Текст книги "Под юбками Марианны"
Автор книги: Никита Немыгин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Монсо
Сон окутал мои плечи. Последнее время я невероятно уставал на практике, а тут еще приезд Майи, ее рассказ, ее мысли и те выводы, которые я поспешил сделать, – смешались в моей голове. Они добавились к бесконечному набору лиц, улиц, случаев, что крутились у меня в голове все это время. Я чувствовал, как Париж выматывает меня. Он как будто истончался. Я уснул.
Я видел, как Майя возвращается в Германию. Как в поезде ею владеют неприятные мысли. Как она едет от вокзала домой, как заходит в квартиру. Я увидел и Владимира: он как будто был мною, только чуть-чуть постарше, черты лица порезче, голос пониже. Они с Владимиром принялись ужинать. Майя, как обычно в вечерний час, особенно остро чувствовала, что она-то, в отличие от матери, сейчас не одна. И это было самым нестерпимым, ведь где-то далеко родному человеку становилось все хуже и хуже с каждым прожитым часом.
Эта проблема была постоянной болью. Я понял эту боль вдруг, в этой полудреме. О матери я слышал и раньше, Майя уехала в шестнадцать лет, оставив родителей в глухом городишке между степью и небом. Отец со скуки пил, мать устраивала скандалы. Сейчас Майя чувствовала, как вина разъедала ее спокойствие, как ежедневно ее мысли вращались вокруг только одной мысли: мама.
Я помнил, что еще в Петербурге Майе порой казалось, что было естественным уехать из умирающего города, что она как могла не забывала и заботилась о семье, постоянно приезжала на каникулы, как могла со всем вниманием следила за их жизнью.
То вдруг кляла себя за почти предательскую слабость, за то, как почти не слушала утомительные материны рассказы о своем однообразном быте, за то, что упустила отца: тот спился окончательно и умер. Этих мыслей было тем больше, чем хуже становилось матери. С годами что-то случилось с памятью, она переставала помнить людей, события, не ощущала разницы между реальностью и своим вымыслом. Чаще всего все было хорошо, но выпадали очень тяжелые дни. Поговорят они с дочерью по телефону минут двадцать, и вроде бы все в порядке, но вдруг упомянет давным-давно мертвую подругу или расскажет, как настоящую, историю, которую услыхала лет пять назад. Чудно и страшновато тогда делалось Майе. Мороз по коже пробегал от таких слов. Содрогнется Майя, распереживается, позвонит соседке материной. Благо та – добрая женщина, сходит проследит. А Майя положит трубку и заплачет. И поехать к ней нельзя – ведь неизвестно, надолго ли это все, и привезти мать невозможно – границы, да денег нет. А куда денешься? Люди придумали границы отгородиться от врагов, а получилось – отгораживают друг от друга частички людей. От границ все проблемы. И куда идти маленькому иностранному человеку?
Между тем, жизнь в Германии упорно не налаживалась. Все было внове, странно. Иногда так бывает с человеком – приедет он в другую страну, найдет себе там двух-трех друзей, с которыми может поговорить на своем языке, – и успокаивается, нового не ждет, а как уедут эти трое куда-то или сменят интересы – тут-то он один и остается и тогда волком будет выть, пока новых не найдет.
Так было и у Майи. Ее расстраивало, что люди здесь почему-то жили своими жизнями, даже соседей по лестничной клетке не знали. С русскими общаться через несколько месяцев расхотелось, потому что все одно и то же, и скучно, и как-то мелочно… Большинство мужниных друзей были немцы, Майе же немецкий не давался.
Я видел их вдвоем, жену и мужа, их лица, словно оторванные от тел, выплывающие во тьме кухни, и чувствовал, как Майя решалась на откровенный разговор:
– Ты спросил?
– О чем?
– Как – о чем? Про работу!
– А, да, – не очень убедительно соврал Владимир, – спросил.
– Ну и?
– Нет, не повысят.
Молчание. Так странно было слышать все это.
– Врешь ты, – зло заметила Майя, – ничего ты не спрашивал. Врун несчастный!
– Да спрашивал я!
Но это было еще более неубедительно.
В кухне повисло молчание. Вилки как будто нарочно стали стучать громче обычного, а любое движение вызывало маленькую бурю. На ветку за окном села птичка. Видимо, она чирикала, но звука не было слышно. Под ее тяжестью ветка закачалась, делая плавные, широкие движения, упруго подбрасывая птичку вверх. Налетел порыв ветра, и она упорхнула.
– Я сегодня поползала в Сети, по форумам опять, – Майя снова начала говорить с напористым энтузиазмом, – вроде как в Италии или Люксембурге проще иммиграционные условия для нашего случая. Может, мы сможем туда переехать? Ты ведь раньше неплохо знал французский, а итальянский – он еще проще…
Владимир посмотрел на жену как на маленького ребенка. Убедившись, что она не шутит, он поставил диагноз:
– Сумасшедшая. А ты английский учила, а немецкий – он еще проще. И что же? Вас из дас? Натюрлих?
– Ты издеваешься надо мной, – прошептала Майя.
Послышался мученический вздох.
– И нечего вздыхать! Ты мужчина!
– И что я должен, границы отменить?
– Нет, да сделай что-нибудь! Ты всегда спокоен, черт, ты постоянно спокоен!
Майя всплеснула руками, вскочила и забегала, как ошпаренная.
– Отец связался с какой-то проституткой – он спокоен, семья нас игнорирует – он спокоен, на работе задвигают – он спокоен, моя мать умирает – он спокоен. «Так уж сложилось!» – только одну фразу и слышу. Сидит себе на рояле играет да свечки жжет, да медитирует. Иди к черту со своим пацификом, ты когда-нибудь будешь делать что-нибудь?
– А я не делаю? Мы на улице живем?
Пока Владимир держался.
– Нет, но ты хоть бы изображал интерес, хоть бы обсуждал со мной. Мне это важнее всякой остальной ерунды. А ты – о чем угодно, только не об этом. Может, я за соломинку хватаюсь, но стоит попробовать!
– Что стоит попробовать? Да мы же обсудили миллион раз! Никак не получается. К семье я не пойду: они пока не могут принять твою славянскую кровь, ты же знаешь. Пусть пройдет время, они привыкнут…
– Дальше, – продолжал Владимир, – сами мы ее перевезти не можем – денег нет. Переехать куда-то мы не можем, потому что ты и немецкого не знаешь.
– Что я, виновата, что не знаю вашего проклятого языка? – раскричалась Майя. Появились слезы.
– Черт тебя возьми, опять слезы, – завелся Владимир, – да я-то тут при чем? Я, что ли, тебе его учить не велю? Ты не работаешь, живешь в нашей среде уже год – а до сих пор боишься в магазине хлеба купить.
– «Нашей среде»? Какой «вашей» среде? «Нашей среде», – у Майи началась истерика. – Да кто со мной готов разговаривать? Ты, когда в полночь с работы приходишь?
– Ты бы на курсы пошла, я тебе все время говорю! Нет, тебе там не нравится! Ах, там не духовно! Ах, там не эстетично! Ах, от спряжений голова болит! Заставлять себя надо! Думаешь, я от хорошей жизни в полночь-то прихожу? У тебя только ты сама на уме. Почему ради нас не можешь себя пересилить? Дер-ден-дем-дес! Что это, квантовая физика – немецкий? С ним ты бы хоть какую-то приличную работу нашла. А с работой – может, и семья моя тебя бы приняла, раз увидела, что ты стараешься. Они ведь тебя иначе как за прохиндейку и лимиту не считают!
Это было нечестно и – совершенно верно. Майе не хотелось запираться в душной комнате с другими такими же учениками, нудно зубрить спряжения. Она просто не могла делать этого! Как так можно бездушно учить языки! И вообще, языки – это не ее, совсем не ее! И он это знает, он и сам – да, безвольно, но согласился: «Раз не любишь, то – не ходи»! Вот специально сказал это сейчас, чтобы своим каменным спокойствием еще больше расстроить ее! Майя разрыдалась и выскочила вон из кухни.
Я открыл глаза и обнаружил себя под деревом в парке Монсо. Я, видать, зашел сюда после работы освежиться. Рядом с моими глазами тихонько покачивалась от ветра травинка. Небо было светлым и чистым. Я поднял голову и провел рукой по лицу – на нем отпечатались следы травы, какой-то колосок прилип к щеке. Вокруг уже не было того невероятного количества школьников, что заходит сюда во время большой перемены, и потому – крайне спокойно. Я взял бутылку вина и выпил ее по пути почти полностью, потом прилег на траве и сам не заметил, как уснул. Теперь она лежала на земле, опрокинутая, и остатки алкоголя вылились на траву. Голова гудела, я отлежал руку, а под телом было влажно и тепло. Глаза мои закрывались, и я не мог не поддаться желанию снова провалиться в забытье.
Я снова увидел то же место: оставшись один в кухне, Владимир прошелся из угла в угол несколько раз, потом сел, снова встал, снова прошелся. В окне воробей снова сел на ветку, и она опять закачалась. Владимир принялся смотреть вниз на улицу: вот из дома вышла старушка и, поправляя на ходу скучную, будто газовую кофту, прошла по улице и скрылась за углом, вот молодой человек с собакой. Он одет в черную кофту с капюшоном и широкие джинсы, а собака бегает вокруг него, будто помешанная, и даже из-за закрытого окна слышен ее резкий, раздражающий лай. Видно, что капюшон вечно сваливается от встречного ветра и он то и дело его поправляет. Собака пристроилась к дереву, и через минуту молодой человек нагнулся, а на руке блеснул прозрачный полиэтиленовый пакет. Владимир отвернулся, сел на табурет, положил ногу на ногу и стал играть тапком на носке ноги. Потом сделал кофе. Он надеялся, что аромат выведет Майю из комнаты, но шагов было не слышно.
– Вот иди ж ты, – думал Владимир, – обидел! А чего уж такого сказал? Я разве виноват? В чем виноват? Разве я бы не сделал, если б знал как?
Я сразу понял его: Владимир отнюдь не был человеком легкомысленным, но был из той породы людей, которые думают, что в браке все можно решить просто: вот сейчас он сварит кофе. Учуяв запах, Майя молча войдет в кухню, глянет на него исподлобья, молча поставит пустую кружку рядом с его. Все это будет делаться с деланной насупленностью и подчеркнуто независимо. Он разольет кофе по чашкам, они сядут друг напротив друга за столом, сначала будут сидеть тихо, потом она улыбнется, прикрываясь чашкой и поглядывая на него, а потом и в открытую – и гроза пройдет. И такое сразу раздолье наступит, и солнце, а они вместе будут смеяться над тем, над чем только что горевали.
Он полагал, что брак – это затянувшееся второе свидание: двое знают друг друга немножко, но впереди еще столько предстоит узнать, столько смеха, радости! Время, предназначенное для того, чтобы люди давали друг другу нежные, одни им понятные имена и вслух вместе размышляли о жизни «до»: как же было плохо в одиночестве и как все будет прекрасно впереди. Так оно и было в самое первое время: Майины задумки и идеи были и его идеями, ее планы – его планами. Легко жить будущим! Но потом мало-помалу он начал узнавать, что Майя, оказывается, совсем не всегда – легкий светлый ангелочек. Жесткая, капризная, она могла терроризировать его слезами, женской слабостью. Довести любое дело до конца – было ее принципом. Быть правой в споре – важнейшим делом. Убедившись иной раз в своей неправоте, она никогда не готова была признать этого. Порою ревнива на пустом месте, закатит истерику из-за одного взгляда, даже намека на взгляд. Или то вдруг увлечется чем-то без оглядки – только держись крепче да поспевай за ней, все вверх дном перевернет, да только добьется своего. А иногда она вдруг делалась беспричинно грустна и в те минуты не терпела, чтобы Владимир прерывал ее меланхолию, была груба, истерична, резка.
Пока эта черта характера совершенно не расстраивала Владимира (разумеется, когда семейные бури стихали). Он всей душой привязался к этому полуребенку-полутирану, боготворил ее, боролся с ее характером, но все прощал. И не потому что «не по хорошу мил, а по милу хорош»: это вечно живое, но дерзкое, яркое, но взбалмошное существо заставляло его самого трудиться, расти, думать о будущем. Как бы ни было глубоко временное непонимание, Владимир знал, что в ответственный момент, в страшный час – Майя будет на его стороне. А этой уверенности ему было достаточно.
Сейчас, конечно, до этих размышлений было далеко.
Владимир выпил пресный кофе, а Майя все не появлялась. В нерешительности он походил еще из угла в угол по кухне. Открыл дверь в комнату: Майя все еще лежала на диване и всхлипывала. Он прошел к шкафу, будто за книгой, искоса поглядывая на жену: не обернется ли? Но у той только плечи подрагивали. Владимир взял книжку и, шаркая, удалился. Возле двери он, будто не решаясь, идти ему или нет, робко взглянул в сторону дивана, – не позовут ли? Но зова не было. Это даже несколько обозлило Владимира, и он громче, чем хотел, закрыл дверь. Тут же испугался и, чтобы сгладить впечатление, едва приоткрыл ее и закрыл вновь, теперь тихо.
«Что же я сказал? – думал Владимир, – то, что денег нам не хватит, и визы не дадут, так это ежу понятно! Что я не пойду к родственникам – так это тоже решено. Чего она хочет от меня? Я теперь должен за все быть в ответе? Вот стерва! – думал он чуть ли не со злобой. – Я что, виноват, что она уехала от матери?»
Эта последняя мысль и была прозрением. Виноват не он – виноватой чувствует себя она! Владимир встал, решительно прошел в комнату и, встав на колени, наклонился над женой:
– Не плачь, малыш, слышишь? Слезами не поможешь. Будем вместе исправлять. Куда мы теперь денемся?
Майя потихоньку перестала плакать, но голову не поднимала.
– Сыграй мне, – глухо, резко сказала она.
Владимир прижал ее, сопротивляющуюся, к себе, потом встал, открыл крышку пианино, и я услышал звуки. Они были так же далеки, как и речь и все, что происходило здесь, так же, как и сама Майя была всегда далека от меня, даже живя бок о бок.
Майя подняла голову. В ее глазах все еще стояли слезы, но обида прошла. Глаза недвижимо глядели в дальний угол комнаты, она вслушивалась в мелодию, которую слышала сотни раз.
Майя пересела с дивана прямо к ногам мужа, обняла их и задумалась, положив подбородок на колено. Я как будто услыхал ее голос – она размышляла обо мне. Майя догадалась, что для меня раз она растолстела, то ее уже пора списывать. «Не так уж и растолстела, – как будто вслух сказала она, оглядывая свою руку, – что это он придумывает? – Она еще раз взглянула на руку. – Ну, немножечко, может, и растолстела, – заключила она, не в силах противостоять очевидному. – Нужно будет обязательно больше следить за собой, когда будут дети».
Мысль о детях тотчас же унесла ее совсем в другие миры. Девушкин образ вдруг обернулся ко мне и принялся глядеть мне прямо в глаза. В них сквозила Майина любовь к жизни, сейчас спокойна и тиха, как река в запруде, но готовая тут же вырваться из запруды неукротимым молодым потоком, стоило бы только появиться предлогу.
Владимир перестал играть.
– О чем задумалась? – склонился он над ней.
Погруженная в свои мысли, жена не отвечала.
Она смотрела на меня в упор, почти без эмоций. От этого взгляда становилось жутко. Майины пальцы шевелились, словно поглаживая какое-то невидимое существо у нее на коленях.
– Вот и у моего ребенка будет так же, – вернулась Майя к своей главной мысли, – как же он будет счастлив, – от этой мысли ей самой стало весело и она крепче сжала мужнины ноги, раскачиваясь, словно уже качая младенца, и уносилась в своих мечтаниях в сладкие дали.
Я очнулся. Колосок у моего лица пригнулся под моим дыханием. Я сел и отряхнулся, ботинки мои испачкались в земле, а брюки измялись. В парке почти никого не осталось и только солнце золотило его последними лучами. И привидится же такое!
Я еще полежал на траве, пока приходил в себя. Меня вдруг посетило ни с чем не сравнимое чувство присутствия – вот этот город, как воображаемый, он крепко засел внутри моей черепной коробки, и я в нем, я стал частью его. То ли вино, то ли усталость, то ли что-то другое или, напротив, все вместе подействовало на меня, но как будто каждый квартал города стал кусочком моего тела, как будто все, что двигалось в нем, было электрическими разрядами, идущими от членов тела к мозгу и обратно.
Мой сон уже начал забываться.
Вокзал Монпарнас
Утро было пасмурным и сырым. Когда мы пришли на пристань, по временам накрапывал дождь. Капюшон дождевика то и дело слетал от ветра, набегавшего хлесткими порывами. Слева от нас чуть колыхалась бухта парусниками. Колокольчики на мачтах издавали немолчный переливчатый звон. О чем-то своем, далеком пели корабли. О чем-то загадочном. Им аккомпанировали адские вскрики чаек. Впереди расстилался океан, справа, чуть поодаль, в него выдавалась длинная скала, к подножию которой жались беленькие крохотные, будто пенопластовые, домишки. Было свежо. Оптимистичный океанский воздух вдохновлял на бодрую прогулку.
Мы с Леей стояли на причале в Гранвиле и ждали теплоход на остров Шозе. Вокруг нас собралась толпа французов, все больше целыми семьями, с ребятней. Весело оглядываясь и, возбужденные предстоящим путешествием, оживленно переговариваясь между собой, они ожидали прибытия катера. Бодрые старики, улыбаясь, поглядывали на небо, словно ожидая, что вот-вот дождь и ветер наконец уступят место солнечному дню. Многие прогадали с одеждой и, неспокойно подпрыгивая, тряслись всем телом от холода. Вдали виднелись белые коробки складов и серое здание кордона: там находился причал для теплоходов на Джерси и Гернси.
Когда судно прибыло и пришвартовалось, начался еще более оживленный спуск на палубу. Ребятня с дикими воплями забегала по всему кораблю, занимая места. Последовала веселая кутерьма, кто-то из детей начал плакать, но быстро успокоился. Всеобщее настроение стало еще более приподнятым, и нервно трепетавший на корме флаг словно подбадривал нас, настраивая на хороший день.
Тронулись. Ветер от единичных атак перешел к длительной осаде. Он теребил волосы, забирался под куртки и победно свистел в ушах. Атлантика не давалась без борьбы. Вокруг был пейзаж исключительной красоты: оставались позади скалы Гранвиля, а встречал нас суровый серый океан и вдалеке еле-еле различимый в белой вуали тумана открыточный силуэт горы Сен-Мишель.
Стоит сказать, что остров Шозе является самым крупным и единственным заселенным островом среди небольшого архипелага в тридцати минутах от берега. Сам архипелаг представляет собой несколько десятков крошечных островов, количество которых зависит от высоты прилива. Шозе не может похвастаться даже почтой, здесь только несколько домиков для отдыхающих, булочная и сувенирная лавка. Половина острова – это импровизированный парк, чьи дорожки теряются подчас в траве, где на развалинах замка пятнадцатого века сушатся застиранные детские штанишки и ярко-красные женские кофты. Другая половина – это каменистая отмель, здесь черные угрюмые камни и тина соседствуют с гнездовьями сотен птиц. Есть, между прочим, камень размером с два человеческих роста, с определенного угла потрясающе похожий на слона. Он печатается на местных открытках.
Здесь нет красот природы, мало солнца. На отшибе Франции, сюда можно случайно заехать разве только после экскурсии на гору Сен-Мишель. Почему людей тянет в это место – трудно объяснить. Может быть, само осознание того, что ты на твердой земле прямо посреди океана? То странное чувство, которое охватывает, когда можешь пройти кругом по берегу и вернуться в исходную точку? Чувство хрупкости и оторванности от всего остального мира? Ведь приезжают не угрюмые путешественники-одиночки: здесь счастливые семьи, радостные лица… Может быть, это чувство воли, которому инстинктивно подчиняется каждый человек, ступив однажды на потерянный северный остров? И – связанное с этим чувством – осознание своего одиночества. Но не «одиночества в толпе» – дурацкой выдумке рафинированных эгоистов, – но запертости в золотой клетке целых стран, народов, цивилизаций. Может быть, в нас просыпается тоска по былой воле, по дикому, безумному гиканью, по бряцанью оружием и кровавым призывам?
Мы отправились бродить по острову. Почти не разговаривали. Потом вернулись к булочной на причале и пообедали. Профессионально улыбчивая торговка продала нам круассаны с сыром и по два крошечных подогретых киша на двоих. Ели прямо на причале, свесив ноги к черной воде. Все это время я пытался сообразить, почему Лея позвала меня сюда. Она, как всегда, не стала ничего объяснять, просто предложила съездить одним днем, чтобы ввечеру уже дома, – и я согласился.
Распогодилось, и даже солнце по временам просвечивало сквозь пелену туч, как бы проверяя – стоит выходить или нет, есть ли что-то достойное освещения внизу?
Северная природа хмура и всегда трогает меня. Бедные, едва живые растения еле-еле пробиваются сквозь монолит камней. Скромные, нежные цветки, как первая девичья молодость, искренне, удивленно и вместе с тем смело смотрят на раскинувшуюся вокруг них бесконечную даль океана. Не пугает она их, не заставляет сжаться сердце. Как и любая северная природа, она лишена красок, буйства разнообразия цветов и трав. Такая природа – как кроткая женщина или как вода – безвкусная, но желанная.
В колебании океанских вод мне слышался призыв вдаль, в путь. Какой путь – я не ведал, но порыв к вечному движению с новой силой просыпался во мне, когда я видел серые океанские волны, погоняемые отчаянным ветром.
Я поделился этими мыслями с Леей. Словно томясь от моих слов, она заерзала на месте, перевела взгляд с одной вещи на другую и, наконец, встала.
– Пойдем, – резко шепнула она, – отвратительное место.
Я понял, что мое лирическое настроение не соответствовало ее мыслям. Девушка пошла по дорожке, я следовал рядом, в ногу с ней.
– Я получила отказ в зачислении в «Париж первый».
– Как, давно?
– Две недели тому.
– И ты мне не сказала?!
– Ну вот сейчас говорю, – раздраженно ответила Лея, – да и какая разница?
– Как какая разница? – остановился я в недоумении. – А что теперь делать? Я же тебе говорил, что надо было продумать эту возможность! Как вид будешь получать?
– Да ничего я не буду получать. Отстань. Что вы все, как сговорились! Будто свет клином сошелся на вашей проклятой Франции!
– А в другой не хочешь записаться, на следующий год попытаешься? – упрямо допытывался я.
Лея не удостоила меня ответом. Мы молча дошли до косогора и присели на землю.
Лея до смерти хотела попасть в «Париж первый» – университет, который считался одним из лучших по ее специальности. Несмотря на все мои уговоры предусмотреть «план отхода» на случай, если битва за место в нем будет проиграна, Лея отказывалась записаться еще в какой-нибудь университет или на курсы просто ради получения документов. Она была уверена, что все должно получиться.
– То есть ты уехать хочешь? – задал я глупый вопрос.
– Конечно. Здесь мне все отказали. Что, сидеть штаны просиживать? Я в России сейчас на любую, какую хочу, работу могу устроиться. Связей – полно!
– Но ты же всегда мечтала о Франции? Ты ведь только об этом и говорила! Зачем же надо было тогда сюда приезжать вообще?
– Ну, вот теперь не мечтаю, – опустила глаза Лея, – не мечтаю, понимаешь? Тут большая часть не едет домой потому, что их никто не ждет. А меня дома ждут, а здесь я никому не нужна.
Это последнее замечание было специально для меня. Я смотрел на океан, но почувствовал на себе ее взгляд. Обернулся к нему. Милые глазки, скажите мне – почему это опять со мной происходит? Почему всем мало просто любви, просто каждому человеку заботиться о соседе, не примешивая к этому чувству никакого собственничества? Милые глазки, разве вам мало меня сейчас? Почему вы хотите приковать меня к себе?
Разве не сказано, что любовь не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит? Разве не эти строки будоражат сознание каждого человека?
Я старался любить именно так. Я всегда стремился помочь, не жалел ни времени, ни сил. Мне казалось, что главное для каждого человека – чтобы рядом был кто-то, на кого можно положиться. Отчего же такая любовь никому не принесла счастья? Ни Майе, ни Галине, ни Лее? А Эдвард и Ольга, а Майя и Владимир, все – сущие собственники, были все по-своему счастливы. Как же так? В чем я ошибаюсь?
Мы утомительно долго молча целовались под каменным навесом полуразрушенного форта, просто потому, что больше нечего было делать. Опять пошел дождь. Он недовольно стучал по карим камням, оставляя разводы на уже успевших высохнуть дорожках. Ветер завывал. Допили остатки чая из термоса. Сфотографировались верхом на почерневшем от дождя «камне-похожем-на-слона», на фоне двухметрового каменного креста и рыбацких лодок.
Все это убило время до прибытия теплохода. Это был первый вечерний рейс обратно и поэтому на пристани собралась толпа желающих обменять билеты с более позднего. Пробившись сквозь нее, мы нашли уголок и поплыли. Лея вела себя, будто ничего не случилось, часто беззлобно ворчала на дождь или толпу.
Уже снова на суше мы залезли в теплый вагон и помчались домой. От скорости дождевые капли превращались в ручейки на мокром окне. Они спешили к океану, а не домой, словно хотели навсегда там остаться. Я тоже хотел. Потом было метро, несколько сот метров по бульвару и – все, ничего словно и не изменилось. Та же комната. Складень в углу. Было даже обидно возвращаться в совершенно неизменившееся пространство, словно оно не принадлежало мне больше.
Лея вышла из комнаты в туалет, а я, сделав два-три бесцельных шага из угла в угол, сам не понимая зачем, стал рассеянно перекладывать карандаши на Леином столе и ворошить бумаги. В них был безупречный порядок: всевозможные бумаги с любовью сложены в аккуратные стопочки дотошной рукой, распределены по важности и дате, маркеры, ручки, карандаши педантично уложены в ровные рядки, отдельно друг от друга. Я автоматически пальцами восстановил идеальное положение листков в каждой стопочке, а потом неудачно махнул рукой и верхний листок от ветра упал на пол: ничего особенного, просто счет за мобильный телефон, на плохой, почти газетной бумаге, пестрящий красным логотипом. Под ним я увидел другой лист: белый, плотный, в левом верхнем углу был изображен голубоватый купол Пантеона. Это было письмо: подтверждение о зачислении в «Париж первый».