355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Побежденный. Рассказы » Текст книги (страница 2)
Побежденный. Рассказы
  • Текст добавлен: 30 июня 2017, 02:00

Текст книги "Побежденный. Рассказы"


Автор книги: Автор Неизвестен


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

– Согласен, – произнес полковник и добавил в последнем порыве храбрости: – Но ты должен признать, еврейский вклад в немецкую медицину…

– Что? – прорычал Больман. – Он меньше, чем нулевой! Рюттельбергер изобрел сальварсан, а весь мир считает, что это изобретение Эрлиха. Почему? Если международный заговор способен создавать финансовую структуру общества, что ему стоит создавать и разрушать репутации? Иудейско-левантинский картель веками подрывал немецкую науку, немецкую медицину. Пора объявить об этом во всеуслышание.

– Но доктор Хайсе говорил…

– Кто-кто?

– Доктор Хайсе.

– Вот как? И что же он сказал вам?

– Что вклад евреев в немецкую медицину неоценим.

– Большое спасибо, что сообщили.

– Я не хочу навлекать на него никаких неприятностей… – нервозно заговорил полковник.

– Их не будет. Никаких, уверяю вас. Снова наступила пауза.

– Значит, считаешь, Ганса не следует переводить в другую школу?

– Полковник, – спокойно ответил Больман, – если вам не нравится, что ваш сын исполняет свой священный долг перед фюрером и Фатерландом, непременно переведите, только потом не удивляйтесь, если утратите всяческое уважение окружающих.

– Можно бы обойтись без оскорблений.

– Мы должны отбросить любезности! – выкрикнул Больман. – Если вы такой обидчивый, то скоро поймете, что в новой Германии вам нечего делать. Факты есть факты. Поскольку в качестве первого шага на пути к осознанию нашей геополитической участи мы должны сокрушить франкмасонство иудаизма, то давайте сделаем это беспощадной рукой, с холодным взглядом. Другого пути нет. Эта цель оправдывает любые средства. Отныне каждый, кто не герой, тот трус.

На кухне погас свет. Женщины шли к мужчинам в гостиную. Ганс на цыпочках вернулся к себе в комнату и всю ночь пролежал без сна.

На другое утро Ганс мог бы пойти в школу, но притворился, что плохо себя чувствует, и сидел в своей комнате, размышляя над подслушанными откровениями. Вот так, напрямик, с ним еще никто не разговаривал. Он был охвачен желанием повзрослеть, разобраться в проблеме геополитики, что бы она собой ни представляла. Тайна бытия, очевидно, заключалась в том, что все является не таким, как кажется. Для ребенка улыбка – это улыбка, радушное приветствие, знак дружбы. Для взрослого она может означать совершенно противоположное, признак того, что тебе лгут. Взросление – не что иное, как осознание этого.

Ганс стеснялся спросить, что такое геополитика. Когда ему это объясняли, он что-то прослушал. Но можно было не сомневаться, что это вещь хорошая, потому что имелась только у Германии и больше ни у кого, даже у иудейско-левантинского заговора. Может, в ее свете гуманнее было бы объяснить герру Фельдману, почему разгромили его лавку. В конце концов даже еврей заслуживает объяснения. Оно бы сделало всю акцию менее ребячливой, более взрослой и серьезной.

«Герр Фельдман, – объяснил бы он на месте Чюрке, – к сожалению, вы еврей, следовательно, соучастник всемирного иудейско-левантинского заговора. Мы не исключаем, что голова змея находится именно здесь, в вашей кондитерской. Говорите что угодно, но убедить нас, что это не так, вы не сможете. Поскольку наша цель – уничтожение всего стоящего на пути нашей геополитики, мы, к сожалению должны разгромить вашу лавку. Нам жаль, потому что раньше вы были очень добры к нам – внешне, разумеется. Только вам известен обман, крывшийся под вашей показной добротой. Мы уже способны понять, что под ней таился какой-то обман. Очень жаль, но ничего другого не остается. В новой Германии факты есть факты».

Вот как нужно было поступить. Чюрке свинья, жестокая, безмозглая свинья.

Ганс тщательно разработал свои планы. На другой день, в четверг, он по-прежнему оставался в своей комнате. Мать, решив, что ее мальчик скрывает какое-то более серьезное недомогание, стала звонить доктору Хайсе, но ее перебил голос полковника из соседней комнаты.

– В чем дело, Фридрих? Оставь меня в покое. Я вызываю доктора Хайсе.

– Доктор Хайсе умер, – объявил полковник, появляясь в дверях. В руке у него была газета.

– Умер? – повторила его жена, бережно кладя трубку.

– Об этом сообщается в газете. Он принял яд.

– Когда?

– Прошлой ночью.

– Но почему? Он был таким спокойным, таким рассудительным, – воскликнула фрау Винтершильд, внезапно расчувствовавшись.

У полковника мелькнула жуткая мысль, но он поспешил отогнать ее. Лицо его покраснело, он ответил как можно спокойнее:

– Не имею ни малейшего представления.

Ганса весть о самоубийстве Хайсе оставила почти равнодушным. Он знал его как врача, но был слишком юн, чтобы знать как друга. Так или иначе, из школы ушло трое учителей, и вопросов никто не задавал. Не спрашивать, как и почему, становилось нормой.

Попозже фрау Винтершильд, не удержавшись, позвонила фрау Хайсе, чтобы узнать подробности трагедии. Полковник не решался спрашивать, что ей стало известно, но его жена выложила все по собственной инициативе.

– Бедная Агнета держится замечательно, – сообщила фрау Винтершильд, – однако сообщила мне только, что вчера доктор был в хорошем настроении, потом к вечеру ему кто-то позвонил, и этот разговор, кажется, привел его в уныние. Примерно через четверть часа после его смерти за ним приехали гестаповцы.

– Какая трагедия, – произнес полковник.

На другое утро, в пятницу, Ганс объявил, что может идти в школу. Полковник сказал, что рад этому. Перед самым уходом мальчик взволнованно напомнил отцу, что это день получения карманных денег. Полковник полез в кошелек и дал сыну марку.

– Не ешь слишком много шоколада, – предупредил он. Ганс, не говоря ни слова, выбежал на улицу и со всех ног помчался в скобяную лавку, где купил перочинный нож с шилом. В школу он опоздал на десять минут.

В половине двенадцатого началась обычная пятнадцатиминутная перемена. Чюрке при всеобщем любопытстве неторопливо подошел к Гансу и спросил:

– Как рука, солдат?

– Как спина, трусишка? – ответил Ганс, слегка ошарашенный собственной смелостью.

Что такое?

Остальные ребята изумленно переглянулись. Несколько самых робких вышли во двор.

– Кажется, наш герой вздумал дерзить, – протянул Чюрке. – Ну что ж, раз кровопускание так воодушевляет тебя, мы его повторим.

Он неторопливо открыл парту и достал знаменитый шприц.

– Иди сюда. Пора делать укол.

Ганс не двинулся с места.

– Не только дерзить, но и не слушаться, – прорычал Чюрке, приближаясь к нему.

Ганс достал нож и открыл шило.

– Нож против иглы, – сказал Чюрке, – это нечестно.

– Знаю, потому буду действовать шилом, – ответил Ганс. – У него нет лезвия, только острый кончик, как у твоей иглы.

– Советую передумать, – неуверенно сказал Чюрке, – и согласиться на легкую операцию: Будет не так больно.

– Ну, давай, – прошептал Ганс сквозь стиснутые зубы. Они кружили друг перед другом, ребята расступались.

Неожиданно Чюрке сделал финт, целя в верхнюю часть тела, но внезапно направил удар в нижнюю. Своим грязным умишком он понимал, что угроза удара ниже пояса заставит съежиться даже самого смелого мужчину. Однако испугать Ганса ему не удалось. Ганс увидел направление выпада и нанес удар сверху вниз, поранив тыльную сторону ладони Чюрке. Задира с воплем отдернул к животу руку, выронив шприц. Ганс наступил на него, раскрошив стекло, а затем бросился на Чюрке. Когда оба повалились на пол, он остервенело колол и колол противника. Чюрке орал, что драка теперь стала нечестной, но Гансом владела только одна мысль.

– Встать! Встать сейчас же! – Это прокричал доктор Дюльдер. – Здесь что, школа или бродячий зверинец?

Оба мальчишки робко поднялись на ноги, тяжело дыша. У Чюрке были раны на руке и на лице, по виску текла струйка крови.

– Приведите себя в порядок! – крикнул директор. – Винтершильд, пошли ко мне в кабинет.

Доктор Дюльдер бушевал добрых пять минут, а потом слегка успокоился и потребовал объяснений.

– Видите ли…

– Стоять «смирно», когда разговариваешь со мной!

– Должен сказать вам, Чюрке очень долго держал в страхе весь класс.

– Ты считаешь, что наушничество похвально?

– Нет, и потому решил исправить положение сам. Я не пришел с жалобой. Вы спросили меня.

– Не смей дерзить! Чюрке не особенно умен, но не всем же быть выдающимися. Его отец занимает высокий пост в министерстве путей сообщения. Положение очень щекотливое. Я должен знать причину вашей драки.

– В тот день, когда впервые пришли, вы отпустили нас с уроков пораньше. Чюрке обычно запугивал весь класс шприцем с иглой…

– Шприцем? Это может быть очень опасно. Что он делал?

– Изображал, что делает укол, когда мы не подчинялись ему. И в тот день, когда вы отпустили всех с уроков, заставил пойти разгромить кондитерскую лавку Фельдмана.

– Ты был этим недоволен?

– Нет. Я был недоволен тем, как это делалось. Бездумно, не принимая во внимание историческую и геополитическую правомерность такого поступка.

Доктор Дюльдер был поражен и не скрывал этого.

– Геополитическую правомерность разгрома кондитерской лавки? – переспросил он.

– С вашего позволения, да. Разгромить лавку, так как знаешь, что не будешь наказан, недостаточно. Необходимо понимать и геополитическую сторону вопроса. Чюрке думал о разгроме лавки только потому, что ему доставляло удовольствие разбить витрину. О том, почему это делает, он не думал.

– С каких это пор ребята вашего возраста задаются вопросами философского порядка? – спросил доктор Дюльдер.

– Если кто-то из нас не задается ими, то должен задаваться.

– Хмм. Ты не против разгрома еврейской лавки, однако против духа, который он носил. Так?

– Да. Против того, что это было сделано бездумно, как я уже сказал, без учета геополитических… геополитических вещей…

– Ради Бога, помолчи о геополитике! – выкрикнул доктор Дюльдер. – Не употребляй слов, значения которых не знаешь.

– Вы сами говорили, что наша геополитическая участь глядит нам в лицо, и когда на перекличке назовут наши фамилии, мы должны ответить: «Здесь!».

Доктор Дюльдер в отчаянии провел рукой по лбу.

– Стало быть, ты все запомнил? Я иногда упускаю из виду, что обращаюсь к детям. Однако хорошо, что ты сказал о шприце. Это поможет мне удержаться на своей должности.

– Позвольте сказать.

– Говори.

– Вы неправы, думая, что я употребляю слова, значения которых не знаю. Герр Фельдман еврей, следовательно, соучастник всемирного иудейско-левантинского заговора, который принес много бед через Дизраэли и Дрейфуса.

– Дрейфуса?

– Да, когда он был несправедливо оправдан. Кроме того, еврейские врачи крали изобретения немецких врачей, и это тоже часть иудейско-левантинского заговора.

– И все это, полагаю, является частью геополитических аспектов разгрома кондитерской лавки?

– Совершенно верно.

Доктор Дюльдер слегка повеселел.

– Винтершильд, – спросил он, – ты уже решил, кем хочешь стать?

– Пойду в армию, как мой отец. Доктор Дюльдер улыбнулся.

– Ты доказал, что способен сражаться. И к тому же сознаешь, против чего сражаешься. Только оставь разгром лавок слабакам. Когда наступит время, тебе придется сражаться кое с чем посерьезней.

– Да, конечно. Спасибо.

– И вот что, Винтершильд.

– Слушаю.

– Возьми почитать эту книгу. Я принимал участие в ее составлении. Она называется «Аспекты расового очищения в наших восточных землях в эпоху геополитического сознания». Предупреждаю, чтение нелегкое, но ты явно серьезный мальчик, и в тебе нет ничего дурного, кроме незрелости, мыслишь правильно, но примитивно. Упоминая Дизраэли и Дрейфуса, ты касаешься только внешней стороны проблемы, невероятной в своей сложности и значительности. Если возникнут вопросы, спрашивай не колеблясь. И пожалуйста, больше не дерись. Наращивай мускулы для будущего.

2

Теперь, когда Чюрке оказался дискредитирован, Ганс преуспевал в роли вождя и властвовал, не имея нужды пускать в ход шило. Книгу, которую ему дал доктор Дюльдер, он перечел несколько раз и ничего в ней не понял; сам по себе этот поступок свидетельствовал о твердом характере и упорстве. Оказавшись неспособным ее понять, Ганс нашел наилучший выход – заучил несколько отрывков наизусть. При желании мог назвать точный процент смешанных браков в Померании в первом квартале 1935 года. Смешанных означало, разумеется, еврейско-арийских.

Уничтожение еврейской собственности Ганс оставил старшим, а вместо этого организовал в школе дискуссионные группы, где в ожидании, пока настанет der Tag[4]4
  День (нем.).


[Закрыть]
, обсуждались все фазы текущих геополитических проблем. Времени для пробуждения полового инстинкта у него было мало, поскольку интерес к происхождению девушки, а не к ней самой, делает ухаживание несколько затруднительным. Разумеется, Ганс ходил на танцы, однако после первых вступительных фраз ловил себя на том, что ведет речь о будущем – не своем и не девушки, а Рейха. Девушки, которые выносили это, вряд ли могли заманить его в постель.

Ступни у Ганса были большими, танцевал он неуклюже. Однако девушки нравились ему, он с живым интересом смотрел на них как на будущих матерей, любовался изысканной грациозностью их движений, столь чуждой мужчинам. Почти каждую привлекательную раздевал взглядом. При этом на его щеках появлялся стыдливый румянец.

Привлекали его внимание и статуи. В парке была статуя водной нимфы, она стояла на коленях и с выражением неописуемой нежности на лице держала на ладони кувшинку. Груди у нее были твердыми, крепкими, шея очень красивой, изящно выгнутая талия казалась почти живой. Ганс не имел бы ничего против такой жены – которая не произносит ни слова и находит такую радость в обыкновенной кувшинке. Он изливал все свои чувства на нее и ходил на вечеринки только потому, что его приглашали.

Заметив, что все больше и больше его сверстников ходят на свидания, Ганс принялся размышлять. И неизменно приходил к выводу, что ему назначено судьбой вести за собой других, а не следовать за другими, что эта природная способность налагает на него суровую ответственность, лишает его возможности вести нормальную мужскую жизнь. Фюрер нашел, что его любовь к Германии является своего рода супружеством. Ганс считал, что ему, возможно, тоже придется делать выбор между плотским и аскетическим, духовным союзом. Однако эта тема так и не была окончательно закрыта. Она почти ежедневно вновь и вновь требовала его внимания, и хотя вывод неизбежно бывал тем же самым, тема открывалась вновь всякий раз, когда мимо проходила какая-нибудь стройная, веселая девушка, оставляя за собой аромат духов и хихикая, опираясь на руку спутника.

Смех как таковой раздражал Ганса, однако женский, с его трепетным волнением и смутным предвестием радости, был очарователен. В нем слышалось что-то приятно непристойное и несерьезное; в нем был элемент лести и развлекательности. Смеясь, девушки, казалось, льнули к мужчинам, крепче прижимались к ним – словно были готовы ради еще пары шуток отбросить осторожность. Ганс завидовал тем, кто умел смешить женщин.

Мать иногда говорила ему: «Почему бы тебе не пригласить на ужин Ханнелоре Экшмидт? Она хорошенькая, скромная».

Эта заботливость была ненавистна Гансу. На кой черт ему скромная девушка или даже хорошенькая? Если полковник по своему обыкновению отвечал: «Всему свое время, мутти – не надо торопить события», Ганса это лишь злило еще больше.

Проблема женщин была неимоверно раздражающей, скучной.

И все-таки…

– Ты должна понять, мутти, – сказал как-то полковник, когда они были одни, – что Ганс слегка задержался в развитии. Для своего возраста он очень умен, физически крепок, но настолько младше своих сестер, что вынужден был проводить много времени с нами или в одиночестве. Он всегда робок с девушками и замкнут. Некоторым девушкам это нравится, но обычно потому, что сами они робки и замкнуты. Ухаживание у людей с таким темпераментом может тянуться много лет. Мой двоюродный брат Отто женился на возлюбленной детства, когда обоим было уже за сорок. Оба не могли заставить себя поднять этот вопрос. Когда в конце концов это сделала она, Отто разрыдался, как ребенок, хотя во всех других отношениях он был вполне нормален, служит директором бойни и блестяще преуспевает на своем поприще.

– У нашего мальчика золотое сердце, и он кого-нибудь очень осчастливит, – ответила фрау Винтершильд.

В гитлерюгенде Ганс делал успехи и радовался этому, поскольку вся его бурная энергия уходила на строительство дорог, пение хором у бивачного костра и прочие доблестные подвиги в лесу и в ноле. Он загорел на открытом воздухе, и девственность не причиняла ему страданий.

Весной 1939 года Ганс с блестящими рекомендациями вступил в вермахт и получил от Гельмута Больмана поздравительную телеграмму, которой очень обрадовался. Времени для женщин теперь не было, если не считать памятного случая, когда он был вынужден присоединиться к четверым приятелям в откровенных поисках податливых девиц. Путь их лежал в Сан-Паули, неприглядный квартал Гамбурга. Во всех воротах, под всеми арками узких улиц оживленно шла торговля. Там были девицы на любой вкус, и те, кто днем громче всех кричал о возрождении арийской расы, теперь казались более всего озабоченными своими низменными желаниями. Гаулейтеры и группенфюреры, провозглашавшие на трибунах и на страницах печатных изданий, что еврейские осквернители арийских женщин заслуживают немедленной стерилизации, погружались в полумрак этого нордического дна, чтобы найти жеманного мальчика своих мечтаний.

На этой рыночной площади царило строгое правило, предписывающее всем не узнавать друзей и даже недругов. Как стрельба в траншеях прекращается на Рождество, так и все дневные дела забывались здесь ради нечестивой цели.

Можно было увидеть, как дородный чиновник какого-нибудь министерства обнимает под уличным фонарем застенчивого гермафродита, но это зрелище не должно было вспоминаться под гневным орлом на стене его служебного кабинета.

Ганс со своим особенным темпераментом не видел ничего смешного в лысеющих сатирах, лапающих в темноте представителей обоих полов разного возраста; не видел ничего, кроме ужаса, словно страстный пастор из ибсеновской драмы. Не видел он и того, что разница между днем и ночью не так уж велика; что ежедневная одержимость размножением, племенными фермами для совершенных образцов арийского поголовья, Mutterehrenringe – кольцами за заслуги в сфере материнства, которые полагалось с гордостью носить на указательном пальце, имеющими съемный центр с бесконечно меняющимися числами, обозначающими количество отпрысков, принесенных на алтарь Фатерланда – являлась признаком нарастающего сексуального безумия нации. Непрестанно думать о здоровье – значит быть одержимым болезнью. И вот они, второстепенные провозвестники Нового Порядка, находились в Сан-Паули, отдавая должное старому, пачкаясь ночью в той грязи, которую пытались искоренить днем.

Ганс предоставил приятелям вести переговоры, а сам стоял столбом на тротуаре. И внезапно обнаружил возле себя отвратительную ведьму. Она намекающе улыбалась и подмигивала, будто заведенная.

Один из приятелей заметил обеспокоенный вид Ганса, благожелательно отвел его в сторону и объяснил, что девицы здесь не особенно хороши собой, но расценки у них вполне приемлемы. Двадцать марок.

– Солдатам привередничать не приходится, – сказал он и засмеялся.

Когда все стали подниматься по шаткой лестнице дома, перед которым эти особы находились в засаде, Ганс, почувствовав запахи сырости, политуры и прошлогодней капусты, остановился.

– В чем дело, дорогой? – спросила уцененная Венера.

– Неважно себя чувствую.

– Такой здоровенный парень и неважно себя чувствуешь? Брось! – И настойчиво зашептала: – Я знаю, Анна знает, здоровенные всегда робки. Пошли, угостишь меня выпивкой, а потом отправимся бай-бай.

Ганс охотно согласился. Пока они шли к бару, Анна красочно расписывала ему, что ожидает его за закрытыми ставнями. Ганса охватил сильный страх. Они вошли в бар, и расточительная Анна заказала шампанского – патриотического шампанского, шампанского Риббентропа. Стоило оно восемьдесят марок. Вчетверо дороже соития.

Анна неуклюже пыталась расшевелить Ганса. Соблазнительницей она была никудышной. Принялась виснуть у него на руке, поглаживать его. Ганс ее оттолкнул. Со своими темными, напоминающими проволочную щетку волосами она была отвратительна.

– Ты зверь, я вижу. Сильный мужчина, стремящийся добиться своего. Я тебя боюсь.

– Нечего меня бояться, – промямлил Ганс. Анна внезапно потеряла терпение.

– Что это с тобой? – выкрикнула она.

– Ничего, – огрызнулся он.

– Ты не извращенец? Не хочешь поцеловать мои туфли?

Ганс подумал, что ослышался.

– Ты похож на дрянного мальчишку-двоечника.

– Что?

– Я восточная царица. Ты будешь моим рабом, моей собачонкой!

Должно быть, она сошла с ума.

– Тебе нравятся мужчины, и все дело в этом, так?

Это Ганс понял и вскочил, дрожа от гнева. В неудержимом желании отомстить за оскорбление он подражал Гельмуту Больману, которым восхищался.

– Как ты позволяешь себе такую наглость? – загремел он. – Ты должна стыдиться себя! Как стыдится тебя Новая Германия, которую мы клянемся построить! Когда вся страна сосредоточена на труде, на созидании, на марше вперед с несгибаемой волей и высоко поднятой головой, женщины вроде тебя по-прежнему пытаются развратить наш народ! Будьте вы все прокляты!

Эта вспышка немедленно вызвала аплодисменты других мужчин, сидевших в полумраке со шлюхами. Анна, не на шутку испуганная этим непредвиденным возрождением нравственности, убежала. Атмосфера в баре изменилась полностью. Мужчины озирались, словно прозвучал сигнал подъема и они внезапно увидели отвратительных проституток в истинном свете. На краткий головокружительный миг Ганс стал Фюрером своего маленького Рейха. Однако уход его оказался несколько испорчен, потому что разгневанный администратор встретил солдата у двери со счетом в руке. Восьмидесяти марок у Ганса не было. Двое мужчин, которых он видел впервые, поднялись из-за столиков и доплатили разницу.

– Для армии чего не сделаешь, – сказал один.

– Конечно, – поддержал его другой. – Я получил пулю в бедро на прошлой войне.

Эти деньги были платой за успокоение совести. В казарме Ганса встретили взгляды сообщников.

– Куда ты девался? – спросил один приятель.

– Он волк-одиночка, – сказал другой.

– Я отлично порезвился в постели, – сказал третий. – А ты?

– Превосходно, – ответил Ганс.

Иногда ночами после тяжелого дня учений, когда казарму оглашал довольный храп, Ганс лежал в раздумье. Он начал бояться часов темноты, когда человек находится наедине с собой. Дом был далеко. Беспечность детства скрывалась из виду, словно машущая рука на многолюдном вокзале; уже почти исчезла из его поля зрения. Однако теперь, поскольку сержанты и капралы спали, он мог предаваться воспоминаниям, и это было мучительно. Ему нравились ученья, марши, контрмарши, всевозможные безобидные, но сложные строевые приемы с винтовкой, нравился грубый разговор унтер-офицеров, потому что они не знали страха и робости. Раз они разговаривали так, иначе быть не могло. Ганс знал, что делает успехи. Еще немного учебы, и он станет офицером, получит право повышать голос, если сочтет нужным. А пока что никто не должен был слышать, как он всхлипывает по ночам.

Конечно, это было ребячеством, но Ганс старался дать выход скрытой в душе нежности. Хотел совершать благородные поступки, не связанные с насилием. Когда это удавалось, держался торжественно, как Парсифаль. Больше всего ему хотелось как-то вознаградить родителей за их огромную доброту. К материнству он относился со страхом и недоверием, но был по-матерински заботлив. Умел писать доставляющие радость письма, хранил в бумажнике две фотографии: на одной была мать в лучезарно-безмятежном настроении, прижимающая к щеке сопротивлявшуюся кошку, не другой отец, еще совсем молодой человек в мундире, строгий и властный по просьбе любившего все военное фотографа. Ганс помнил все юбилеи и знал разницу между бронзовой и серебряной свадьбами. Был, что называется, хорошим сыном.

Однако внутри у Ганса действовали всевозможные, едва понятные ему природные силы, тревожа его простой пуританский разум. Вскоре ему предстояло столкнуться с «фактами жизни» (о которых он узнал слишком поздно во время неловкого разговора с полковником). Очевидно, полковник прошел через такой же кризис в юности, иначе не испытывал бы затруднений, не заикался, сообщая сыну эти жизненно важные сведения. Полковник с почти пугающим упорством только и твердил, что это «естественно». Что имелось в виду? Мука сомнения? Телесное страдание, возбуждающее, но невыразимое? Полковник не уточнил. Просто сказал «это».

Сновидения Ганса стали заполняться женщинами – статными, нежными, жаркими, полногрудыми Гретхен, такими же невежественными, как он. Иногда в его сон вторгалась мерзкая шлюха из Гамбурга, и он внезапно просыпался. Будь у женщин такой же склад ума, как у мужчин, все было бы просто, но женщины иные. Насколько иные? Неужели они все, даже голубоглазые чопорницы, обладают некоторыми чертами той потаскухи Анны с ее непонятными вопросами и гнусными намеками? Неужели в характере у всех женщин есть определенная доля капризности, неискренности? Мужчины, особенно солдаты, отпускают циничные замечания о женщинах. Для этого должна существовать причина.

Ганс усвоил снисходительную манеру шутить по адресу женщин – «А, женщины, сами знаете, они то… потом тут же…» – просто подражая другим. Быстро усвоил и то, что когда его товарищи говорят о влечении к женщине, то называют специфическую часть тела. Вошел в грубый дух этой болтовни, часто говорил, что томится по той самой анатомической принадлежности, не имея ни малейшего представления, о чем ведет речь. Его репутация повесы крепла.

Продолжаться вечно так не могло. Ганс несколько раз колебался на грани принятия великого решения, но робко отказывался от него в последнюю минуту. С каждой незадачей его страдание становилось все острее. И когда уже близился настоящий кризис, сам Адольф Гитлер пришел на выручку Гансу. Этот всевидящий, благой образец для подражания вторгся в Польшу и тем самым милосердно отвлек мысли Ганса от проблем поздней юности.

Ганс находился дома, на побывке, когда пришла телеграмма со срочным вызовом в часть. Он уже провел два дня отпуска, взволнованно расхаживая по дому к огорчению матери, которая напекла пирожных, чтобы отвлечь его внимание от бесконечно передаваемых по радио последних новостей, но ничего этим не добилась. Новости с каждой минутой становились все хуже, и голос комментатора звучал торжествующе. Поскольку на польской границе происходили инцидент за инцидентом, нестерпимо оскорбительные для чести немецкого народа, становилось ясно, что войны теперь не избежать.

Германия в то время напоминала гейдельбергского студента, который целый день занимался фехтованием, а теперь сидит в пивном погребке, с нетерпением дожидаясь, чтобы его оскорбили. На вежливый вопрос другого студента: «Это место занято?» правила ложной чести предписывали ответ: «Как вы смеете позволять себе подобную наглость?». Ганс безо всяких сомнений принял это расположение духа. В каком-то туманном мистицизме он отождествлял себя с Германией и в самом существовании поляков видел личное оскорбление.

– До каких пор нам терпеть? – воскликнул он на второй день пребывания дома. – Эти польские свиньи досаждали еще одной немецкой семье, а мы сидим сложа руки.

Дух полковника был в значительной степени порабощен самоуверенным философствованием Гельмута Больмана, но все же он доблестно пытался придать своим мнениям патину мудрости, подобающую его почтенному преклонному возрасту.

– Поляки не нация, – заявил он, – и одной из многих ошибок Версальского договора явилось предоставление им независимости. Их крах, разумеется, был предопределен. Все эти народности, поляки, чехи, литовцы – в том краю есть еще какие-то, название которых я позабыл – болгары, румыны, венгры, все они живут в зоне преобладания немецкого языка. Это нечистокровные, неполноценные люди с заимствованными обычаями, их историческое предназначение – покоряться нам и служить буфером против монголов.

– Это не помогает нынешнему положению! – раздраженно ответил Ганс. – То, чего не можем исправить словами, мы должны исправить силой.

Мать едва узнавала Ганса. Он не съел ни единого пирожного, которые так любил в детстве. Пока мужчины слушали радио, она сидела на кухне, прижимая к губам кружевной платочек.

Когда телеграмма в конце концов пришла, Ганс стал гораздо внимательней к матери. Позволил ей собрать свое снаряжение и поцеловал ее в лоб. Родители пошли проводить сына на вокзал, несмотря на его просьбу не делать этого.

– Нам необходимо пойти, – сказал полковник. – Когда я уезжал в четырнадцатом году, мой отец был на вокзале. Там я в последний раз видел его. Замечательного старика.

Подразумеваемый трагизм этого высказывания тронул полковника, и когда супруга слезно попросила его не говорить таких вещей, он ответил, что жизнь такова, какая есть, а иначе не была бы жизнью, или что-то в этом духе, при данных обстоятельствах казавшееся почти непереносимо прочувствованным и благородным.

На вокзале царила суета, он представлял собой окутанные паром шипящие, оглашаемые гудками джунгли с военной музыкой для услаждения слуха и превращения чувства одиночества, владевшего каждым среди толпы, во всеобщий исступленный восторг. Казалось, все поезда только отправляются, все заполнены мужчинами, солдатами, поющими старые песни о смерти и утрате человеческого облика в окопах, звучащие не в тон с удалым бивачным воодушевлением. В ревущих из динамиков маршах слышалось бодрячество; начищенные пуговицы, солнце, играющее на рядах ступающих в такт сапог; песни солдат были окрашены реальностью, грязью, стертыми ногами, печалью и кровью. У маршей и песен не было ничего общего, но ни те, ни другие не утихали первыми. Здесь было предчувствие того хаоса, который представляет собой сражение, невыполнимых приказов из штаба, генеральских поощрений, небрежно продиктованных в уютных кабинетах, и вечной зимы действительности, гнетущей муки выживания в холоде и в неведении забытых, заброшенных. Фрау Винтершильд, будучи женщиной, реагировала на этот конфликт, не понимая его, и плакала.

Полковник ходил и стоял как никогда прямо, потому что был в гражданской одежде, а это работало против него. Было нечто слегка воинственное в том, как он держал зонтик наконечником вверх под неизменным углом к земле. По бетонной платформе он ступал в такт маршу, голова его была повернута к поезду, словно он проходил на параде перед неким кайзером. Свободная рука его начала, сперва почти неуловимо, двигаться поперек корпуса, пальцы в кожаной перчатке плотно прилегали друг к другу. Уголки губ опустились в преданности некоему делу, которое он не ставил под сомнение, поскольку звучала военная музыка. Ах, молодость!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю