еще одному факту, работающему на его версию!
Племянник, Павел Платонович? Он был бы обескуражен, когда б я спросил его об этом, и только…
Кротова? Как же мне сразу не пришло это в голову! Еще тогда, когда я уходил от нее, у меня было такое ощущение, что рассказала она далеко не все, что знала. Да и с какой стати исповедоваться ей перед человеком, которого видит впервые!
В один из субботних дней я заехал за Марией Степановной на такси и пригласил ее в те самые «Столешники», куда она отнесла свои фотографии. Кротова страшно взволновалась, как всякая женщина, которой за полчаса до бала объявили о выходе в свет.
В кафе мы спустились в подвальный зал «Москва и москвичи». Здесь на каждом столике горели свечи, а разговор при свечах совсем не то что беседа на солнцепеке или под электролампочкой…
Я рассказал о «Судном деле», о двадцати двух злополучных тысячах, о мучивших меня вопросах…
– Как? – удивилась Мария Степановна. – Неужели вы об этом ничего не знаете? Мне казалось, вы знаете о Михаиле Михайловиче все… Разве в прошлый раз я ничего не сказала?
– Нет, нет и еще раз нет!
– Ну тогда успокойтесь: я вам сразу скажу – те деньги он не прокутил и не проиграл. История довольно необычная, я считаю ее просто трогательной, но это уже дамские сантименты… А вот что было. Тогда, в девятьсот шестом, во Владивостоке случилось примерно то же, что в Кровавое воскресенье в Санкт-Петербурге. Войска стреляли в народ. Было много жертв. И в городе был создан комитет помощи пострадавшим. Вот туда-то Михаил Михайлович и отнес эти деньги. На «Жемчуге» он был ревизором, и ключ от корабельной кассы хранился у него… Понимаете, он был молод – двадцать четыре года! – он только что пережил позор Цусимы, позор бегства корабля в Манилу, фактически сдачу в плен, ведь интернирование – это сдача на милость другого государства. Когда же он увидел, как царские войска стреляют в народ, тут, как говорится, чаша переполнилась. Он говорил, что ему было стыдно носить на плечах офицерские погоны. Многие стрелялись… А он решил спасти честь корабля хотя бы таким образом – передал корабельную кассу как взнос в пользу жертв революции. Он как бы оштрафовал царское правительство на эти двадцать две тысячи, вернув их народу.
Конечно же, его отдали под суд. Но делу не стали придавать политическую окраску. Объявили его заурядным мотом. Подобные растраты на царском флоте случались нередко. Ну а он бежал из-под стражи, не дожидаясь суда неправедного. Бежал, спасая свою честь. Ему удалось пробраться на судно, идущее в Йокогаму, оттуда он прибыл в Шанхай, а из Шанхая в Австралию, зарабатывать на хлеб насущный… Так что насчет Михаила Михайловича черных мыслей не держите. Это был в высшей степени достойнейший человек.
Официант сменил сгоревшую свечу. Разговор наш длился долго…
Ленинград. 21 июня 1941 года
В этот субботний вечер ресторан гостиницы «Европейская» был полон. Летний ветерок колыхал шелковые маркизки на высоких окнах бельэтажа. Играл эстрадный оркестр. Безмятежно тенорили саксофоны, подражая фиоритурам соловья. Молодые флотские командиры, с только что нашитыми на рукава лейтенантскими галунами, отмечали, как видно, свой выпуск. Довольно смело, но не очень умело водили они своих подруг в танго.
И когда из-за своего столика поднялась немолодая пара, он – высокий, густобровый, в белом флотском кителе без нашивок, она – статная, не утратившая следов былой красоты дама в вечернем платье, и начали танец плавно, легко, уверенно – с красивыми проходами, быстрыми поворотами, четкими шассе влево, вправо, – все расступились, освобождая место, а потом, с последним па классического танго, зааплодировали ему и ей, чуть запыхавшимся от стремительных движений. Но кто-то фыркнул им в спину:
– Видать, из бывших…
Да, о своей жизни они могли говорить в прошедшем времени. Во всяком случае, седобровый человек в белом кителе. Жить ему оставалось чуть больше шести месяцев. Знал ли он это? Предчувствовал? Говорят, люди, много испытавшие, страдавшие, способны предугады вать свое будущее. Этот человек пережил немало: три войны, две рево люции, эмиграцию, гибель двух кораблей, два суда, ссылку, потерю семьи, но и он, наверное, не мог представить себе тогда, сидя за обильно накрытым столиком, что очень скоро будет умирать от голода.
И женщина в вечернем платье невесела. О чем она грустит? Вспоминает, как двадцать лет назад она королевой вступала под своды этого зала и музыканты, завидев ее, вставали и стоя исполняли ее любимый марш? Или женское сердце-вещун подсказывает, что этот вечер – ее последний выход в свет, что это прощание с едва наладившейся, счастливой, мирной жизнью?
Через несколько часов начнется война… Ах, как беззаботно заливаются саксофоны, как будто торопятся допеть свою беспечальную песню…
С первых же дней Великой Отечественной ЭПРОН вольется в состав Военно-Морского Флота, и бывший младший артиллерист «Авроры» и «Олега», командир минно-подрывного взвода Дикой дивизии, старший офицер «Пересвета», командир «Млады» и капитан «Рошаля» вступит вместе с коллегами-эпроновцами в свою четвертую войну – под сень тернового венца блокады…
…Новоиспеченные лейтенанты – шумные, радостные, щеголеватые – сдвигали столы. Как скромны их новенькие кители, ни эполет, ни шитья – все в духе времени: Рабоче-Крестьянский Красный Флот.
Грубы их руки, проще манеры, иная речь… Но выпускались-то они из стен все того же Морского корпуса, правда, переименованного теперь в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе.
Домерщиков давно не заглядывал в альма-матер, однако слышал, что «Звериный коридор» с портретами флотоводцев по-прежнему зовется «Звериным» и так же, как в его времена, никто не смеет ступить в Компасном зале на инкрустированную в паркете картушку… Вот этот высокий худой фрунзак похож на Ларису, как звали в корпусе его закадычного дружка гардемарина Ларионова, а этот, с чернявыми усами, вылитый Попка-Павлинов. Где он теперь?
Как, в сущности, все было недавно, если и этим лейтенантам идти на те же корабли, которые он, Домерщиков, прекрасно помнил под Андреевским флагом. Быть может, кто-то из них попадет на старушку «Аврору». Или на бывший «Гангут», ныне линкор «Октябрьская революция», или на один из «Новиков», кои прекрасно прижились на новом флоте борт о борт с современными кораблями.
Ага, они заказывают музыку. Ну-ка, ну-ка, что поют нынче «красные офицеры»?
Штормовать в далеком море
Посылает нас страна…
Скромно, скромно…
Нет, их курс выпускался по-другому.
Санкт-Петербург. Декабрь 1901 года
Мела пурга. Ах, какая пурга мела в ту зиму…
Она примчалась из-за ледяных скандинавских гор, с сопок Лапландии, с утесов Новой Земли…
Пурга неслась по Невскому осмысленно и деловито. Она тушила плохо закрытые фонари. Курилась над трубами недостроенной «Авроры», набивала белый порох в жерла адмиралтейских мортир и рассыпала снежную крупу перед бронзовыми орлами Зимнего.
Словно заботливый конюх, накрывала она белыми попонами крупы медных коней – и петровского жеребца, вздыбленного на Гром-камне, и тех, что плясали на Аничковом мосту, и тех, что скакали с арки Главного штаба…
Пурга покрывала желтоватый невский лед снежными застругами. Набивала белым сыпучим прахом урны на колоннах ограды Летнего сада.
Под белую панихиду той знатной пурги выпускались мичманы Цусимы…
Они ждали производства, как невесты венца. Да и хлопоты с шитьем офицерской формы напоминали свадебные заботы. Еще с весны портные и агенты обмундировочных мастерских заваливали дортуары старшей гардемаринской роты мундирами, сюртуками, кителями, шинелями…
Морская форма – черное с золотом: вечный траур и вечный парад…
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «В батарейной палубе появился тяжело раненный младший штурман Ларионов. Его трудно было узнать: тужурка залита кровью, с одного погона сорвана лейтенантская звездочка, левая рука на перевязи, голова и лицо забинтованы, открыт только правый глаз.
В волосах колтун из слипшейся крови и угольной пыли. Нос сломан, верхняя губа разорвана».
…Каждый вечер выпускники теснились перед зеркалом разодетые, как на маскараде, во все двадцать два варианта флотской формы: в зимнюю, летнюю, парадную, дворцовую, визитную, караульную, строевую-служебную, походную…
Кроме того, надо было знать, что и в каком сочетании надевать на балы и траурные церемонии, на приобщение к Святым Тайнам и на судебные заседания, в чем присутствовать при спуске кораблей и при выносе Святой Плащаницы, в чем идти в десант и в чем под венец, в чем выходить на вахту и во что облачаться при стоянке на якоре… Надо было знать многосложную иерархию орденов и медалей, знать, в каких случаях разрешено ношение белых шаровар, башлыка, галош и наушников…
Но вот все готово, пригнано, подогнано, отутюжено, накрахмалено…
В день производства – 5 декабря – новоиспеченные мичманы, в парадных треуголках, взбудораженно-радостные, толпились в аванзале квартиры морского министра. Еще слышны в шумном говоре корпусные прозвища – Заклепка, Дворник, Адашка, Эйч-Пейч, Индюк, Э-э-э-эрмингельд, Мураевка, но в руках у каждого свернутый в трубочку приказ о производстве и распределении по морям и экипажам. И у каждого горит на эполетах одинокая мичманская звездочка – для кого-то путеводная, для кого-то погребальная…
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Лейтенант Дурново, привалившись к стенке, сидел неподвижно, согнутый, словно о чем-то задумался, но у него с фуражкой был снесен череп и жутко розовел застывающий мозг… Лейтенант Гирс валялся с распоротым животом…
…Вид лейтенанта Постельникова был ужасен: весь майский костюм его был сплошь покрыт кровью; лица даже нельзя узнать. Ему в щеку попал осколок, выбил зубы, раздробил челюсть, и он не мог говорить. У него была перебита рука, но он не покидал свой плутонг».
Шумно и весело в аванзале квартиры министра.
Пока не грянула команда, назначаются рандеву и выбираются рестораны: у Донона, у Кюба, у Медведя…
– Господа офицеры!
Замерли стихшие шеренги. В дверях плывет, рябит, сверкает густое адмиральское золото: морской министр, директор Морского корпуса, начальник бригады крейсеров, штабная свита.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «После поздравления с производством и восторженных криков „ура“, – вспоминал мичман Б. Арский, – мы все мигом вылетели, как птички из клетки, на Адмиралтейскую площадь, гремя палашами по каменной мостовой. Мы лихо рассаживались по „извозцам“, стоявшим длинной вереницей у подъезда министерства. В этот вечер мы были героями дня и покорителями дамских сердец Петербурга. Все, казалось, смотрели на нас, и все улыбались нам. Солдаты и городовые и те, казалось, как-то особенно молодцевато отдавали нам честь. С лихо наброшенными николаевскими шинелями мы гарцевали на лихачах по улицам столицы…»
Через три-четыре года за эти золотые деньки им пришлось платить по самому высокому счету – кровью, увечьями, жизнью…
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «И вторично лейтенант Гирс был весь охвачен пламенем. Добравшись до боевой рубки, он остановился в ее проходе, вытянулся и, держа обгорелые руки по швам, четко, как на параде, произнес: „Есть!“ Заметив, что его, очевидно, не узнают и молча таращат на него глаза, он добавил:
– Лейтенант Гирс!
…На нем еще тлело изорванное платье. Череп его совершенно оголился, были опалены усы, бачки, брови и даже ресницы. Губы вздулись двумя волдырями. Кожа на голове и лице полопалась и свисала клочьями, обнажив красное мясо… Дымящийся, с широко открытыми глазами, он стоял, как страшный призрак, и настойчиво глядел на капитана второго ранга Сидорова, ожидая от него распоряжений…»
Да, их «цусимский выпуск» честно расплатился за те немногие радости жизни, которые успели выпасть на его долю…
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. В последний раз они стояли рядом, мичманы выпуска 1901 года: Кедров, Домбровский, Домерщиков, Зеленой, Ларионов, Павлинов, Щастный, братья Тихменевы, Тыртов, Феншоу.
Жизнь разметет этот строй не просто по кораблям – по всему свету, по странам и континентам. Этот осядет в Шанхае, тот в Тунисе, этот не покинет Родины, тот застрелится на чужбине.
Имена многих из них войдут в историю отечественного флота. Одни будут выбиты на ее страницах золотом, другие – вытравлены чернью.
Пока еще они все в одной шеренге. Они смотрят в будущее с надеждой оперенной юности. О счастливое неведение грядущего!
Я вглядываюсь в их лица с высоты своего времени – из их далекого будущего. Легко быть оракулом, глядя в прошлое… Я могу вызвать их из строя и каждому объявить его судьбу, как только что объявили им назначения на моря и корабли.
Мичман Кедров!
Вас ждет блестящая карьера и тусклый финал. Адмирал Макаров выберет вас за ясный ум и расторопность в личные флаг-офицеры. Вам повезет: в день гибели Макарова на «Петропавловске» вы уйдете в поход на эсминце «Боевом». Вам повезет еще не раз. В день бунта на линкоре «Гангут» вы окажетесь на берегу. Вы первым из выпуска наденете контр-адмиральские погоны, а к ним – аксельбант флигель-адъютанта. Но не выпадет на вашу долю ушаковских викторий… И ваш второй – вице-адмиральский – орел слетит на погоны с терновым венцом вместо державы. Вы получите этот чин в награду от Врангеля за невиданную в истории спасательную операцию: свыше полутораста тысяч русских людей – белых солдат, казаков, офицеров, священников, чиновников, инженеров, артистов, писателей, их жен и детей – увезут из Крыма ваши корабли от расправ озверевших победителей. А вам вести свою эскадру в последний поход – в Северную Африку, во Французский Тунис, в Бизерту, ставшую корабельным кладбищем Черноморского флота.
В двадцать втором вы покинете эскадру изгнанников и переберетесь в Париж, где, на удивление всем, сядете на студенческую скамью в институте железнодорожных инженеров…