Текст книги "Робинзоны студеного острова"
Автор книги: Николай Вурдов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Анна Ивановна накормила меня ухой, горячей рассыпчатой картошкой. Собираясь в дорогу, я завернул в помятую газету свой хлеб.
– Ой, не дело так: вымокнет в дороге твой хлебушек.
Анна Ивановна достала чистую тряпицу, завернула хлеб. Потом подумала и положила мне в заплечный мешок картошки, соли в бумажке.
– Вот теперь ладно!
Я от души поблагодарил хозяйку и незаметно выложил на стол пятьдесят рублей.
Хозяйка заметила, нахмурилась:
– Это еще что такое?
– Так ведь надо же…
– Ничего мне не надо. Не за деньги пустила. Убери сейчас же, а то рассержусь!
Пришлось убрать деньги.
– А может, дедушке табаку оставить? – спросил я.
– От роду не курил, – коротко ответила Анна Ивановна.
– Отрежьте хоть хлеба ребятишкам.
– Самому пригодится в дороге.
Еще раз поблагодарив хозяйку, я с теплым чувством к этим добрым и приветливым людям отправился в путь.
Начинался серый сырой осенний день. Глинистая дорога раскисла и чавкала под ногами. Скоро к сапогам прилипло столько красной глины, что я с трудом поднимал ноги, они скользили и разъезжались. Идти можно было только по обочине дороги. Стоило задеть придорожные кусты, как с них щедро лилась вода. Очень скоро я промок насквозь.
Километров десять до ближайшей деревушки я прошел за четыре часа. Устал, как после тяжелой работы, вымок, как будто побывал под проливным дождем. Пришлось постучаться в первую же избу.
Но ни в первой, ни во второй, ни в третьей избе дверь мне не открыли. Наверное, хозяева были на работе. Только в четвертой отозвалась на мой стук дряхлая старушка с запавшими щеками.
– Пусти, бабушка, обогреться.
– Шаходи, шаходи, сынок, – прошамкала она.
Я попросил разрешения положить для просушки на печку свою одежонку. Достал хлеб, несколько картофелин и кусок сала, который мне дал на пароходе старик в заячьей шапке.
– Кушайте, бабушка.
Она придвинулась к столу, взяла хлеб и с видимым наслаждением стала перекатывать его во рту, жуя пустыми деснами.
«Обед» не занял много времени. Тяжело вздохнув, я спрятал в мешок припасы. Аппетит у меня был такой, что я за один присест мог съесть все, что у меня имелось, но надо было думать о завтрашнем дне. Ведь самое трудное – впереди.
Старушка между тем разговорилась.
– Три шына у меня на войне. Шо шнохой живу. Обижает она меня, штаруху, ругаетча. – Старушка заплакала. – Не дай бог, убьют моего Ванюшку – выгонит на уличу она меня, штарую. Кому я нужна? Какая я работнича?.. Придет ш работы жлая, вше рывком, вше швырком. Шлова доброго не ушлышишь. Конешно, и ее понять можно, шелый день на тяжелой работе, а придет домой – одни пуштые шши. Поневоле будешь жлая… Шпашибо еще, внушек Петруша хороший у меня. Весь в отца. Жаступаетча за бабушку, иногда и прикрикнет на мать…
Долго сидеть в теплой избе у меня не было времени. Попрощавшись со старушкой, я опять пошел месить дорожную грязь.
Только под вечер я добрался до Слободчикова и сразу же – на пристань.
На дебаркадере я отыскал каюту начальника, постучал.
– Входи, кто еще там? – раздался сердитый голос.
В маленькой каюте на кровати в сапогах и верхней одежде лежал небритый дядька с заспанным лицом и мутными глазами.
– Чего тебе? – сев на кровати, не очень-то приветливо спросил он.
– Я отстал от парохода. Оставил там вещи. Вы получили телефонограмму?
Дядька искоса глянул на меня и отвел глаза в сторону.
Удивительно много иногда говорит мимолетно брошенный взгляд. Я почему-то сразу понял, что начальник немного боится меня, но его успокаивает то, что я не взрослый человек, а мальчишка, с которым можно не церемониться.
– А откуда я знаю, что это ты отстал? Покажь документы, – потребовал он.
Я дал ему свидетельство о рождении и проездной билет.
Он небрежно посмотрел их и сунул мне обратно.
– А паспорт где? Покажь паспорт! – и уставился на меня тусклыми серыми глазами.
– Какой у меня может быть паспорт? Вы же видите, что мне еще нет шестнадцати, а паспорт выдают только шестнадцатилетним. Вы лучше сразу окажите, сняли мой багаж или нет, – начал злиться я.
Дядька подумал немного, поскреб щетину на подбородке и притворно зевнул.
– Есть тут что-то.
Он сунул руку под кровать и швырнул на середину каюты упакованный в виде посылки сверток с вещами. Сверху на мешковине химическим карандашом был написан адрес: «Коми АССР, Удорокий район, село Селиб. Селивановой Пелагее Назаровне».
Я обрадовался так, что кровь прилила к лицу:
– Большое, большое Вам спасибо!
– Не за что, – буркнул дядька и снова повалился на кровать.
– А мой рюкзак? Вы его тоже сняли? – спросил я.
– Какой тебе еще рюкзак? – вскочил он с кровати. – Ничего там больше не было.
Но по тому, как он опять вильнул глазами, я понял: что-то тут не так…
И тут мне бросилось в глаза, что посылка с вещами стала наполовину меньше и зашита сбоку редкими небрежными стежками, к тому же нитки были другого цвета.
Я сел на стул и, не обращая внимания на ругань начальника пристани, стал вспарывать посылку. Там недоставало самого ценного – нового Сашиного костюма.
– Верните костюм. Это вы его взяли, – сдавленным голосом потребовал я. – На пароходе бы не успели да и не посмели бы расшить посылку, ведь соседи не знали, что я отстал. А если бы и нашелся вор, то он бы не стал вскрывать и зашивать посылку на глазах пассажиров.
Дядька заругался, но было заметно, что он распаляет себя нарочно, строит из себя незаслуженно обиженного.
– Щенок, молокосос! Убирайся отсюда!
Тут он подскочил ко мне с явным желанием вышвырнуть из каюты. На меня накатила такая злость, что я схватил со стола графин и заорал:
– Только тронь!
Он попятился. Не ожидал от меня такой прыти.
– Вор ты, дядька, самый настоящий вор!
– А ты докажи. Попробуй докажи! – шипел из угла начальник пристани. – Ишь ты, еще и графином замахивается. Да я на тебя первый в милицию заявлю.
Да, доказать я действительно ничего не мог, но меня до глубины души возмутила подлость этого человека. Делать было нечего. Крикнув еще раз ему в лицо: «Вор! Ворина!», я громко хлопнул дверью.
– Шпана архангельская! – донеслось до меня из каюты.
До слез было жалко пропавших вещей, а больше всего – нового костюма Саши. Сестра Мария так берегла костюм мужа! Даже в самое голодное время никому в голову не приходило обменять его на продукты. А как отнесутся к этой пропаже родные? Конечно же, не похвалят меня. А вдруг подумают, что я по дороге обменял вещи на продукты? Мама, конечно, ничего не скажет, но ведь может же подумать! От такого предположения у меня даже мурашки побежали по коже…
Скоро к дебаркадеру пристал пароход из Котласа, а на другое утро я уже был в большом селе Айкино.
Айкино – это уже республика Коми. Отсюда начиналась дорога в родной Удорский район, самый труднодоступный район Коми АССР. Он расположен в верховьях реки Мезени и по ее притоку Вашке, впадающему в Мезень около села Лешуконского.
В то время на Удору можно было попасть двумя путями. Первый – по реке, но только во время весенней большой воды. Летом Мезень в своих верховьях так мелела, что даже на лодке не везде можно было проехать. Другой путь – Айкинский тракт, или Айкинский волок, как называли его на Удоре. По этой дороге возили почту, а в зимнее время и грузы. Люди из района и в район тоже добирались по этой дороге. Нелегким это было делом, особенно осенью и весной, когда местами приходилось брести по колено в воде и грязи…
В наши дни Айкинский волок забыт. Да и к чему он? До Удоры сейчас проложена железная дорога, а люди предпочитают самый быстрый транспорт, воздушный. С аэродрома в районном центре Кослан то и дело взлетают «воздушные извозчики» на Сыктывкар и Княжпогост. Даже в отдаленные села теперь попадают по воздуху…
Я – коми по национальности, родился в Удорском районе. В 1931 году, когда мне было 4 года, наша семья переехала в Архангельск. С тех пор этот город стал для меня второй родиной. Но мы не забывали родные места. Там оставался дом, в котором хозяйничала прижившаяся в нашей семье дальняя родственница Меланья Мироновна. Почти каждое лето мама, брат Степан, сестра Оля и я приезжали в родное село. И – помнится, – ох, как прыгало детское сердце, когда из-за поворота реки показывались первые дома!
Сразу же, узнав о приезде, прибегали ко мне мои лучшие друзья Миша и Боря Высоких, Саня Политой, Саня Доронин, Леня Коновалов, и целое лето я приходил домой только поесть да поспать.
Нет, мы не только бегали, играли, купались и ловили рыбу в удивительно чистой и прозрачной Мезени. В наших местах детей рано приучали к труду. Мы пасли лошадей в ночном, боронили, возили копны во время сенокоса. Больше всего мы любили работать на лошадях. С утра вертелись у конюшни. Мы знали недостатки и достоинства каждой лошади, горячо обсуждали характеры наших любимцев.
Что же касается местных жителей, то мне и сейчас кажется, что у нас на Удоре живут исключительно трудолюбивые, добрые и приветливые люди.
Задерживаться в Айкине мне было нельзя. Я с ходу же направился в магазин, чтобы отоварить рейсовую продуктовую карточку. По ней выдавали хлеб на пять дней вперед. Оставалось дополучить только за два дня – килограмм, и тут мне здорово повезло: в магазине по талону выдали еще и килограмм соленой трески.
На полтораста с лишним километров пути у меня имелось два килограмма хлеба, кило трески и маленький кусочек шпигу – не так-то уж густо, но, если питаться экономно, хватит на дорогу. А она займет пять-шесть дней, никак не меньше.
Выйдя из села, я зашел на давно уже вскопанное картофельное поле и, орудуя подвернувшейся под руку железякой, за полчаса выковырял десятка два картофелин.
Обрадованный удачей, я с легким сердцем отправился в путь. Я знал, что до станции двадцать два километра, что на этом участке дорога еще вполне сносная, и бодро шагал, мурлыкая себе под нос маршевый мотив.
Дорога была ровная, сухая. По бокам топорщили голые ветки придорожные кусты, а сразу за ними сплошной стеной стоял вековой дремучий лес – парма.[3]3
Парма – тайга (коми).
[Закрыть] Верхушки деревьев чуть покачивались от верхового ветра и как будто беспрестанно вели разговор между собой глухим шорохом ветвей. Усиливался ветер – громче становился шорох, ослабевал – и сразу стихал разговор леса. Воздух, наполненный лесными запахами, бодрил, прибавляя силы.
Прошагав километров восемь, я решил передохнуть у мостика, перекинутого через небольшой ручей. Из пригоршни попил очень холодной и вкусной воды и привалился спиной к дереву.
Дремотную лесную тишину нарушала только бесконечная песня ручейка да шум в верхушках деревьев. Погода разведрилась, и в просветы между облаками время от времени проглядывало предзакатное, негреющее солнце.
Очень хотелось есть, но я крепился, старался даже не думать об этом. Какая может быть еда, если я прошел всего восемь километров?
Мысль о предстоящих километрах заставила меня вскочить на ноги. «Солнце вот-вот скроется за вершинами деревьев. Успею ли засветло добраться до станции?», – с тревогой подумал я и прибавил шагу, почти побежал, то и дело посматривая на неумолимо опускающееся солнце.
За все время пути мне не встретился ни один пешеход, только рысью пробежала лохматая лошаденка, запряженная в телегу с мешками и узлами. Возница, кажется, даже и не заметил меня. «Почта», – догадался я.
Оставалось еще около пяти километров до станции, когда в лесу совсем стемнело. Ничем не объяснимый страх стал овладевать мною. Кто хоть раз побывал в лесу один в ночную пору, тот поймет мое состояние. Сплошная стена леса, казалось, ожила, придвинулась. «Что надо этому парню? Куда и зачем он идет?» – словно спрашивали деревья друг у друга. Каждый столб, каждое дерево у дороги казались живыми недобрыми существами, подстерегающими меня, хотя я уверял себя, что никаких сверхъестественных сил в лесу нет и не может быть, что это только игра моего воображения, что бояться нечего. В темноте, не видя дороги, идти было трудно. Я спотыкался о каждый бугорок, оступался в каждую ямку, несколько раз угодил в придорожную канаву.
Время шло, и, по моим расчетам, уже давно должна была показаться станция, а ее все не было. Уж не свернул ли я куда-нибудь в сторону, на боковую дорогу? Ведь здесь кругом вековая тайга, парма, и конца и края ей нет.
Вконец расстроенный, я чуть не ударился лбом о верстовой столб. К счастью, в кармане лежала коробка спичек – запасся на всякий случай, – я зажег ее и глазам не поверил: с одной стороны столба стояла цифра 19, с другой – 3. Значит, надо шагать еще три километра! И все же на душе стало легче – не сбился с пути.
Эти последние километры казались нескончаемыми.
Но вот впереди всхрапнула лошадь, тихо звякнул колокольчик, показался желанный свет в окошке станции.
Я вошел в большую комнату для проезжающих. Широкие нары слева, лавки вдоль стен, длинный стол на двух крестовинах вместо ножек составляли все убранство комнаты. Над столом под металлическим абажуром неярко горела семилинейная керосиновая лампа. На стене висели плакат «Родина-мать зовет!» и карикатуры на фашистских фюреров с хлесткими четверостишиями под каждой.
За столом за большим медным самоваром сидел усатый мужчина в армейской гимнастерке с медалью на груди.
– Здравствуйте!
– Здравствуй, здравствуй! – приветливо отозвался мужчина. – Раздевайся, садись за компанию чай пить.
Я снял заплечный мешок, сел на широкую лавку и вытянул гудевшие от усталости ноги.
– Откуда и куда шагаешь? – поинтересовался усатый. Говорил он по-русски с заметным коми акцентом.
– Да вот хочу до Селиба добраться.
– Ну?! – как будто даже не поверил мне мужчина. – Так мы же с тобой попутчики. Я в Разгорт иду. Давай будем знакомы: Власов Иван Степанович, а чтобы проще, зови дядей Ваней.
– Николай Селиванов.
– Роч али коми?[4]4
Русский или коми? (коми).
[Закрыть] – спросил дядя Ваня.
– Коми.
– Так давай же по коми говорить, – предложил мой попутчик. – Соскучился я по родному языку. Не то что мой покойный отец. Он, когда пришел с действительной службы, гоголем ходил по деревне при всем солдатском параде. Кто ни заговорит с ним, отвечал только по-русски, мол, забыл зырянский язык. Как-то вечером мать подала ему стакан чаю, а он, пьяненький, возьми да и пролей себе на штаны, – живо, говорят, вспомнил коми язык и все ругательные слова в нем.
Я развязал вещевой мешок, достал свои припасы.
– Ты, парень, будь осторожней с продуктами, – предупредил мой попутчик. Лучше всего – раздели на шесть частей, чтобы на каждый день понемножку было, и – крепись. Знаешь, как солдаты берегут НЗ – неприкосновенный запас?..
Иван Степанович оказался человеком бывалым. На ночь он заставил меня простирнуть портянки, вымыть ноги.
– За ногами в дороге, как за малым ребенком, надо ухаживать. Не дай бог, собьешь их, тогда кричи «караул»: застрянешь на середине пути. – Он велел мне показать сапоги, долго их рассматривал, щупал рукой изнутри, а потом попросил у хозяйки станции сапожные «лапы».
– А ну подержи, – сунул он мне в руки сапог с «лапой» внутри, а сам принялся бойко стучать молотком, при этом он как-то странно действовал левой рукой, в рукаве гимнастерки, я увидел красный обрубок – культю.
– Что, удивляешься? – заметив мой взгляд, невесело усмехнулся Иван Степанович. – Так я же, парень, с войны иду. Там, бывает, не только руки, но и головы отрывает. Да что рука! Со мной в госпитале – страшно сказать, – какие люди-обрубки лежали – ни рук, ни ног: и жив человек, а жить ему не хочется. Некоторые сами просили яду, да разве доктора пойдут на это?.. Да, жить-то можно и без руки, а вот как работать без нее? Я ведь не канцелярский писарь, а простой крестьянин-колхозник. Мое дело – пахать, косить, сено метать… Не знаю, не знаю, к чему я буду пригоден. А может, опять бригадиром поставят? Я ведь до войны два года в бригадирах ходил. И опыт есть, и люди как будто уважали…
Иван Степанович задумался, но тут же тряхнул головой, как бы отгоняя неприятные мысли.
– Ну ладно, хватит об этом. Пора ложиться спать. Завтра у нас тяжелый день, надо пройти сорок километров, а дорога впереди, прямо оказать, гиблая.
На другой день чуть рассвело мы отправились в путь. Все небо было покрыто низкими серыми облаками. Сырой, холодный воздух проникал под одежду, заставлял зябко ежиться. Было безветренно, деревья стояли спокойные и молчаливые, как будто задумались о чем-то.
Иван Степанович не был похож на бравого вояку, каким я представлял себе воина-фронтовика. Старенькая шинель на нем сидела мешковато и была чересчур низко, не по-военному перепоясана ремнем из брезента, на ногах вместо сапог – ботинки с обмотками, на голове – выцветшая, видавшая виды пилотка. И в лице его бледном, какое бывает у людей, долго лежавших в больнице, не было ничего воинственного: обыкновенное лицо хлебороба-северянина, только чапаевские светло-русые усы придавали ему некоторую молодцеватость. Узковатые голубые глаза его смотрели на все с живым интересом, с доброй лукавинкой. На вид ему было лет за тридцать. Шагал мой попутчик споро, размеренным солдатским шагом: сразу видно – хороший ходок.
– Вань дядь,[5]5
Дядя Ваня (коми).
[Закрыть] расскажи, как там на фронте. Тяжело? Страшно? – допытывался я у него.
– Как дела на фронте, ты и без меня должен знать: грамотный, семь классов окончил, радио слушаешь, газеты читаешь. Все еще жмет нас проклятый фашист, теперь он к Сталинграду рвется, к Волге-реке. Техники у него больно много – танков, самолетов, в этом он пока еще сильнее нас, этим и берет. Мы немало его техники перемололи, а он все еще лезет вперед. Но ничего, себе на погибель лезет.
– Все равно победа будет за нами! – бодро вставил я.
Иван Степанович как-то странно, сбоку посмотрел на меня.
– Так-то оно так, только нелегко достанется победа.
Сколько крови прольется, сколько баб без мужей, сколько ребятишек без отцов останется, а сколько будет калек вроде меня! Фашисты – не люди, это зверье. В декабре сорок первого под Москвой довелось мне видеть, что творят они на нашей земле. Видел я и села сожженные, и виселицы, и трупы людей замученных. Пусть не приведется тебе такое увидеть!.. Я человек незлой, в жизни никого не обидел, а тут такая ярость в душе поднялась… Бить и бить, гнать и гнать надо эту заразу!
– А тебе приходилось убивать фашистов?
– А как же! Я пулеметчик, сколько их скосил – не считал, но глаз у меня верный, охотничий. Идут, бывало, в атаку, орут, подбадривают сами себя, а я строчу из пулемета – аж сердце горит: «Получайте сполна, гады, за друзей убитых, за людей замученных, за вдов и сирот!» Не имел я жалости к фашистам. Хуже бешеных волков они – ворвались к нам, терзают страну… Тяжело ли, спрашиваешь, на войне? Страшно ли? Ой Коля, и тяжело там и страшно! Словами это не выскажешь, надо самому пережить. Страх он, конечно, всегда при тебе: смерть-то рядом, а умирать кому хочется? Только страх пересилить надо. Бояться-то бойся, а долг солдатский исполняй как положено. И людям не показывай, что страшно тебе. Особенно молодым, необстрелянным. Видят они, что ты вроде спокоен – и сами чувствуют себя уверенней. Тяжелей всего, Коля, видеть, как рядом с тобой друзья погибают, иные совсем молоденькие, еще и пожить не успели, маму перед смертью зовут. Эх, как вспомнишь!..
– Вань дядь, а за что ты получил медаль «За отвагу»? – спросил я его через некоторое время.
– Воевал – вот и получил, – неохотно отозвался Иван Степанович. – Там на фронте медали зря не дают.
За разговорами мы незаметно прошли шестнадцать километров, на станции Вежайка попили кипятку, съели по ломтику хлеба и, снова тронулись в путь.
– Ну теперь держись, Коля! – предупредил Иван Степанович. – Начинаются самые «веселые» места.
Дорога шла по низменным болотистым местам. По бокам то сумрачно высились вековые ели, то километрами тянулись безлесые желтоватые топи. Местами приходилось брести по колено в воде. На болотистых участках всплыли, жерди-лежневки, приходилось перешагивать или ступать на них, под ногами жерди уходили вниз, как клавиши пианино. Все это очень затрудняло ходьбу.
Наконец выбрались из болота, но идти не стало легче: не дорога, а сплошная грязь; то и дело встречались большие ямы, закиданные жердями и ветками. Рядом с ямами валялись остатки разбитых старых телег: видать, не один бедняга-возчик, застряв здесь, проклинал гиблую топкую дорогу.
Мы шли по грязи, брели по воде. Ноги наши от холода одеревенели, потеряли чувствительность. Выбираясь на сравнительно сухие места, мы старательно выжимали портянки, но они снова намокали и, противно чавкали при ходьбе.
Лицо Ивана Степановича побледнело, губы посинели о холода, но он шутил, улыбался, подбадривая меня:
– Что, Никола, нахохлился, что голову повесил? Замерз? Ничего, вот придешь на станцию, засунешь пятки под мышки – сразу отогреешься.
На полпути к станции нам встретился мужчина в солдатской шинели. Казалось, что на его небритом лице каждая волосинка от холода стоит торчком.
– Издалека шагаете? – полюбопытствовал встречный.
– Я из госпиталя. Демобилизовался, – показал на свою культю Иван Степанович. – Паренек из Архангельска к родным добирается. А далеко ли сам путь-дорогу держишь?
– О-о! У меня дорога длинная. До самого фронта. А там уж видно будет докуда, может, и до самого Берлина, улыбнулся мужчина. – Табачку не найдется у вас, ребята?
– Не курю, – как будто сожалея об этом, ответил Иван Степанович.
Я порылся в своем заплечном мешке, достал завернутую тряпку пачку махорки, отсыпал встречному.
– Вот спасибо! Вот обрадовал! – засиял он и сразу же начал свертывать цигарку.
– А я ведь второй раз на фронт иду, – оказал он, сделав несколько глубоких затяжек подряд. – В конце сорок первого меня контузило. Отпустили домой на излечение. А теперь врачи говорят, что все прошло, годен к строевой службе. Что ж, на то они и врачи, им виднее…
– Как там поживают на Удоре? – поинтересовался Иван Степанович.
– А где сейчас хорошо живут? С питанием плохо стало, просто беда. На трудодень почти ничего не дают. Бабам в колхозе ох как трудно приходится: вся тяжелая работа на их плечи легла. Мужики-то почти все воюют, остались одни старики да убогие.
– А как дорога ближе к Яреньге, не лучше этой? – спросил я.
Он только рукой махнул: нечего, мол, спрашивать, хуже быть не может.
Только к вечеру донельзя усталые, с трудам передвигая ноги, добрались мы до Яреньги. Это была самая большая станция по волоку. Около небольшой речушки Яреньги стояло три жилых дома, конюшня и здание складского типа. Через речку был переброшен широкий, крепко сколоченный мост. Я заметил, что на его перилах вырезано множество инициалов, и оказал об этом Ивану Степановичу.
– Где-то здесь и моя отметка должна быть. – Он поискал немного и указал пальцем: – Вот она.
Рядом с другими инициалами было вырезано: «В.И.С., июль 1941 г.»
– Это уж обычай такой: все, кто уходил в Армию, оставляли здесь свои пометки. Пройдет, мол, кто-нибудь из знакомых, прочитает и вспомнит… Скольких, здесь расписавшихся, уже нет в живых! Видишь буквы «В.А.А.»? Это брат мой двоюродный – Власов Алексей Александрович. Вместе в одной части служили. Погиб под Москвой… Вот дружок мой закадычный Андреев Борис Афанасьевич оставил свою подпись. Петеэровцем был, его немецкий танк гусеницами раздавил вместе с противотанковым ружьем. А вот эти трое – Коновалов Иван, Селиванов Степан, Обрезков Василий даже до фронта не успели доехать: эшелон фашисты разбомбили… Об остальных ничего не знаю, в разных частях, разных местах воевали.
Иван Степанович задумался…
– Я думаю, Коля, что после войны в каждом селе на самом видном месте надо поставить памятники погибшим и обязательно указать фамилию каждого. Пусть знают молодые тех, кто сложил за них головы.
Иван Степанович не торопясь прошел вдоль перил; он читал вырезанные инициалы, у иных останавливался, вспоминал о чем-то своем…
На станции мы увидели колхозников, направленных работать в деревню Жешарт, на лесобазу. Их было человек двадцать: молодые женщины и двое парней, у одного из них было бельмо на левом глазу, другой при ходьбе заметно припадал на правую ногу. Парни страдали без курева и в обмен на оставшийся у меня табак наложили мне полную шапку сухарей. У всех, направленных на лесобазу, были взяты с собой заплечные мешки, туго набитые сухарями: все были наслышаны о трудной, голодной жизни в Жешарте.
Молодые, здоровые, бойкие на язык женщины то и дело разыгрывали двух своих «кавалеров», вгоняли их в краску нескромными шутками.
С моего Ивана Степановича в присутствии женщин как будто вся усталость слетела: он шутил, смеялся вместе с ними, то и дело поправлял «чапаевские» усы.
– Ты хоть и без руки, а теперь будешь первый парень на деревне. Смотри, не загордись, не поднимай высоко нос, – смеялись женщины.
– Что нам гордиться? Мы себе цену знаем, – с напускной скромностью отвечал Иван Степанович и подмигивал им.
На ночь ему как фронтовику уступили почетное место на русской печке. Он остался верен своей привычке – вымыл перед сном ноги, простирнул портянки и заставил меня сделать то же самое.
Спать я пристроился к нему на печку. Там еще оставалось место, и «кавалеры» дружно полезли вслед за нами.
– Эй, эй! – шумели женщины. – А вы-то куда?
«Кавалеры» молчали, сопели, сердито поглядывая сверху…
На другой день с рассветом мы уже были на ногах. А дорога тянулась все такая же: грязь, вода, болота. На пятом километре мы догнали почтовую телегу, выехавшую со станции раньше нас. Она основательно застряла в большой яме. Возница, суетливый старичок с ошалелыми, растерянными глазами, кричал на лошадь и отчаянно размахивал кнутом. Сопровождавший почту мужчина в черном полушубке и с пистолетом на поясе толкал телегу сзади. Лошадь, выгибая спину, напряглась, но телега не двигалась с места.
В нескольких метрах от них около высокой ели стоял паренек в красноармейской форме. Он был страшно худ и до синевы бледен. Он тоже пытался подступиться к телеге, но сопровождающий ласково, но твердо останавливал его:
– Отойди, Вася, не мочи ноги. Мы уж как-нибудь без тебя справимся.
– Помогите ради бога! – обратился к нам старичок возница, – а то нам до завтра отсюда не выбраться.
Иван Степанович обошел телегу кругом, поднял валявшуюся у дороги жердь и просунул ее под тележную ось. Вдвоем с сопровождающим они уперлись плечами в жердь. Я ухватился за телегу сбоку. Вася тоже сумел пристроиться рядом со мной. Ямщик замахал кнутом. Все мы дружно заорали: “Н-но!” Лошадь, испугавшись нашего крика, выгнулась, отчаянно рванулась и вытащила телегу из ямы.
Телега некоторое время двигалась рядом с нами, потом выехала на твердый грунт. Лошадка пошла неторопливой рысью и скрылась за поворотом. Но через три километра мы опять догнали почтарей, опять помогали им выбираться из колдобины…
В этот день мы догоняли их четыре раза.
К вечеру мы с трудом дотащились до станции. Ноги мои ныли и гудели от усталости. Иван Степанович старался подбодрить меня, развлекал веселыми байками, но было заметно, что и ему нелегко давалась эта чертова дорога.
В станционной избушке мы застали знакомого нам Васю. Он неторопливо тянул из кружки кипяток, откусывая по небольшому кусочку сахара. Был он все такой же бледный, как будто в нем не осталось ни кровинки, с тусклым усталым взглядом больших серых глаз, с глухим тихим голосом. «Не жилец», – говорят о таких люди и редко ошибаются. На вид Васе было лет двадцать, не более, но по выражению лица можно было догадаться, что он за свою короткую жизнь успел уже многое испытать и пережить.
– Растрясло всего, – как будто извиняясь, сообщил он, растягивая в слабой улыбке узкие бесцветные губы. – Решил передохнуть до следующей почты.
Мы разулись, ополоснули лица из медного рукомойника и тоже пристроились к самовару.
– Пейте с сахаром, ешьте белый хлеб, – радушно предлагал Вася. – Да вы не стесняйтесь! Меня в госпитале хорошо снабдили. Хватит и на дорогу и на гостинцы родным. Сам-то я как птица: только поклюю – совсем нет аппетита.
Мы, чтобы не обидеть его, взяли по маленькому кусочку сахара и отломили немного от буханки белого хлеба.
Перед сном неумолимый Иван Степанович опять заставил меня мыть ноги и стирать портянки, хотя я и ворчал: «Ведь не лицо же ими вытирать!». Он бесцеремонно вытолкал меня на улицу, к ручью. В ногах после мытья чувствовалась удивительная легкость.
На ночь мы все трое устроились на широких нарах. Утомленный дорогой, я быстро стал засыпать, но тут слева заворочался Вася.
– Спишь, дядя Ваня? – спросил он.
– Да нег. Не спится что-то. Все о доме думаю, – отозвался Иван Степанович.
– И я о том же. Даже не верится, что через несколько дней увижу маму, отца, сестренок. Я ведь чудом остался в живых. Осколочное ранение в живот – это не шутка. Восемь месяцев провалялся в госпиталях. Сколько раз меня там резали, сколько метров кишок вырезали!.. Все перетерпел. Об одном думал: выжить, хоть в последний раз побывать в родном краю, а там и умереть можно.
– Ну что ты, Вася, – сердито отозвался Иван Степанович, – что ты глупые мысли в голову вбиваешь? Тебе не умирать, тебе жить надо. В двадцать лет организм с любой раной может справиться. Придешь домой, будешь пить парное молоко – живо выздоровеешь. Парное молоко это, брат, лучшее лекарство для желудка. Его ни в каком госпитале не найдешь.
– Правда? – вскинулся Вася.
– Точно. Проверено, – подтвердил Иван Степанович.
– Вот только коровы мы не держим.
– А колхоз на что? Колхоз раненого человека всегда поддержит. Да и соседи не оставят в беде.
– Это верно, – согласился Вася. – Ох, только бы выздороветь – снова человеком себя почувствовать!
Он ожил, заговорил горячо, увлеченно. Даже голос у него изменился – стал звонким. Он рассказывал, какая чудесная у них деревня, какие красивые места вокруг. Он мечтал, как будет работать в колхозе, ходить на рыбалку, промышлять белку ставить капканы на зайцев…
«Пусть сбудутся твои мечты, Вася», – думал я, засыпая.
Тяжело было на другой день пускаться в путь. Каждый шаг давался с трудом. Болели натруженные ходьбой ноги, но постепенно мышцы разогрелись, и идти стало гораздо легче. Легче и веселее, потому что позади остались болота, вода, грязь. Места пошли высокие, сухие. Светлый сосновый бор, окружал нас. Высокие стройные сосны стояли обочь дороги. Они не теснились, не заслоняли друг друга, каждая давала возможность соседке пользовался светом и теплом солнца.
Мы полной грудью вдыхали удивительно чистый воздух, наполненный ароматом соснового леса
– Эх, побелковать бы здесь! – вздохнул Иван Степанович. – Да где уж теперь с одной-то рукой…
Через несколько километров нас догнала бойко рысившая почтовая лошадь. В телеге, свесив ноги, ссутулившись, сидел Вася. Он улыбнулся нам, показав белые молодые зубы, бескровные десны. Долго махал нам рукой. Мы тоже махали ему вслед.