Текст книги "Сын помещика 14 (СИ)"
Автор книги: Никита Семин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Я поставил точку и медленно перечитал третью главу целиком. Она была сырой, местами корявой, но в ней билась та мысль, которую я вынашивал с самого начала: выкуп – не единовременный выброс денег, а переход. Переустройство. Превращение крепостного – в свободного рабочего, а помещика – в управляющего.
И государство при этом не банкрот.
Я выдохнул и взял новый лист, где вывел: «Глава четвертая. О средствах, потребных на выкуп, и о том, отчего казне не надобно изыскивать их единовременно».
Здесь уже не нужно было ничего выдумывать – все вытекало из третьей главы, как ручей из родника. Я писал спокойно, без спешки, выкладывая вывод за выводом.
Ежели следовать предложенной схеме, то сразу крупных сумм для выкупа от государства не требуется. Казна не вынимает из сундука сорок пять миллионов разом, не трясет податными, не влезает в долги к заграничным банкирам. Выкуп превращается из одномоментного платежа в длинный, ровный процесс, который растягивается на годы и оплачивается из заработка самих крестьян.
Я подчеркнул это особо, потому что знал: первым, о чем спросят в комитете, будет именно про деньги. «Где казна возьмет такие суммы?» – вот вопрос, который задал мне сам император, ознакомившись с моим черновиком, и потребовал проработать этот момент. Тогда я не смог ему ответить развернуто, а сейчас ответ уже был. Казне и не нужно брать больших средств. Она лишь переустраивает отношения так, что крестьянин сам выкупает себя трудом, а государство выступает поручителем и надзирателем.
Вторая выгода выходила еще важнее.
По моей схеме происходит плавный переход крестьянина из абсолютной собственности в статус свободного рабочего – пусть поначалу и обремененного долгом. Никакого обрыва, никакой разом наступившей воли, от которой и крестьянин, и помещик шарахаются, как от проруби. Все идет постепенно, шаг за шагом, и человек успевает привыкнуть к новому положению.
И долг этот будет выплачиваться исправно, без задержек. Почему? Потому что он под полным контролем государства. Не помещик будет выбивать недоимку, не староста – а казна, со своими ведомостями, отчетами и чиновниками, которых за нерадивость и спросить можно и нужно.
Я остановился, перечитал. Выходило убедительно, хотя и сухо. Для черновика – сгодится. Потом припишу живых примеров.
Затем я перешел к тому, что сам считал едва ли не главным следствием всей затеи.
Благодаря такому перераспределению обязанностей стимулируется предпринимательская деятельность помещиков. Артелями и производствами нужно управлять – и управлять хорошо. Потому что, если помещик справляется дурно, контроль над артелью или производством у него отнимается и переходит государству.
А государство уже может поступить по-разному. Может назначить управляющего из членов артели – человека, которого работники знают и которому доверяют. Может нанять стороннего управляющего за фиксированную плату. А может передать управление артелью или производством иному помещику – тому, у кого крестьяне приносят доход исправно.
Эта последняя строка далась мне не без колебаний. Передавать дело от одного помещика другому – значило сохранять то сословное начало, против которого я, по большому счету, и затевал все это. Но я понимал: сейчас, в нынешней России, резко рвать с помещичьим укладом нельзя. Пусть уж лучше дельный помещик управляет артелью, чем она развалится без всякого управления.
Я оставил этот пункт как есть, но на полях сделал приписку: «Позже обдумать, не дать ли артели право самой выдвигать управляющего и утверждать его через чиновника». Это была мысль на будущее, опасная, преждевременная, но я не хотел ее терять.
Четвертая глава кончилась. Я откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.
Голова гудела от цифр и слов. За окном уже был давно полдень, снег все шел, и в комнате стало совсем сумеречно. Я потянулся зажечь лампу, но замер на полпути.
Оставалась еще одна глава. Пятая. И о ней я не писал в первоначальных набросках – она сложилась только сейчас, по ходу работы.
Я подумал и вывел на новом листе: «Глава пятая. О предупреждении злоупотреблений в артелях и производствах».
Вот где была настоящая мина. Затеять артели и производства – полдела. Гораздо труднее сделать так, чтобы они не превратились в те же крепостные вотчины, только под новой вывеской. Если не прописать правил – помещик или назначенный им управляющий быстро приберет людей к рукам, и вся моя затея обернется тем же самым рабством, только без старых бумаг.
Я начал писать.
Для избежания злоупотреблений необходим трудовой кодекс. По сколько часов должны работать крестьяне – я отмерил двенадцать летом и десять зимой, с перерывом на обед и короткий отдых, а также добавил выходных – вместо одного воскресного дня еще и суббота в придачу. Хотел вначале прописать восьми часовой рабочий день, но такое посчитают слишком революционным. Тут и сокращение рабочего дня до двенадцати часов, а зимой до десяти – великое послабление. Дальше – за что и кто имеет право их наказывать, за что – поощрять. Виды наказаний и поощрений я расписал отдельным столбцом: от выговора и денежного штрафа до отстранения от работы; от похвалы и прибавки – до доли в прибыли артели.
А дальше – самое важное. Я написал это медленно, стараясь, чтобы каждая буква легла ровно.
Способ выхода крестьянина из артели или производства не должен быть ничем ограничен. Крестьянин имеет право покинуть артель или производство, даже если на нем еще висит долг.
Я оторвал перо и, не удержавшись, подчеркнул эту строку дважды. Потом дописал ниже.
В таком случае крестьянин подает прошение чиновнику о переводе в другое место отработки своего долга – в другую артель, в другое производство либо на работы, производимые государством. Ежели же долг уже отработан, то и никакого прошения не требуется – человек просто уходит.
Я поставил точку и отложил перо.
Черновик лежал передо мной – пять глав, исписанных убористым, местами скачущим почерком. С первой до последней строчки это была еще не реформа, а ее скелет, но скелет, по которому уже угадывалось живое тело. Я перечитал последнюю главу, потом всю тетрадь разом, сшитую из отдельных листов, и поймал себя на том, что за окном уже совсем стемнело. Зимний день в Петербурге короток.
Снег валил густой, отвесный, и в его белой круговерти город за окном казался ненастоящим. Я зажег лампу, и по стенам кабинета поплыл желтый круг.
День, начавшийся с отъезда Анны, ушел в работу незаметно. Я просидел до самого вечера, не чувствуя ни голода, ни усталости, и только теперь, когда последняя строка легла на бумагу, тело напомнило о себе: ныла спина, затекли ноги, пальцы правой руки свело от пера.
Я поднялся, размял плечи, подошел к окну. Внизу, во дворе, у фонаря стоял дворник с метлой, но почти не мел – просто стоял, задрав голову, и смотрел, как сыплет снег. Я его понимал – незачем выполнять бессмысленную работу, лучше дождаться, когда снегопад хоть немного утихнет.
Потом обратил внимание на женские голоса – негромкие, перебивающие друг друга. Настя и Александра, судя по всему, все еще возились с платьями.
Я задул лампу и вышел из комнаты. Девушки из спальни переместились в гостиную. Там было тепло и светло. На диване, на спинках кресел, на полу – всюду лежали платья, юбки, отрезы ткани, и в этом ворохе, как острова, белели листы с выкройками. Софья сидела на низкой скамеечке, держа на коленях шкатулку с пуговицами, и с серьезным видом перебирала их по одной.
Александра стояла посреди комнаты на табурете, а Настя ходила вокруг нее с лентой-аршином, то прикладывая ее к плечам, то к талии, то к подолу.
– Вот тут заузить, – говорила Настя, прищурившись. – А тут, наоборот, выпустить. У тебя спина хорошая, ее прятать нельзя.
– Я уже года три не носила ничего приталенного, – отозвалась Александра не то смущенно, не то с облегчением.
– Вот и хватит.
Заметив меня, Настя обернулась.
– Ну наконец-то. Мы тебя звали дважды. Ты не слышал.
– Я работал.
– Вижу. Иди сюда, посмотри.
Я подошел. Александра и правда стояла на табурете, раскинув руки, как большая тряпичная кукла, и при моем приближении порозовела.
– Не смотри так пристально, – попросила она.
– Я не пристально, – ответил я. – Я оцениваю.
– И как?
Я окинул взглядом темно-синее платье, которое Настя приложила к ней спереди.
– Тебе идет синее. Лицо от него становится собраннее.
Александра хмыкнула, не зная, считать ли это комплиментом.
– Вот, – Настя ткнула пальцем в ворот, – здесь сделаем поуже, по-городскому. И кружево не нужно, оно только старит. Пусть будет гладкий лиф и юбка без лишнего. А вот Софье…
Она обернулась к девочке. Та подняла голову, сжимая в кулачке медную пуговицу.
– … Софье сошьем теплое, с меховой опушкой. Зима долгая. И платье к выходу, синее в полоску, как у моряков, – она покосилась на меня. – У Зубовых ведь все в семье с флотом повязаны?
– Мама, у меня будет как у моряка? – спросила Софья, и глаза у нее снова сделались круглые.
– Может, не стоит? – попробовала отказаться Александра.
– Стоит, – решительно мотнула головой Настя
Я молча стоял и смотрел на них. Пока что ответа от меня и не ждали. Еще вчера Александра жалась к стене у окна в чужом доме, а теперь стояла посреди комнаты с платьем, примеряя на себя не ткань, а ту жизнь, от которой ее когда-то отрезали. Настя сновала вокруг нее с ножницами и лентой, и в ее суете не было ни капли снисхождения – только азарт человека, который любит переделывать чужое надоевшее в чужое новое, открывая для меня новую грань своей личности.
Я вдруг подумал, что в этот день – первый после Рождества – дом, сам того не зная, встал на новые рельсы. Анна уехала на свою квартиру. Я заперся с реформой. А эти две женщины, оставшись вдвоем, сделали то, что умели делать русские женщины во все времена: принялись обживать пустоту, сшивая ее в нечто теплое и годное для жизни.
Мои мысли прервал стук в дверь. Девушки притихли, с любопытством покосившись в сторону прихожей. У всех нас одновременно возник один вопрос – кто же это мог быть?
Глава 15
26 – 27 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Я открыл дверь и не сразу узнал гостя: на пороге, отряхивая снег с воротника, стоял Венявский. В этот раз он был без привычной скрипки. А я уж грешным делом стал считать, что он с ней никогда не расстается.
– Генрик Иосифович, – я посторонился, пропуская его. – Вот уж не ждал.
– А я, признаться, надеялся, что вы как раз дома, – Венявский шагнул в прихожую, стянул перчатки и огляделся с тем особым любопытством, с каким музыкант оглядывает чужое жилье: не комнату, а акустику. – Я извольте знать за портретом. Вы обещали, а я человек суеверный: пока мой портрет не висит на стене, мне кажется, будто я сам еще не вполне в Петербурге.
– Он готов, – сказал я. – Как я вам и говорил. Простите, что не прислал сразу: как-то замотался, и совсем вылетело из головы.
Венявский махнул рукой, снимая с плеч шинель. Под ней оказался темный сюртук, на лацкане блеснул орден.
Из гостиной выглянула Настя, но, увидев, что гость ко мне, тихо отступила и прикрыла дверь. Только Софья, не утерпев, выглянула в щелку – и снова спряталась.
– Проходите, – я указал в сторону зала.
Венявский шагнул, но остановился у порога и, покопавшись во внутреннем кармане, извлек небольшой сверток в серой бумаге, перевязанный бечевкой.
– Это вам. С Рождеством.
– Право, не стоило…
– Стоило, – отрезал он с улыбкой. – Внутри – ноты. Не мои, не пугайтесь. Одна вещица, которую я услышал в Варшаве и записал по памяти. Мне показалось, вам будет любопытно: там в басу ходит такая линия, что она у вас в голове наверняка ляжет на стихи.
Я принял сверток, чувствуя неловкость: подарок без ответа. Но Венявский уже прошел в зал, оглядел стол, заваленный бумагами, придвинутый к окну, и присвистнул – тихо, без пошлости, как человек, увидевший знакомый беспорядок.
– Работаете, – констатировал он.
– Как видите, – усмехнулся я в ответ.
Он не стал расспрашивать дальше. Подошел к стене, где стоял мольберт с портретом, снял тряпицу, что его прикрывала, и долго молчал, разглядывая холст перед собой.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Вы поймали то, что я сам в себе не всегда вижу. Я уже знаю, где размещу его в своем доме. А пока… – он повернулся ко мне, – поговорим.
Генрик опустился в кресло, не спрашивая позволения, и взглянул на меня в упор.
– Я слышал о вашем выступлении у Балакирева.
– Уже? – удивился я. – Ведь и суток не прошло.
– Слухи в столице разносятся быстрее пожара, – Венявский усмехнулся одними губами. – Мне о том утром рассказал знакомый, который присутствовал в гостях у Милия Алексеевича. Правда, я так и не понял с его слов – вы не то пели, не то проповедь читали. Слова он мне толком передать не смог, а вывод уже готов: Винокуров поет, что законы пора ломать.
Я почувствовал, как у меня холодеет в груди.
– И вы ему верите?
– Неважно, верю я или нет. Важно, что через несколько дней о том будет судачить весь Петербург, и не в гостиных, а где потише, – Венявский подался вперед, и голос его стал ниже. – Зачем вам это? Зачем агитировать ломать законы, когда у вас за спиной – поручение самой Елены Павловны?
Я молчал, собираясь с мыслями. Потом встал, прошел к столу, быстро набросал текст песни, которую исполнил вчера, и вернулся к креслу.
– Я не агитировал, – сказал я, протягивая лист. – Вот что я пел.
Венявский взял лист, пробежал глазами. Потом поднял бровь.
– Здесь и правда нет ни «ломать», ни «законов» впрямую.
– Я пел о том, что ненужные законы следует отринуть, а начать – с чистого листа. Речь о старых установлениях, которые душат живое дело. О тех, что мешают, а не о том, чтобы ломать порядок.
Венявский дочитал и вернул лист.
– Вот и беда ваша, Роман Сергеевич, – он качнул головой. – Слова ваши очень неоднозначны. Я-то слышу, что вы хотели сказать. А клеветник услышит другое: «чистый лист» – это про то, чтобы все смести. «Ненужные законы» – это про царский порядок. И поди потом докажи, что вы не бунтовщик.
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается глухое раздражение – не на него, на себя. Ведь я сам, еще там, у Балакирева, чувствовал, что песня неоднозначная, на грани. И все же спел.
– Что же мне делать? – спросил я скорее сам себя, чем прося совета. Но Венявский принял мой вопрос на свой счет.
– Не ждать, – он поднялся и посмотрел на меня в упор. – Первым сходите к Елене Павловне. Расскажите ей сами, что вы пели и о чем. Пусть она услышит ваши слова из ваших уст, а не от перепуганного чиновника, который нашепчет ей, будто ее протеже поет крамолу. Пока вы опережаете сплетню – вы владеете ею. Упустите день – она станет вашей тенью.
Он взял портрет и направился к выходу.
– И прошу вас, – добавил он уже от двери, – не тяните с визитом. Никакое покровительство великих князей не поможет, если в вас углядят бунтовщика.
Он ушел, и в прихожей остался только талый снег с его сапог.
Я постоял у двери, глядя на эти мокрые следы. Потом вернулся в зал, сел к столу и перечитал строки песни еще раз – теперь чужими глазами, глазами того, кто ничего обо мне не знает. Венявский был прав. Строки неоднозначные, потому что метафоричны. И каждый в них увидит что-то свое. Даже то, чего в них и не вложено.
Я взял чистый лист, обмакнул перо и написал коротко, без витиеватости: прошу о встрече, надобно переговорить о вчерашнем вечере у Балакирева, пока до вашего высочества не дошли чужие толкования.
Запечатал, кликнул Тихона.
– Отнесешь в Михайловский дворец. Лично в руки Ее Императорскому Высочеству. И жди ответа, сколько бы ни пришлось.
Тихон кивнул, накинул тулуп и исчез за дверью. Скрипнула парадная дверь внизу, потом все стихло.
Я остался один в зале. Снег за окном все шел – густой, отвесный, застилавший улицу. Я зажег лампу и сел ждать, глядя на дверь.
Время тянулось. В гостиной стихли голоса: девушки, очевидно, решили лечь спать. У меня буркнул живот, напоминая, что кроме завтрака в нем ничего не было. Я прошел на кухню и налил себе остывшего супа. Ел через силу, так как напряжение, поселившееся после слов Венявского, не отпускало, и аппетита не было. В доме было тихо, только часы в прихожей отсчитывали минуты, каждая из которых казалась длиннее предыдущей.
Тихон вернулся лишь через час. Вошел тихо, отряхнув снег, протянул мне запечатанный конверт.
– С ответом, господин.
Я вскрыл его прямо в прихожей. Бумага была плотная, гербовая, пахла тонкими духами. Почерк – чужой, но подпись стояла ясная, без титула, как пишут тому, кого уже знают: Елена Павловна готова принять меня завтра.
Я перечитал дважды, сложил письмо и убрал за сюртук, к самому сердцу. Надеюсь, слухи меня не опередят. А даже если так, то мое слово окажется весомее для Елены Павловны, чем шепот клеветника.
* * *
Петербург. Вокзал
Никифор Станиславович Иванцов сошел с поезда на петербургский вокзал и вдохнул морозный воздух с привкусом дыма и запаха креозота и остался доволен собой. Дорога из Дубовки вымотала бы человека слабее: пара недель в холодном дилижансе, где нужно кутаться посильнее в шубу, ночевки в деревенских домах, где от печи несло угаром, а простыней не имелось. Лишь редкие остановки в городах давали отдушину – там можно было снять комнату в приличном доходном доме и помыться, да привести себя в порядок. И напоследок – сутки пути в поезде, где лежачих мест не имелось и приходилось спать сидя, отдавив себе всю нижнюю часть тела. Однако Иванцов чувствовал прилив сил – тот самый, какой бывает у поверенного, когда он наконец держит в саквояже бумаги, способные обернуться звонкой монетой.
Возле вокзала он снял извозчика и назвал адрес доходного дома на Гороховой, который ему подсказали попутчики. Извозчик ударил вожжами лошадь, сани качнулись, и город поплыл мимо – сначала серые пакгаузы и дровяные склады, потом желтые фасады с облупившейся штукатуркой, фонари, у которых уже зажгли масляные плошки, витрина колониальной лавки, где за стеклом громоздились медные кофейники и связки сушеных фруктов.
Саквояж Иванцов держал на коленях, прижав локтем. В нем, переложенные вощеной бумагой, лежали чертежи, описание устройства, само устройство и доверенность от Игоря Ивановича Лисова. Все это предстояло оформить как привилегию на имя Николая Лисова и инженера Алексея Дубова – на тот самый двигатель внутреннего сгорания, из-за которого разгорелся спор между помещиком и инженером.
Иванцов не был склонен вникать в чужие распри больше необходимого. Ему платили за то, чтобы бумаги прошли канцелярию без задержек. А это он умел лучше, чем многие: знал, к какому столоначальнику идти в понедельник, а к какому – только после обеда, когда тот сыт и благодушен; знал, сколько стоит приложить прошение поверх кипы других и сколько – чтобы его не потеряли в шкафу. Пусть в столице порядки сумм будут иные, но люди везде одинаковые.
Дом на Гороховой встретил его темной лестницей и запахом капусты. Иванцов снял номер, потребовал самовар и сел у окна, не раздеваясь. Развязал тесемки саквояжа, пересмотрел бумаги, проверил, не отсырели ли чертежи в дороге. Чертежи были сухи. Он аккуратно разгладил их ладонью и разложил на столе веером.
Завтра с утра – в Департамент мануфактур и внутренней торговли. Там он подаст прошение, и начнется обычная канитель: регистрация, пошлины, опись чертежей, переписка о том, что формуляр заполнен не тем чернилом. Иванцов знал эту кухню и заранее предвкушал, как будет обходить ее углы.
Он налил себе чаю, откусил от калача, купленного у разносчика еще на вокзале, и посмотрел в темное окно. Где-то за крышами падал снег, и оттого город казался притихшим. Иванцов подумал, что дело это пахнет не только гонораром, но и скандалом: уж слишком торопились Лисовы оформить привилегию на двоих – на хозяйского сына и на инженера. Значит, был и третий, кто считал двигатель своим.
Но это его не касалось. Его касалось только то, чтобы к весне привилегия лежала у Лисовых в конторе, заверенная и зарегистрированная.
Иванцов допил чай, собрал чертежи обратно в саквояж, щелкнул замком и улегся спать, полный той спокойной решимости, с какой идут на хорошо знакомую работу. Завтра он начнет выполнение поручения.
* * *
Царицын
Петр Егорович Скородубов получил нужную бумагу не в кабинете и не через канцелярию, а из рук в руки – на лестнице, пока в зале офицерского собрания, проходящего у начальника порта, еще гремел рождественский хор. Тот самый чиновник, с которым он сговорился неделю назад, тихо позвал офицера выйти «подышать» свежим воздухом и стоило им покинуть общий зал, сунул в ладонь сложенный вчетверо лист. После чего сделал вид, будто о чем-то вспомнил, и вернулся, тут же растворившись в толпе гостей. Скородубов не успел ни поблагодарить, ни прочитать переданный лист: чиновник ушел, не оглянувшись, и только легкий запах пунша еще держался в воздухе там, где он стоял.
Капитан опустил руку с бумагой в карман сюртука и, постояв немного, тоже вернулся обратно в зал, но уже гораздо медленнее. Лицо его оставалось спокойным, ровно таким, какое приличествует отцу двух дочерей, встретившему праздник среди хороших людей. Никто из гостей не заметил бы в нем перемены. А между тем внутри у него все натянулось, как канат перед штормом: наконец-то у него в руках был тот конец нити, потянув за который можно размотать весь клубок.
Клубок, о котором он узнал недавно. Кулаков Александр Иванович, купец второй гильдии, степенный, бородатый, с лицом человека, привыкшего к почтению, совсем не походил на человека, готового преступить закон. Однако это было так, как уже знал Петр Егорович. О контрабанде, о какой-то его связи с Ариной, дочерью Михайлова, и о предложении, которое этот купец сделал главе дворянского собрания. Даже не предложение – шантаж. И вот сейчас, если в письме именно то, о чем просил чиновника Скородубов, дело сдвинется с мертвой точки.
Ранее все попытки узнать хоть какую-то малость терпели провал. Но Рождество сломало осторожность людей. Вино и жарко натопленная зала сделали то, чего не смогли бы сделать ни деньги, ни уговоры: развязали язык человеку, который до того молчал. Один чиновник, выпив лишнего, разговорился со своим коллегой – тем самым, что только что передал послание. Скородубов обещал ему небольшое вознаграждение за добычу нужных сведений. О чем у них шел разговор, Петр Егорович не знал, да ему это было и не столь интересно. Чиновник просто шепнул офицеру, что сведения получены. Как подозревал сам мужчина – из пьяной, бессвязной болтовни, среди которой порой всплывают самые сокровенные тайны.
Теперь следовало прочитать написанное и понять, куда тянуть.
Петр Егорович досидел празднование до конца, выпил свою рюмку, перебросился парой слов с хозяином и лишь потом, уже в санях, по пути домой, позволил себе вынуть бумагу. Возница не оборачивался; снег глушил скрип полозьев. Капитан развернул лист, поднес к тусклому фонарному свету, прочитал раз, потом второй.
Сведения были скупы, но точны: даты, название корабля, имена людей, которые кроме своих служебных обязанностей за долю малую промышляли незаконной перевозкой. Этого хватало.
Скородубов аккуратно сложил лист и убрал его во внутренний карман, поближе к сердцу. Клубок был у него в руках – точнее, самый кончик нити. Осталось потянуть.
Сани свернули к дому, фонарь качнулся, и снег полетел навстречу, редкий и колючий. Петр Егорович усмехнулся про себя – не зло, а скорее с холодным удовлетворением человека, который долго ждал и наконец дождался.
Теперь главное – не спугнуть. Кулаков не должен ничего узнать раньше времени.
* * *
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Следующим утром я поднялся затемно. Снег за ночь улегся ровно, придавив Петербург белой тишиной, и оттого город казался чище, чем был на самом деле. Проведя свою привычную тренировку и позавтракав, я быстро оделся, сунул в портфель черновик – те самые пять глав, перетянутые бечевкой – и вышел из дому, предупредив своих девушек, куда иду, чтобы не волновались.
До встречи с Великой княгиней первым делом следовало показать работу Самарину. Елена Павловна ждала меня позже, а к ней идти только ради разговора о песне я не хотел. Иначе сложится у нее впечатление, что я занимаюсь чем угодно, но не работой. Да и черновик у меня еще «сырой», мнение Самарина поможет, как я надеялся, выявить его недостатки. Пусть Юрий Федорович выскажется, укажет на слабости, чтобы перед великой княгиней я держал уже не набросок, а выверенную мысль.
Самарин принял меня в небольшом кабинете, выделенный ему во дворце. Он сидел у стола, заваленного бумагами, и при моем появлении поднял глаза – усталые, но цепкие. Поздоровавшись, я положил черновик перед ним и сел напротив, ожидая его вердикт.

Читал он долго. Я смотрел на его лицо и не мог понять его реакцию: то ли у него была такая манера, то ли мои главы и правда не вызывали у него ничего, кроме скуки. Он переворачивал листы один за другим, изредка возвращаясь назад, шевелил губами над цифрами, а дойдя до третьей главы, вдруг остановился и хмыкнул.
– Вот, – сказал он и ткнул пальцем в то место, где я расписывал артели для барщинных крестьян. – Здесь у вас слабость, и вы сами ее не видите.
– Какая? – спросил я, чувствуя, как внутри все подобралось.
– Вы сводите бывших барщинных в сельскохозяйственные артели. Хорошо. Но с чего артель будет получать плату?
– От помещика, – ответил я. – За работу в поле.
– Верно. А теперь посмотрите на это с его стороны. Если каждый помещик соберет из своих же крестьян отдельную артель, то какую выгоду он с того получит? Он платит артели за обработку своих полей, допустим, рубль. С того рубля ему возвращается половина – в виде процента и оплаты крестьянами их долга. И в итоге помещик не только не получает никакой прибыли, но еще и убыток несет.
– Так я же писал, что не все крестьяне пойдут в артели, – заметил я в ответ. – Только малая часть, а остальные – на производства и в рабочие артели для государственных нужд.
Он откинулся на спинку стула и постучал пальцами по столу.
– Значит, согласен, что сельские артели можно создавать только малым числом? Но даже так – не у каждого помещика, а по одной на два-три уезда. Иначе эти артели станут обузой, а не подспорьем. Заодно можно будет ставить над такими артелями того помещика, который не оглядывается на старину, а способен понять, как распорядиться новыми машинами. Уже представляю, какие склоки пойдут среди помещиков за право руководить такой артелью, – усмехнулся вдруг Самарин. – В остальном согласен, оставшихся бывших барщинных – на производства и на стройки. Там, где настоящая выгода. С производства помещик имеет прибыль: продает товар, а не гоняет людей по пашне. А на стройках крестьянин получает плату уже не от помещика, а от подрядчика, от государства. Это совсем другая экономическая модель, и она, я вам скажу, куда реалистичнее, чем создавать у каждого помещика по артели.
Я молчал, переваривая. С одной стороны меня похвалили, а с другой – я так увлекся стройностью артельной схемы, что не учел столь мелкий, как казалось, момент.
– Что ж, – проговорил я наконец, – это я переделаю.
– Переделайте, – кивнул Самарин. – А вот в части долга, который вы вешаете на крестьян, я с вами согласен. Только предупреждаю: поднимется вой. Как только это дойдет до печати, социалисты начнут кричать, что мы опять сажаем мужика на цепь. Они-то обещают ему свободу безо всяких условий. Потому будут выставлять вас сатрапом и деспотом, а тут еще и ваше происхождение будет им на руку. Что не о крестьянах и их свободе вы радеете, а о своей мошне и таких же, как вы. Учитывайте, что на вас пойдет давление.
– А если и дать ее без условий? – вырвалось у меня. – Раз крестьяне все равно объединяются в артели, так, может, и не нужно навешивать на них долг? Помещик в этом варианте дохода не лишается, все уже учтено.
Самарин посмотрел на меня с тем выражением, с каким учитель смотрит на способного, но горячего ученика.
– Тогда крестьяне в артелях надолго не задержатся. Зачем им менять свой труд, зачем подчиняться какому-то уставу, если они и без артелей привыкли работать? Они и сейчас работают, испокон веку. Дайте им волю без долга – и они просто разбегутся: сбросят барское ярмо и заживут по-старому, каждый на своей полосе. А это экономически невыгодно ни помещикам, ни государству. Реформа без долга – не реформа, а развал.
Он помолчал и добавил мягче:
– Свобода, Роман Сергеевич, должна быть такой, чтобы ее не бросили при первом же удобном случае. А долг – это тот самый якорь, который удерживает человека в новой жизни, пока он к ней не привыкнет. И да, вы забыли еще один важный момент в своей реформе – какие земли получат крестьяне уже в свою собственность? Сколько? С какими условиями? В тех бумагах, которыми занимаюсь я, это – краеугольный камень, который не дает реформе сдвинуться с места.
Я кивнул. Спорить было не о чем. Я не был согласен с каждым словом, но чувствовал, что в главном Самарин прав, и от этого становилось и досадно, и спокойно одновременно.
Он вернул мне черновик с пометками на полях, поднялся и протянул руку.
– Работайте. Насколько мне известно, вы собирались встретиться с Ее Высочеством?
Я кивнул. Тогда Юрий Федорович кликнул слугу и спросил – поднялась ли уже Великая княгиня. На что получил ответ, что та давно уже встала и ждет господина Винокурова к себе.
– Тогда ступайте к ней, – повернулся ко мне Самарин, – только не забудьте, о чем мы говорили.
Я пожал его сухую, крепкую ладонь, взял портфель и двинулся за слугой.
Работа, еще вчера казавшаяся законченной, снова разворачивалась передо мной – живая, требующая правок, не дающая успокоиться. И это, пожалуй, было к лучшему.




























