Текст книги "Алая буква (сборник)"
Автор книги: Натаниель Готорн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– А что же, добрая миссис Хиббинс? – жадно спросила маленькая Перл. – Вы это видели?
– Неважно, дорогая! – ответила миссис Хиббинс, отвечая Перл почтительным реверансом. – Ты сама скоро увидишь, так или иначе. Говорят, дитя, что ты наследница самого Принца Воздуха! Полетишь ли ты однажды ночью вместе со мной повидать своего отца? И уж там-то ты узнаешь, почему священник прижимает руку над сердцем!
Рассмеявшись так пронзительно, что вся площадь ее услышала, странная старая леди последовала прочь.
К этому времени предварительная молитва еще возносилась в молельном доме и голос преподобного мистера Диммсдэйла слышался даже у эшафота. Непреодолимое чувство удерживало Эстер поблизости. В самом святом доме было слишком многолюдно, чтобы еще одна слушательница могла туда протиснуться, а потому Эстер заняла место вблизи эшафота. Расстояние было слишком большим, чтобы различить всю проповедь, и та долетала в виде неразличимых, но разнообразных всплесков в потоке выразительного голоса преподобного.
Его голос был сам по себе величайшим даром, настолько, что слушатель, даже не зная языка, на котором говорил священник, мог все же завороженно покачиваться от одного лишь тона и модуляций. Как и вся другая музыка, голос дышал страстью и торжеством, эмоциями высокими или нежными, на языке, известном человеческим сердцам любого рода и образования. Церковные стены приглушали звук, и Эстер Принн вслушивалась с такой напряженностью, с такой симпатией и нежностью, что проповедь обретала для нее собственный смысл, совершенно не связанный с неразличимыми словами. Возможно, будь слова чуть более различимы, они стали бы более грубым проводником и затмили духовный смысл. Сейчас она различала низкий полутон, как у ветра, что готов вот-вот стихнуть, затем подъем, набирающий все больше сладости и мощи, пока звук не окутал ее атмосферой благоговения и величественного торжества. И все же, каким бы величественным ни становился голос, в нем постоянно звучала нота искренней мольбы. Громким или тихим было то выражение страдания – шепотом или криком, как могло показаться, страдающего человечества, оно проникало в каждое сердце! Порой только эту глубокую ноту страдания и можно было различить звенящей в установившейся тишине. Но даже когда голос священника становился громким и повелительным, когда устремлялся ввысь, не зная преград, когда набирал величайшей широты и силы, что захлестывала церковь и прорывалась наружу сквозь толстые стены, чтоб раствориться в свободном воздухе, – стоило прислушаться внимательнее, зная, что нужно искать, и тот же крик боли становился более чем ясен. Что это было? Жалоба человеческого сердца, измученного печалью и, возможно, виной, стремящейся открыть свой секрет широкому сердцу других, моля о сочувствии и прощении каждый миг, каждой нотой, и не напрасно! Именно этот глубокий и постоянный оттенок и придавал голосу священника силу, положенную ему по праву.
Все это время Эстер стояла неподвижно, словно статуя, у подножия эшафота. Если бы голос священника не удержал ее там, то удержала бы неотвратимая притягательность того места, где она встретила первый час своей жизни в безбрежном позоре. В ней жило ощущение – слишком слабо определенное, чтобы стать мыслью, но тяжело довлеющее над сознанием, – что вся сфера ее жизни, прежней и последующей, связана с этой точкой, которая словно сочетала их в единое целое.
А в это время маленькая Перл покинула свое место возле матери и теперь играла по собственному разумению на рыночной площади. Она озаряла мрачную толпу, как радостный яркий лучик, как птичка в ярком оперении оживляет всю темную древесную крону, порхая туда и сюда, то скрываясь, то показываясь в сумрачной густоте листвы. Ее движения становились зачастую резкими и прерывистыми. В них отражалась неустанная живость ее духа, сегодня вдвойне неутомимого в своем танце, поскольку его питало и в нем отдавалось беспокойное состояние матери. Всякий раз, когда Перл видела нечто, вызывающее ее неустанное живое любопытство, она подбегала к источнику и, можно даже сказать, завладевала человеком или вещью. Словно делала тех своей собственностью до тех пор, пока не теряла интереса, ничуть при этом не контролируя свои собственнические порывы. Пуритане смотрели на нее и, даже несмотря на редкие улыбки, склонны были провозгласить это дитя дьявольским отродьем, настолько неописуемо было очарование той красоты и эксцентричности, что излучала маленькая фигурка и чем искрились ее занятия. Она подбежала и заглянула в лицо дикого индейца, который внезапно осознал существование природы более дикой, чем его собственная. Затем, все с той же врожденной отвагой, которую, впрочем, умела сдерживать, она впорхнула в самый центр группы моряков, смуглолицых дикарей океана, родственных дикостью индейцам на суше. Те с изумлением и восхищением глазели на Перл, как на клочок морской пены, что принял облик маленькой девочки и наделен душой из морского огня, порой сияющего под килем в ночное время.
Одним из этих мореплавателей был капитан, который говорил с Эстер Принн, и его так потрясла внешность Перл, что он попытался обнять ее и поцеловать. Обнаружив, что коснуться ее не проще, чем поймать в воздухе крошечную колибри, он снял со своей шляпы золотую цепь и бросил ее девочке. Перл тут же обернула ее вокруг шеи и талии, и, благодаря ее врожденному таланту, украшение тут же стало ее частью настолько, что девочку сложно было представить без этой безделушки.
– Твоя мать вон та женщина с алой буквой, – сказал моряк. – Передашь ей сообщение от меня?
– Если оно мне понравится, передам, – ответила Перл.
– Тогда скажи ей, – продолжил он, – что я снова говорил с тем мрачнолицым врачом, у которого кривобокие плечи, и он берется привести своего друга, джентльмена, за которого она просила, с собой на корабль. Так что твоей матери можно не беспокоиться ни о ком, кроме нее и тебя. Ты передашь ей это, маленькая ведьма?
– Миссис Хиббинс говорит, что мой отец – Принц Воздуха! – воскликнула Перл с нахальной улыбкой. – И если ты будешь обзываться, я пожалуюсь ему, а он нашлет бурю на твой корабль!
Зигзагами продвигаясь по рыночной площади, девочка вернулась к матери и передала ей слова моряка. Эстер едва не пала духом, всегда спокойным и стойким во времена испытаний, от этого темного и зловещего проявления неизбежного рока, что в тот самый миг, когда перед ней и священником открылся выход из лабиринта страданий, явился с неуместной улыбкой и заслонил им путь.
Ее разум оказался в смятении и замешательстве от затруднения, перед которым поставила ее расторопность капитана, но Эстер мучило не только это. Вокруг собралось довольно много людей из близлежащих поселений, тех, кто часто слышал об алой букве и кого пугали сотни ложных и преувеличенных слухов, но кто ни разу не видел метки собственными глазами. А потому, устав от других способов развлечения, они тянулись разглядывать Эстер Принн с грубой и утомительной дерзостью. При всей беззастенчивости зевак они не смели преодолеть расстояния в несколько ярдов. А потому наблюдали издали, замерев там, куда их отбрасывала центробежная сила отвращения, излучаемая таинственным символом. Все сборище моряков, заметив оживление зевак, тоже явилось узнать о назначении алой буквы, а потому то и дело разбойничьи физиономии высовывались из разношерстного круга. Даже индейцев, казалось, охватило некое холодное подобие тени присущего белым любопытства, и, скользя сквозь толпу, они не сводили змеиных взоров с груди Эстер Принн, считая, возможно, что носительница столь ярко расшитого знака должна быть знатной персоной среди своего народа. Последними были обитатели города (их собственный интерес к потрепанной теме то и дело оживал в соответствии с тем, как вели себя другие), которые тоже праздно прогуливались поблизости, и это мучило Эстер Принн сильнее всего остального, ведь их холодные, давно знакомые взгляды были равнодушны к ее стыду. Эстер видела и узнавала лица тех матрон, что ждали ее появления из дверей тюрьмы тогда, семь лет назад. Все лица, кроме одного, принадлежавшего самой молодой и единственной сострадательной среди них, чью погребальную одежду ей пришлось впоследствии расшивать. В последний час, когда она была так близка к расставанию с обжигающей буквой, метка внезапно стала центром особого внимания и интереса, отчего жгла ей грудь с большей силой, чем в любой другой день, кроме первого дня наказания.
Пока Эстер стояла в том магическом круге презрения, где предельная жестокость ее приговора казалась ей вечной и неизбежной, обожаемый обществом священник взирал с кафедры на аудиторию, души которой он подчинил своей воле. Святой пастор во храме! Женщина с алой буквой на рыночной площади! Какому воображению хватило бы непочтительности предположить, что оба они отмечены одинаковым жгучим клеймом!
23
Разоблачение алой буквы
Глубокий выразительный голос, который возносил души слушателей к небесам, словно гребень морской волны, замолк не скоро. И воцарилась мгновенная тишина, глубокая, как и пристало быть тишине после изречений пророков. Затем зазвучал ропот и приглушенная суета, словно слушатели, освободившись от мощного заклятия, что перенесло их в области иного сознания, теперь приходили в себя, еще не избавившись от восхищения и благоговения. Еще минута – и толпа начала выходить из ворот церкви. Теперь, когда все закончилось, им нужно было больше воздуха и более надежная опора, чтобы поддержать грубое земное существование, в которое они вернулись из той атмосферы, которую проповедник соткал из пламенных слов и наделил богатством и благоуханием собственных мыслей.
На открытом воздухе паства обрела речь. Улицы и рыночная площадь были заполнены до краев и бурлили овациями священнику. Его слушатели не могли успокоиться, не пересказав друг другу то, что ощущали лучше, нежели умели облечь в слова или услышать. Согласно общему выводу, никогда еще человек не говорил столь мудро, столь высоко, столь благочестиво, как в этот день сумел их пастор, и никогда еще подобное вдохновение не изливалось из смертных губ так явно, как сегодня у него. Влияние вдохновения можно было увидеть, оно снисходило на него, овладевало им и постоянно отрывало от исписанных страниц на кафедре, наполняя мыслями, что были равно чудесны и для него, и для восторженной аудитории. Темой его, как выяснилось, были отношения между Богом и человеческим сообществом, с особым упоминанием Новой Англии, которую они возделывали в этой глуши. И, когда проповедь близилась к завершению, дух пророчества снизошел на него, охватив с силой не меньшей, чем то бывало с древними пророками Израиля, с той лишь разницей, что те провозглашали разрушение и суд своей родной земле, а его миссией было предсказать высокую и славную судьбу заново собранным божьим народам. Но в течение всей проповеди и в каждом слове ее звучала определенная глубокая и печальная нота, почти надрыв, который нельзя было интерпретировать иначе, чем сожаление человека, который вскорости должен покинуть этот мир. Да, священник, которого они так любили и который так любил свою паству, что не мог отправиться на небеса без вздоха сожаления, предчувствовал свою безвременную кончину и вскоре собирался оставить их в слезах. Мысль о том, что он лишь временно пребывает на земле, придала еще больший эффект впечатлению, которое произвел священник; словно ангел, взлетающий в небеса, на миг встряхнул сияющими крыльями над людьми, осенив их тенью и благодатью, и осыпал зернами золотой истины.
Таким образом преподобный мистер Диммсдэйл, которому, как и большинству людей самых различных призваний, для осознания требовалось долгое время, вступил в эпоху жизни куда более яркую и полную триумфа, нежели все предыдущие, или даже те, что еще ждали его впереди. В тот момент он достиг пика того величия, на который могли вознести священнослужителя талант и ум, глубокие знания, выдающееся красноречие и репутация безупречной святости, ведь в те ранние дни Новой Англии духовный сан сам по себе являлся высочайшим пьедесталом. Такова была позиция пастора, который склонил голову на подушки кафедры в конце выборной проповеди. А в это время Эстер Принн стояла у позорного эшафота, и алая буква все еще пылала на ее груди!
И вновь послышались звуки музыки и размеренный шаг военного эскорта, выходившего из дверей церкви. Процессия должна была пройти отсюда до здания муниципалитета, где пышный банкет должен был завершить сегодняшние церемонии.
И вновь шествие почтенных и величественных отцов двинулось вперед по широкому проходу, который образовали зрители, почтительно пятясь в разные стороны, когда губернатор и члены магистрата, старые и мудрые отцы города, добродетельные священники, которых все знали и уважали, начали свой путь. Когда процессия достигла рыночной площади, ее приветствовали криками. Это – хотя, несомненно, дополнительную силу и громкость крику придавала свойственная в то время детская преданность своим правителям – было непреодолимым порывом энтузиазма, охватившего слушателей столь высокого красноречия, что оно до сих пор звенело у них в ушах. Каждый сам ощутил порыв и тем же порывом заражался от своего соседа. В церкви подобный восторг едва сдерживали, здесь же, под открытым небом, чувства рвались в небеса. Там было достаточно людей и достаточно созвучных высоких чувств, чтобы издать звук, посрамивший бы звуки органа, раскаты грома и рокот моря; то была могучая волна людских голосов, что слились в один, повинуясь общему импульсу, точно так же соединяющему в одно безбрежное сердце множество разрозненных сердец. Никогда еще земля Новой Англии не порождала такого крика! Никогда на земле Новой Англии не стоял человек, чей дар проповедника так ценился бы его мирскими собратьями!
Но как же реагировал он сам? Неужто у его головы не соткался из воздуха яркий нимб? Будучи настолько возвышенным духовно, обожествляемый столь многочисленной паствой, неужто, шагая в процессии, он действительно касался ногами земли?
Ряды военных и гражданских отцов города шагали вперед, и все взгляды стремились туда, где среди прочих шагал священник. Крик превращался в шепот по мере того, как одна часть толпы за другой могла его рассмотреть. Каким хрупким и бледным он был на фоне окружающего триумфа! Силы – или, точнее, вдохновение, которое поддерживало его, пока он сообщал им благую весть, подпитывая священника силой, идущей с неба, – покинули его после того, как он столь беззаветно выполнил свою задачу. Румянец, так недавно горевший на его щеках, угас, как гаснет пламя, безнадежно прячась в последних дотлевающих углях. Подобное лицо едва ли могло принадлежать живому, настолько мертвенным был его цвет и столь мало жизни осталось в том, кто нервно спотыкался на каждом шагу, но все же шел, и все же не падал!
Один из его церковных собратьев – почтенный Джон Уилсон, – заметив состояние, в котором мистера Диммсдэйла оставила схлынувшая волна вдохновения и проницательности, поспешно шагнул вперед, предлагая ему поддержку. Священник дрожал, но решительно отклонил руку почтенного старика. Он все еще шагал вперед, если можно было назвать шагом движение, больше похожее на неустойчивые попытки малыша, увидевшего протянутые руки матери, удержаться на ногах и сделать свои первые шаги. И теперь, почти незаметно, как незаметны были последние его движения, он очутился напротив памятного эшафота, потемневшего от непогоды. Помоста, где много лет назад Эстер Принн суждено было выдержать уничижительный взгляд мира. Там стояла Эстер, держа за руку маленькую Перл! Там на ее груди все так же сияла алая буква! Священник замер, а музыка продолжала играть вдохновенный и торжественный марш, под который шагала процессия. Музыка звала его вперед – дальше, к празднику! – но здесь он замер.
Беллингем уже несколько минут с тревогой наблюдал за священником. Теперь он покинул свое место в шествии и приблизился, рассудив по виду мистера Диммсдэйла, что тот неминуемо упадет. Но что-то в выражении лица последнего заставило мирового судью отступить, хоть этот человек не слишком хорошо воспринимал те смутные сигналы, что порой передаются от одной души к другой. Толпа же наблюдала с завороженным восхищением. В глазах людей земная слабость священника являлась лишь продолжением его небесной силы; никакое чудо не казалось чрезмерным для человека подобной святости, пусть даже он вознесся бы прямо у них на глазах, истаял, как воск, мерцая то ярче, то тише и наконец угаснув в свете небесных врат!
Священник повернулся к эшафоту и протянул к нему руки.
– Эстер! – позвал он. – Иди сюда! Иди, моя маленькая Перл!
Взгляд его был страшен, и все же в нем светилось нечто полное нежности и одновременно странного торжества. Девочка, со свойственной ей птичьей легкостью, подлетела к нему и обняла его колени. Эстер Принн – медленно, словно подчиняясь неизбежному року и против собственной сильной воли, – тоже приблизилась, но остановилась чуть дальше. И в этот миг Роджер Чиллингворс пробился сквозь толпу – или, возможно, поднялся из иных глубин, настолько беспокойным и злобным было его лицо, чтобы отвлечь свою жертву от того, что та решилась сделать! Откуда бы он ни взялся, старик поспешил вперед и поймал священника за руку.
– Безумец, остановись! Чего ты хочешь добиться? – прошептал он. – Отмахнись от этой женщины! Отгони ребенка! Все будет хорошо! Не очерняй свою славу, не навлекай на себя позор! Я еще могу спасти тебя! Неужели ты решил осквернить собственный сан?
– Ха, искуситель! Думаю, ты опоздал! – ответил священник, встретившись с ним взглядом, полным страха и решительности. – Твои силы уже не те! И с Божьей помощью я избавлюсь теперь от тебя!
Он снова протянул руку женщине с алой буквой.
– Эстер Принн, – воскликнул он с пронзительной искренностью, – во имя Его, столь грозного и милосердного, кто дал мне силы в этот последний миг сделать то, от чего – и в том мой тяжкий грех и бесконечное страдание – я удержался семь лет назад! Подойди же сюда и удвой мою силу твоей! Твоей силой, Эстер, но пусть направит ее та воля, которой Господь меня наделил! Этот несчастный и злобный старик мешает мне изо всех сил! Своих сил, и тех, что дает ему Враг! Приди же, Эстер, приди! И помоги мне подняться на эшафот!
Толпа пришла в смятение. Чиновники и священники, ближе всех стоявшие к пастору, были застигнуты врасплох и сбиты с толку смыслом увиденного – не в силах принять объяснение, что было им очевидно, и не в силах придумать другого – и застыли неподвижными и молчаливыми зрителями суда, который вершило само Провидение. Они смотрели, как священник, опираясь на плечо Эстер Принн, поддерживающей его за талию, приближается к помосту и восходит по ступеням, как ручка рожденного во грехе ребенка сжата в его руке. Старый Роджер Чиллингворс следовал за ними, словно неотрывно связанный с драмой вины и печали, актерами которой они являлись, а потому имеющий право участвовать в заключительной сцене.
– Даже обыщи ты всю землю, – говорил он, мрачно глядя на священника, – ты не нашел бы ни высот, ни глубин, в которых мог укрыться от меня, – помимо этого эшафота!
– И я благодарю Того, кто привел меня сюда! – ответил священник.
И все же он задрожал и повернулся к Эстер с выражением сомнения и тревоги в глазах, ничуть не скрытого попыткой дрожащей улыбки.
– Разве это не лучше, – пробормотал он, – того, о чем мы мечтали в лесу?
– Я не знаю! Не знаю! – поспешно ответила она. – Лучше? Возможно; мы можем погибнуть вместе, и с нами умрет маленькая Перл!
– Тебя и Перл будет судить Господь, – ответил пастор, – а Господь милосерден! Позволь же мне исполнить Его волю, которую Он ясно мне открыл. Я умираю, Эстер. Так помоги мне успеть и принять положенный мне позор!
Частично поддерживаемый Эстер Принн, сжимая ручку маленькой Перл, преподобный мистер Диммсдэйл повернулся к почтенным и благородным правителям, к святым отцам, своим собратьям по сану, к людям, чье великое сердце пребывало в ужасе и все же проливало слезы сострадания, словно осознавая, что некая глубокая жизненная суть – утопая во грехе, она была также полна страданий и искупления – будет сейчас открыта их взору. Солнце, едва миновавшее зенит, освещало пастора и придавало его фигуре исключительную черту, что словно отделяла его от всего земного, позволяя вознести мольбу на суде у Вечного Правосудия.
– Люди Новой Англии! – воскликнул он голосом, что разнесся над ними, высокий, торжественный, величественный и все же пронизанный дрожью, иногда криком, пробивающимся из непостижимых глубин вины и раскаяния. – Вы, любившие меня! Вы, считавшие меня святым! Узрите же грешника, согрешившего перед миром! Наконец – наконец я стою на месте, где должен был стоять семь лет назад, стою с этой женщиной, чья рука помогла мне взойти сюда и поддерживает меня в этот жуткий момент от падения! Смотрите, вот алая буква, которую носит Эстер! Вы все содрогаетесь от ее вида! Куда бы она ни шла, когда бы, под тяжким бременем этой метки, она ни надеялась отыскать покой, – буква озаряла ее путь мрачным огнем ужаса и отвращения. Но среди вас был тот, чье клеймо греха и позора не заставляло вас содрогаться!
В этот момент казалось, что священник не сумеет раскрыть свой секрет до конца. Но он поборол телесную слабость – и, более того, слабость сердца, – что сражалась с ним за бразды контроля. Отказавшись от поддержки, он в порыве страсти шагнул вперед, закрывая собой женщину и ребенка.
– Клеймо было на нем! – продолжил он с некой яростью, порожденной решимостью высказать все до конца. – Взгляд Господа прожигал его! Ангелы всегда указывали на него! (И Дьявол знал о клейме, постоянно растравляя его прикосновением раскаленного пальца!). Но он искусно скрывал свой позор от людей, он ходил среди вас с личиной одухотворенной, печальной, потому что она так чиста в этом грешном мире! – и грустной, потому что ему не хватало небесных собратьев! Но теперь, в свой смертный час, он открыт перед вами! Он просит вас взглянуть еще раз на алую букву Эстер! Он говорит вам, что, при всем своем таинственном ужасе, она лишь тень того клейма, которое носит на груди этот грешник, и что даже красное клеймо не сравнится с тем, что выжжено в его сердце! Те, кто здесь сомневается в Господнем суде над грешником! Узрите! Узрите же страшное свидетельство его!
Судорожным движением он сорвал пастырский воротник со своей груди. И знак был открыт! Но недостойно будет описывать это разоблачение. На миг глаза охваченной ужасом толпы оказались прикованы к жуткому чуду, пока священник стоял с румянцем триумфа на лице, как тот, кто посредством сильнейшей боли достиг победы. А затем он осел на помост.
Эстер приподняла его, устроив его голову на своей груди. Старый Роджер Чиллинворс опустился рядом с ним на колени, с пустым осунувшимся лицом, которое словно покинула жизнь.
– Ты ускользнул от меня! – повторял он снова и снова. – Ты ускользнул от меня!
– Пусть Бог тебя простит, – ответил священник. – Твой грех не менее глубок!
И он отвел угасающие глаза от старика, сосредоточив взгляд на женщине и ребенке.
– Моя маленькая Перл, – сказал он слабо, и мягкая улыбка озарила его лицо, лицо того, что ускользает в вечный покой; нет, того, кто избавился от страшного бремени, и теперь почти что казалось, что он готов начать с ребенком игру. – Милая маленькая Перл, теперь ты поцелуешь меня? В лесу ты отказалась это сделать. А теперь?
Перл поцеловала его в губы. Заклятие было разрушено. Величайшая сцена горя, участником которой стало дикое дитя, привнесла ту недостающую часть, что могла бы развить сострадание: и теперь ее слезы падали на щеки отца и служили обетом того, что она вырастет среди человеческой радости и печали не вечной бунтаркой против мира, а женщиной, живущей в нем. Миссия Перл, вестницы страданий своей матери, была теперь выполнена.
– Эстер, – сказал священник. – Прощай!
– Неужели мы больше не встретимся? – прошептала она, склонившись к его лицу. – Неужели не проведем нашу вечную жизнь вместе? Наверняка, наверняка мы искупили свои грехи всеми этими горестями! Ты смотришь в вечность своими яркими глазами! Скажи мне, что ты видишь?
– Тише, Эстер, тише! – сказал он с трепетным торжеством. – Закон, который мы нарушили, и я – тот грех, что был здесь отвратительно открыт! – пусть только это занимает твои мысли! Я боюсь! Я боюсь! Возможно, когда мы, забывшие нашего Бога, нарушили святость другой души, мы вдесятеро больше недостойны надежды на встречу и вечное чистое единение! Господь лишь знает, а он милостив! И прежде всего его милость доказывают мои недуги. Он позволил мне носить на груди эту жгучую пытку! Он послал мне того темного и ужасного старика, чтобы пытка не стала легче! В милости своей он привел меня сюда, дабы умереть такой смертью в торжестве позора на глазах у людей! Не желай я подобного искупления, я был бы проклят навек! Да святится имя Его! Да будет воля Его! Прощай!
Последнее слово сорвалось с губ священника вместе с последним вздохом. Толпа, доселе молчавшая, разразилась странным голосом страха и удивления, которые не могли еще найти себе выхода, иначе как в ропоте, что тяжело прокатился вслед отлетевшей душе.




























