Текст книги "Арена"
Автор книги: Никки Каллен
Жанр:
Киберпанк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Каролина, ты, а… здравствуй… а Кароль дома?
– Да, – она улыбнулась, будто зажгла свечу, и отодвинулась, впуская меня. Из комнаты вылетела Миледи Винтер; выглянул Кароль.
– Здорово, – и спрятался.
– Хочешь чаю, ужинать? – Каролина поймала Миледи в полете; «сильная женщина», – подумал я, отказался и позвал Кароля.
– Кароль, спаси мою шкурку…
Кароль выглянул опять. Он был взъерошенный, словно только проснулся или смотрел неподвижно длинный, вроде «Титаника», фильм. Я показал ему билет, как пропуск в рай.
– Приглашаю.
– Куда?
– Осенний бал в моей гимназии. Если я не приведу гостя – исключат.
– Да ну, – сказал Кароль, одна голова из двери, а я по нему соскучился, как по книге; уехал, подумал, что она слишком толстая, и мучаешься теперь от желания, невозможности – прямо тоска: все не то и все не так. – Осенний бал? Звучит помпезно. Надо наряжаться?
– Так ты идешь?! – завопил я и запрыгал бешено по прихожей. Каролина засмеялась, хотя ничего не могла понять. Мы с Каролем разговаривали на инопланетном языке.
– Чего? Не, никуда не пойду, я для Каролины спрашиваю; Каролина пойдет, правда? Она давно нигде не гуляла. Я простыл – она сидит со мной уже неделю, как привязанная; как раз отвлечется…
– Ты уже неделю как выздоровел, – возмутилась Каролина. – И Люк приглашает тебя, а не меня, значит, так надо.
– Фаталист, – и Кароль исчез в комнате, как в шляпе фокусника. Каролина посмотрела на меня, я на нее; мы оба направились в комнату. Кароль лежал на подушках, по его лицу бликовал «Титаник», уходивший в последний закат.
– Соглашайся, – сказала Каролина, – а то не получишь сладкого.
– У меня зуб болит, – перевернулся на живот, закрылся от нас подушкой цвета малины. Каролина начала его щекотать, потом душить подушкой, Кароль отбился, вылез, спросил сердито: – Ну чего ты ко мне прицепился? Зачем я тебе нужен? Коллекционируешь странников? Я не выхожу из дома даже ради Миледи – почему должен ради тебя и твоего дурацкого бала?
– Я не знаю, просто мне некого пригласить больше, – и сел рядом с ним, смотрел «Титаник»; Каролина ушла, потом совсем в ночь принесла нам кофе с корицей и сливками; я пожелал спокойной ночи и собрался уходить. «Завтра в семь»; он не ответил, закрыл за мной дверь тихо, как занавеску…
Полседьмого я позвонил, открыла опять Каролина; она собиралась идти гулять с Миледи Винтер; выглядела потрясающе, как с журнала мод: коричневый пиджак, золотой галун по рукаву, белая блузка с высоким воротником, коричневая шляпка с желтой розой и высокие сапоги. «Вау», – выдал я непроизвольно, как вздох или воспоминание; она улыбнулась: «свидание»; «а Кароль? готов?»; она махнула перчаткой; я заглянул в комнату: он лежал, обняв подушку, в клетчатой пижаме и опять смотрел кино; теперь «Мулен Руж» База Лурмана; глаза его были золотыми и красными, как карнавал. «Я его уговариваю весь день, он молчит». Мы, стоя над ним, как гвардия, смотрели, как умирает Сатин, потом Кароль завыл и сказал резко: «ну выйдите хотя бы»; через десять минут появился в прихожей – стройный, тонкий, как трость, в черном фраке и белой бабочке, с зализанными волосами, похожий на все эти фильмы, всю эту красоту искусственную, которую любил; надел совершенно удивительные ботинки: черные, мягкие, темно-мерцающие – не лакированные, не замшевые, не кожаные, а из чего-то секретного, как оружие; и мы втроем вышли. Было уже темно, как под одеялом; ветер шелестел тревожно, словно знамение; Кароль поцеловал сестру; и мы пошли вдвоем в сторону школы. «По дворам?» – спросил я; так было короче, а из-за «Мулен Руж» мы здорово опоздали; но он сказал: «нет, прямо»; я закурил, он тоже вытащил сигарету; я даже не знал, что он курит – тонкие, белые, как спагетти; по запаху я узнал мамины; «Каролинины», – объяснил он; «а Каролина, часом, еще Хмелевскую не читает?» «читает; в ванной целая полка стоит» «все женщины одинаковые» «да уж, ново, как мир»; и мы пришли. Кароль произвел сенсацию. Он был самым красивым парнем. Я подвел его к «Овидию»: Александр был в чем-то неуклюжем – в джинсах и пиджаке с локтями, Димитр выглядел как Руперт Эверетт из «Идеального мужа»: светло-бежевый фрак, жилет, цепочка, живая хризантема в петлице – здорово, короче, но он создал себя, а Кароль был как звезды – настоящее; если они зажигаются, значит это кому-нибудь нужно. Ярек играл в оркестре на сцене, я показал на него пальцем; Кароль увидел, послушал, сказал тоже: «здорово»; на него все оглядывались, а потом подошла Мария…
Здесь я сделаю отступление. В моей жизни было не так много женщин, как в книгах; я так и не полюбил; полюбить я называю счастье из сказок – суметь найти в себе силы и чудо дожить до конца своих дней, продолжая видеть хорошее. Было несколько женщин, о которых я думал: с этой не составит труда быть счастливым, потому что она такая… такая… не стерва, в общем, не жадная, не капризная, аккуратная, нежная и смешливая, любит читать, собак и готовить, Моне и тебя… не меня, к сожалению; такие девушки всегда любят твоего лучшего друга или брата, или какого-то левого парня, в котором нет ничего особенного. Мария и Каролина; и еще жена моего брата…
К нам подошла Мария: она была в легком платье из чего-то золотого – разрезы от колен – и туфлях на высоких-высоких каблуках, тоже из золотого; а каблуки эти смертельные были словно из янтаря – и внутри по насекомому. Странные туфли, потрясающие, рукодельные; она шла в них через зал, как огромный корабль с юга, полный апельсинов, черного дерева, прекрасных невольниц, с расшитыми лазурью парусами, входит в маленький порт на севере за водой; и сразу сказала: «вы – Кароль?» – словно узнала его, словно они были знакомы в прошлой жизни, много разговаривали ночью за бокалом вина; и Кароль медленно поцеловал ей запястье. Если бы я не знал, что они незнакомы, я бы решил, что они влюблены, – любовники – притягательное, черное, как смола, запретное для подростка слово. Ребята на сцене играли песенку The Verve; Кароль пригласил ее без расшаркиваний и слов – просто взял за руку; они танцевали как в старом кино – глаза в глаза; со всякими фигурами. Потом директор объявил салют; все пошли в парк, на лестницу; Мария поднималась ступенькой выше, с ней о чем-то говорила девочка из класса, а мы все шли сзади, как охрана; и вдруг слышу – Александр:
– Что так смотришь? Ноги нравятся? – будто столкнет его сейчас с этой лестницы; Кароль и вправду смотрел на ноги Марии совершенно неприлично; поднял глаза, поняв, что его оскорбили.
– Нет, – ответил спокойно, – туфли…
Александр остановился в потоке; сзади возмутились, толкнули, но он стоял, бледный, дрожащий, неловкий, неудачный, сжал кулаки.
– Да, Люк рассказывал, что ты извращенец.
– Александр, пожалуйста, – у меня горел затылок, я совершил предательство, только кого…
– Я, видимо, вам не очень нравлюсь? – Кароль тоже остановился; толпа огибала нас, как вода.
– Не нравишься, чувак, – Димитр, стоявший сзади, простонал еле слышно: «какая безвкусица», взял Александра под мышки, как толстого капризного ребенка, и потащил вниз. Александр забрыкался, лепестки хризантемы посыпались на ступеньки, их тут же кто-то раздавил.
– Идите, Кароль, извините его; вы выглядите как человек, который многое понимает; спасибо, что познакомились с нами; простите, прощайте, – и уволок Александра в толпу.
– Прости, Кароль, – сказал я; ощущение было, точно я сел на торт, а Кароль – именинник; но Кароль неожиданно просто махнул рукой, поднялся со мной, посмотрел салют; «потанцуете с нами еще, Кароль?» – нашла наконец нас Мария; «нет, простите, мне пора; я устал с непривычки, Люк вам, наверное, рассказывал, я вообще-то редко выхожу из дома…» – опять поцеловал ей руку; «не провожай меня, Люк, я найду выход, дорогу, я учился в этой школе»; и мы остались с Марией вдвоем среди звезд, разговаривающих людей.
– Что случилось? – спросила она резко, схватила меня, как гестаповец.
– Александр сказал… сказал, что он смотрит на твои ноги, а он ответил, что ему нравятся туфли… извини, что ему нравятся туфли; я же рассказывал…
– Туфли? – Мария так неожиданно отпустила меня, что я чуть не упал за перила в кусты, где кто-то жался, и посмотрела так смешливо, удивленно и дивно, будто я предсказал ей десять детей. – Туфли? – и задрала ногу – посмотреть, что на ней за туфли такие. – Да им же сто лет, их мой папа-геолог маме сделал, когда ухаживал… – и умолкла внезапно, будто спряталась.
– Значит, каблуки – настоящий янтарь? – но она не услышала; каким-то естественным путем бал расстроился; музыканты начали играть композиции с прощальными текстами; танцевало всего три пары; в гардеробе стояла очередь. Мария не услышала, помахала Яреку рукой. – Каблуки – из настоящего янтаря?
– А… да, кажется.
Такой был Осенний бал. Вернулся я поздно: гулял по дворам этих странных, одинаковых, как не бывают братья, домов; слушал осень в листве; курил; а в нашем доме горели всего два окна: наше на кухне – мама всегда оставляла, если ждала кого-то из нас; значит, есть в холодильнике что поесть; какая-нибудь холодная курица с консервированным горошком и лимоном; может, даже чай еще горячий; а второе окно, красное, – Кароля… смотрит фильм, поди, какой-нибудь, он любил фильмы про любовь и вещи. Больше я его не видел никогда…
В понедельник меня догнала по дороге домой Мария; окликнула: «Люк!»; я ел хот-дог с сырной сосиской и с большим количеством майонеза; в одной из своих школ, в другом городе, я был влюблен в одну славную девочку, которая обожала такие хот-доги, – и я тоже полюбил; обернулся – и чуть не умер со стыда: майонез закапал мне рукав и коленку. «Ничего», – успокоила меня Мария; странная она была: щеки горели, со своим рюкзаком – его обычно Ярек носил; я подумал, что развалил их мирок навсегда. В руках она держала коробку, блестящую, золотистую, – в таких подарки дарят.
– Держи.
– Это мне?
– Нет. Это… это Каролю, – и густо покраснела.
Я взял.
– Там… там еще записка. Ты только не смотри, Люк, это секрет. И не говори никому.
– Ты что, – сказал я, любитель приключений, – кровью своего племени клянусь…
– Спасибо, – она чмокнула меня в перемазанную щеку и убежала.
Я был бы не я, если бы не посмотрел. Зашел под крышу подъезда, вытер тщательно руки и открыл. Мария сама виновата: коробка была не заклеена, а просто – низ-верх; было бы кандидатской на святость не заглянуть. Там лежали ее золотые, янтарные туфли.
… А записку я не читал. Не знаю. Может, она сказала, что любит его, готова на все, пусть только позовет. А может, просто, светски: «это вам, Кароль Калиновский, я слышала, вы коллекционируете туфли; и мне сказали, что мои вам понравились; для меня это честь и сущая безделица; мама-папа разрешили». Или что-нибудь кастанедовское: «вы изменили мою жизнь, я поняла, что выбор существует…»
В общем, не знаю.
Коробку я положил под дверь, на коврик. Позвонил. Никто не отозвался. Как всегда, впрочем. Кто я такой, чтобы ради меня изменить свою жизнь?
Через полгода мы опять переехали. Я окончил другую школу: с физикой, математикой, астрономией, ОБЖ – как маме и хотелось; поступил в литературный институт; окончил и его; пытался несколько раз написать рассказ, повесть, роман о Кароле, его туфлях; но ничего не получилось. Одна из моих женщин «варилась» в мире моды: подрабатывала то моделью, то статьями о них; я назвал фамилию, и она сказала, что туфли Кароля очень известны. У нее есть одна модель: летние, из соломки, застежка – серебряные цепочки на щиколотке; жутко дорогие. «Я думала, что он на самом деле – женщина; увидев, не веришь; о такой обуви можно только мечтать». Однажды я взялся писать биографию одного ученого – в надежде на «Игры разума-2» – и попал на вечеринку в честь открытия чего-то липкого и сверхпроводимого. Речь вышла говорить женщина – уже немолодая, но необыкновенно элегантная, словно собака редкой породы. Я ее не узнал. Узнала она меня.
– Люк Скайуокер? – взяла меня под локоть. – Каролина Калиновская. Помните, нет? Вы выгуливали нашу Миледи Винтер. Соль… Осенний бал… Соседи этажом ниже…
Я схватил ее, как падающую вазу. «Это вы, вы! Каролина…» Она и изменилась, и нет: так меняются здания, хорошие картины, но не люди – чуть-чуть блекнут краски. Фамилия ее по списку была совсем другая; немецкая, благополучная; лавка, полная зелени, овощей; «по мужу, – сказала она, – помните, я шла на свидание?» Сойти с ума можно, но я помнил; даже золотые галуны псевдогусарские на рукавах. Мы набрали в тарелки бутербродов, взяли по соку и кофе, нашли два кресла в уголке.
– Как Кароль? – спросил я сразу. – Вышел из дома?
– Да, – сказала она, и я увидел ее старой, – однажды…
Я понял, что у всех историй есть не только продолжение, но и конец. Кароль умер. Год спустя, как мы познакомились. Каролина уехала в командировку, зимний вечер, фонари, Кароль выпустил Миледи Винтер погулять; она долго не возвращалась; он разнервничался; вышел на площадку, спустился по лестнице – представляю, как ему давался каждый шаг: боль, русалочка, отвыкшие ноги, любовь; вышел на улицу, шел снег. Кароль позвал ее; соседи слышали его голос; потом уснули; а он все стоял и ждал свою собаку; сел на лавочку, начал плакать и тоже уснул. Дело в том, что он совсем забыл о верхней одежде: этот рефлекс стерся у него с годами изоляции. Миледи Винтер пришла – ее завела к себе домой какая-то девочка, накормила, хотела назвать Баронессой, присвоить, но Миледи скулила и рвалась за дверь; отец девочки не выдержал и отпустил собаку. Но Кароль уже замерз во сне. Весь засыпанный снегом, он сидел, обхватив ноги, на лавочке, спрятав лицо в колени, босиком, в одной белой рубашке и черных бархатных брюках. Словно звездный подкидыш. Его нашел рано утром сын дворника, Кай, маленький славный мальчик; синяя шапочка с помпоном, черные, как космос, глаза: «дядя, проснитесь, дядя, вы замерзнете»; смелый пацан, он всех будил в первый снег; даже бомжей не боялся; для него все были люди…
– А туфли? Они…
– У меня дома, в шкафу; иногда, – она снизила голос до шепота, словно мы сидели не в зале, полной людей и света, а в темной-претемной комнате, рассказывали не живое, а придуманное: черные руки, синие шторы, Пиковая Дама, – я надеваю некоторые… Кароль бы меня убил. Он был самый лучший младший брат на свете: не забывал набрать мне ванну, сготовить ужин, прибраться и сказать: «ты самая лучшая»; без него я бы ничего не открыла; но ни разу не дал даже померить…
– Не святотатство?
– Нет, я просто скучаю, – и улыбнулась, совсем как он, – алое с золотом, как одежда священника в праздник Роз.
Hungry like the wolf
Красный кирпич, репродукции Тулуз-Лотрека на стенах, настоящий камин, светлый деревянный пол, на нем – четкая цепочка следов от узконосых ботинок. В такую рань, да еще в проливной дождь, мало посетителей в «Красной Мельне» – кафе в старинном подвале; дом на улице, наверху, до революции принадлежал какому-то купцу, который торговал специями, а свободные деньги тратил на женщин и картины; в революцию его в этом подвале и расстреляли; потом здесь хранили зерно, ящики с деталями от машин; мертвый, молчащий груз, который никогда не брал на борт «Секрет». Сейчас здесь кафе, в котором собираются художники, студенты-филологи, историки, журналисты – молодые, породистые, как кони на бегах; золотая молодежь, богема, мир через цветное стекло. В кафе только двое. Один – Юрген Клаус, ему двадцать пять; черный толстый свитер, черный кожаный пиджак; он фотограф, репортер; только что из поездки, глаза красные, под ногтями грязь; дома он никогда не готовит – не умеет, а здесь дешево. Яичница с беконом и петрушкой, сыр чеддер оранжевый, чай с молоком, ирландский хлеб и салат оливье. Второй – Артур Соломонов; узкие следы – от его ботинок; ему двадцать, но он уже нарасхват – у журналов, похожих на торты; пишет о кино. С ума сходит от «Авиатора» и вообще от той эпохи; зализанные назад светлые волосы, белое, как бессонница, лицо, синие глаза; белая рубашка, черный костюм, только подтяжки сумасшедших цветов, как сказочные гномьи носки, – сине-красно-желтые полоски. Кладет пальто на спинку стула, заказывает кофе по-венски – с тертым шоколадом и сливками, улыбается Юргену; знакомы шапочно, по «Красной Мельне»; но сегодня так уютно в кафе, что они разговаривают о ерунде через столики, увлеченно так, будто сдружатся; потом Юрген поднимается к Артуру, Артур его перехватывает, берет бережно свой кофе, сам садится к Юргену – у камина. Они говорят о кадре: оказывается, есть что сказать; о черно-белом кино; Артур вспоминает классический ужастик про Дьявола: маленький мальчик, усыновленный, всем нравится, никогда не капризничает, не болеет; весь фильм – астридкиршнеровские контрасты, лицо пополам – свет-тьма, среднего не дано; не дано выбора; вот были лица…
– Интересно, это правда?
– Что? – Юрген отвлекся на повторный заказ: «горячий бутерброд и оливье на бис».
– Что он вырос, сошел с ума и выбросился из окна, – Артур снял сюртук – вместо пиджака; он был помешан на одежде, на грани двух времен: девятнадцатого века, статский советник, турецкий гамбит, азазель, и на промежутке между мировыми войнами, когда мужчины умели носить брюки, а не джинсы. – У меня первая девушка была протестанткой; таскала в рюкзаке Евангелие, никогда не предохранялась; хотя это, конечно, ближе к католикам; я обожал этот фильм и молодых Битлз; писал работу о черно-белой технике; и она рассказала мне, что мальчик, сыгравший Дьявола, сошел сума и выбросился из окна месяц спустя после женитьбы… Это им на проповеди пример привели – какой ужас, мол, эти фильмы и рок-музыка… Сейчас дословно процитирую: «Значит, он рос, его шпыняли от одних приемных родителей к другим, никто не мог понять, что с ним, а в него вселился Дьявол, – нельзя сыграть такую роль безнаказанно»; я скажу от себя: так хорошо сыграть; «потом он женился, потому что он красивый и в него влюблялись, а затем – выбросился из окна». Такая славная и глупая девочка, автостопит по Европе; мы расстались, потому что ее браслеты бисерные все время рвались и рассыпались в моей постели и я спал как йог…
– Он сошел с ума оттого, что в глубоком детстве сыграл Дьявола? Аргумент в пользу вероучения Фрейда? – Юргена развеселил бредовый разговор в семь утра; Артур был необыкновенен: мир кино от его слов обретал смысл, подобный жизненному. Артур верил в кино, как в сказки. Но сказками были не фильмы, сам Артур являлся сказочником: он взмахивал руками, как волшебной палочкой, отбирая и приговаривая, кто будет богом, кто богиней, кто будет талантлив, а кто так, на два хита, чьими именами назовут астероиды, а кого забудут на второй минуте после сеанса, как вещь в метро… Его предсказания сбывались: если Артуру нравился какой-то актер – он становился знаменитым через пару месяцев; просто суеверие, вода и соль; если Артур поджимал губы – фильм проваливался. Кто-то спорил, можно ли дар Артура использовать в рулетке; но это не рулетка, а, скорее, покер – запасной туз в манжете…
– Дело, думаю, не в Дьяволе… Я видел все фильмы с ним – Венсан Винсент; французский ликер для ковбоя, а не имя; дело в таланте; вжился? В любом случае, когда смотришь старое кино, непонятно, талантлив персонаж или нет: его заслоняет персона; такое явное, как у денег, очарование – старины; а его фильмы просто как головокружение от высоты – двадцать третий этаж; хочется ухватиться за что-нибудь вертикальное, нескользкое…
– Красивый? – спросил Юрген.
– Нет. Узкий, резкий, густые брови, горбатый нос. Черные волосы и глаза. Такое садомазо. Но очень молодой, завидно. Хочется жизнь быструю и горячую, как секс.
– Секс разный.
– Любовь разная…
Юргену обычно не очень нравился Артур, эдакий хлыщ вудхаузовских времен; шоколад с мятой; «чудной тип, молодой, а ведет себя, как старый»; доел салат, расплатился; и решился: «приходи завтра на выставку в Манеже, мой друг там выставляет репортажи с войны»; «приду»; Артур мнет хлебный шарик, встает проводить, как женщину. У Артура не перо, а бритва. Но про Юргена Артур никогда ничего не напишет, ни строчки, из уважения, потому что знает: Юрген Клаус гений; видел его фотографии в газете; «ну, пока», – и Юрген ушел в дождь за делами. Артур посидел еще час; рисовал на салфетках цветы; а потом поехал на такси домой – вместо гостей; долго лежал в крытом бархатом кресле, слушал Ализе, Placebo, дождь. Дождь шел весь день, вечер и ночь. Ночью Артур проснулся от засигналившей под балконом машины, съел возле холодильника йогурт и написал статью в «Искусство кино» о Венсане Винсенте; с риторическим вопросом в конце: «Что истина, что ложь? Есть истории, которые нас очаровывают, как запах, не дают жить собственной жизнью, размышляешь о них без конца, как над отрывком из Библии. Все детство я болел Ричи Джеймсом Эдвардсом из Manic Street Pritchard's, его исчезновением; даже к гадалкам ходил – узнать, жив он или умер. Все ждал: вот он придет в мой город, встречу случайно, позову в гости, напою чаем… Теперь меня сбивает с пути Венсан Винсент; он умер в двадцать один; двадцать одна роль; и лишь одна из них проходная – самая первая – мальчик-Дьявол из «Голоден как волк»; мальчик весь фильм молчит, улыбается лишь в конце на тень, заслонившую солнце; проходная, как комната, – через нее он прошел в кино, положил пальто на спинку стула, заказал кофе со сливками, стал классиком актерской игры на лезвии бритвы; ни одного современного аналога я не знаю; есть только правда – проходная между понятиями истина и ложь: в мире без него меньше красоты…»
На гонорар за статью Артур купил себе книги: «Девушка с жемчужиной» Трейси Шевалье и повести Туве Янссон; он обожал женскую прозу; и три галстука: синий с серебром, зеленый с золотом и в тонкую серебристо-серую клетку; накупил еды: оливок с начинками и все для салата «Цезарь» – больше ничем, разве что еще кофе по-венски, он не питался. Сходил на выставку друга Юргена. А через три месяца ему пришло письмо – длинное, в синем конверте; выпадающая из действительности в вечность вещь, как карты звездного неба; с тремя марками; каждая размером со спичечный коробок. Ни имени, ни города Артур не знал. Весь день носил его в пальто, во внутреннем кармане, открыл вечером, в «Красной Мельне»; там тусовалась куча народа, но Артур любил народ; а вдруг к тому же в конверте мышьяк или чума какая? В конверте было письмо, написанное длинным, извивающимся, как плющ, почерком; очень понятным, когда зачитаешься. «Здравствуйте, Артур. Прочитала вашу статью о Венсане Винсенте в «Искусстве кино», решила вам написать. Вы спрашиваете, в чем разгадка? А вам правда интересно? На фотографии вы молодой и красивый, порочный, как вся нынешняя молодежь, как мои студенты. Они так же часто заражаются своими собственными снами и теориями, как гриппом, как влюбляются в человека на улице, в картину; рассказывают мне с воспаленными глазами: «Ведь правда это так? Это имеет право на существование? Ведь этого никто до меня не думал?» Меня зовут Жозефина Моммзен, я преподаватель в педуниверситете, классическом, полном металлических лестниц и старых бюстов; профессор, доктор исторических наук, специалист по Древнему Риму, как и мой дед, Теодор Моммзен, – может быть, слышали, часто у молодых совершенно безумные знания. Детей у меня нет, второй половины тоже; но когда-то была. Я подумала, что покажусь вам интересной, а не только старой и начитанной. Я была женой Венсана…»
Артур оглянулся: не видит ли кто, что его лицо раздето, оголено, как в жару; все пили кофе – глясе, черный, со сливками, всякими причудами; смородиновый чай, молодое испанское вино на розлив – во всем городе так вино продавали только в «Красной Мельне»; «привет, Артур»; юноша кивнул; Джордж Барнс, отличный писатель, море, рыбаки, порт, корабли – маленький мир одного города, ставший огромным, как небо; немного похоже на Ричарда Баха или Экзюпери – люди с крыльями; Артуру нравилось, что Джордж никогда не дарил своих книг; их приходилось покупать; и вернулся к письму, и продолжил читать.
«Я вам пишу… я вам пишу, потому что вы пишете: история Венсана вас очаровала. Когда с нами ничего не случается, а душа наша похожа на сверкающую новогоднюю елку, тогда эти чужие истории – фильмы ли, книги, Древний Рим – притягивают издалека, как окна первых этажей: заглянуть краем, но никогда не знакомиться, не приходить в гости; чтобы верить, что что-то действительно случилось; понимаете? А то вдруг вблизи история окажется обыкновенной – совсем не тем, что мы думаем, совсем не историей, а чернухой, бытовухой, скучищей, жизнью, как у нас, – всего лишь ожиданием, верой, что мы – как Христос: тоже с миссией… Я вам пишу, чтобы рассказать настоящую историю, чтобы вы знали: она такой и была, какой кажется. Сверкающей елкой…
Мне тогда было восемнадцать. Не поверите, наверное, как и всему, но я была девственницей; сейчас так не принято, как и класть салфетки на колени во время еды; а я и с мальчиком целовалась-то только один раз – в пришкольном лагере, в походе с ночевкой; этот мальчик тоже обожал «Остров сокровищ» и Патрика О'Брайена; Древний Рим придет потом. Любовь – это было нечто недоступное, запрещаемое самому себе, как мороженое во время диеты; в моей семье вообще непонятно, откуда дети брались; все, мужчины и женщины, увлекались историей, историей искусств, живописью – короче, чем угодно, только не настоящим. Наш дом был полон книг, засушенных цветов, ваз, с которых не стирали пыль – вдруг разобьются; ходить можно было только на цыпочках, говорить вполголоса, никаких животных и музыки, потому что кто-то обязательно писал научный труд всей своей жизни… Все мое детство прошло с нянями в доме нянь, а потом – в школе, с утра до вечера, куча дополнительных занятий: танцы, художественная школа, кружок скульптуры; летом – пришкольные лагеря, позже в других городах; я не жалуюсь – мои родители были сухари, с корицей и изюмом, но сухари; а так я ездила, общалась, фотографировала, носила короткие юбки и купальники, плавала, рассказывала анекдоты и страшные истории у костра… Нормальное детство. Только я не влюблялась; во-первых, я некрасивая; вы бы удивились, увидев меня: вам, наверное, представилась эдакая светская львица, окрутившая знаменитого актера, блондинка или рыжая, реклама духов «Шанель номер пять»; а я не серенькая, средненькая, а прямо некрасивая: длинные светлые волосы, челка, из-под нее нос торчит. Смешная. Маленькие руки, ноги, а голова большая – это семейное, моммзеновское, мозгов много. Во-вторых, я знала все знаменитые истории о любви: Антоний и Клеопатра, Абеляр и Элоиза, Ремарк и Дитрих – и делала вывод, что любовь – это несчастье. Она всегда заканчивается попыткой суицида, болью, бытом – мне все сие ни к чему. Думала, что поступлю в университет, где половиной кафедр заведовали представители семейства Моммзенов, окончу его с красным дипломом – и пощады на экзаменах мне не светит никакой со стороны семейства; а иначе, без красного, никак в нем не жить; окончу аспирантуру, потом напишу труд жизни – я выбирала персонажа, страну, эпоху; а потом… А потом умру…
Это была бы счастливая жизнь.
Но я влюбилась уже на первом курсе.
Жить в доме, пока я учусь, мне не хотелось. Я спросила у отца и мамы, они посоветовались с дедом, бабушкой, тремя супружескими парами теть и дядь, и мне было позволено чудачество – снять квартиру в городе. По объявлению я нашла соседку; выделенных семьей денег плюс стипендия – не хватало сразу и на жизнь, и на где ее проводить; соседка оказалась классная – совсем другая, иная, добрая, глупая и невероятно красивая, она училась на актрису. Анна Скотт – вот это да, вот это львица: рыжая, кудрявая, в красных и синих платьях; розовых свитерах, желтых брюках – реклама «Юнайтед Колор оф Бенетон» плюс порошок «Ариэль». Мы дружили по-настоящему – закатывали в выходные пиры: индейка со сливами, курица с лимоном, утка с яблоками; пили вино, молочные коктейли; не спали ночами, когда она была влюблена; она влюблялась часто, так смешно, жестоко – все ее бросали; ходили по магазинам, покупали тряпки, косметику, гели для душа; клеили обои: розовые с золотом – в спальне, с фруктами и часами на полпятого – на кухне; слушали пацанячий бэнд Five. Первая сессия прошла абсолютно благополучно: никто из экзаменующих не был частью семейства Моммзен, только один молодой препод, фольклорист, спросил украдкой, уже ставя «отлично», чтобы не слышали готовящиеся: «вы из наших, университетских Моммзенов?» «нет, – ответила я, – совпадение; иначе я бы вас непременно предупредила заранее, еще в начале семестра»; он засмеялся, теперь уже на всю аудиторию, и извинился. Рождество я праздновала с родителями, не ожидала ничего такого: обычно мы просто заказывали еду из одного и того же ресторана домой и пили глинтвейн, плетя паутины из философий; но они в честь моих пятерок отправились в этот самый ресторан и заказали шампанское со льдом и ананасами; а за соседним столиком сидела Анна с каким-то своим очередным парнем; мы подмигнули друг другу, и ничего больше. Летом в экзаменах была моя тетя – специалист по древнерусской литературе; я готовилась, словно к скачкам с препятствиями на кубок графства; словно вручать мне его будет сам прекрасный молодой граф, неженатый, между прочим… Сдала на «отлично» первый; не тетин; пришла домой отоспаться; у нас в зале стоял классный диван – обитый черно-сине-красной пушистой тканью; «шкурами шотландцев», – шутила Анна всегда; я упала словно пьяная; снилось темное, влажное, шумящее, словно леса; а через полчаса меня разбудила Анна.
– Жозефина! Фифи, проснись! – трясла меня вместе с подушкой, кроватью, полом, как мне казалось; «чего?»; оказалось, ей дали роль – маленькую роль в новом фильме, парень, которого она любила тогда; «с которым она спала» – нельзя было сказать вот так просто, жестоко и цинично, будто знаешь жизнь; она правда их всех любила; тогда я считала, что это особая форма глупости, сейчас думаю, что это особый талант, необычный и трогательный, как умение выпукивать сложные мелодии; парень работал помощником режиссера. Фильм был про старые уличные банды; вроде «Банд Нью-Йорка» Скорсезе и «Брайтонского леденца» Грэма Грина, только без американского пафоса первого и католицизма второго. «Круто, – сказала я, – а у меня «отлично» «у тебя всегда будет «отлично» «ты меня оскорбляешь или ты ко мне равнодушна?» «нет, я заклинаю силы природы». Она купила две бутылки вина и корицу с кориандром; я пошла готовить глинтвейн по папиному рецепту. «Через два дня у меня тетя Пандора, она меня уничтожит, как ядерный взрыв, если я ошибусь хоть на одно имя или дату»; я и вправду боялась. Вам и не представить такого страха – перед темнотой разве что… А Анна боялась играть: вдруг окажется, что она бездарна и некрасива; вынула из сумки платье для роли – крошечное, клетчатое; белые гольфы; «по Набокову, что ли?»; мы от экзистенциального ужаса, что все в наших руках, напились, хохотали, а потом заснули вместе, в объятиях, не зная, что нас ждет впереди.