444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Натаниель Готорн » Алая буква (сборник) » Текст книги (страница 15)
Алая буква (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:56

Текст книги "Алая буква (сборник)"


Автор книги: Натаниель Готорн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

– Не было бы лучше, – сказал он, – воспользоваться сегодня моими скудными умениями? Поистине, добрый сэр, нам стоит приложить немало усилий, чтоб дать вам силы и бодрость для завтрашней проповеди о выборах. Люди ждут от вас великих слов, понимая, что на следующий год их пастор может покинуть их.

– И отойти в мир иной, – ответил священник с блаженным смирением. – Лучший, если на то будет воля Небес, потому что я едва ли могу представить, что сумею вести за собой паству еще один год! Но что касается ваших лекарств, добрый сэр, то в нынешнем моем состоянии я в них не нуждаюсь.

– Рад это слышать, – ответил лекарь. – Возможно, мои лекарства, так долго напрасно предлагаемые, наконец-то начали давать должный эффект. Если бы я действительно смог исцелять, то был бы счастлив и искренне принимал заслуженную благодарность Новой Англии!

– Сердечно благодарю, мой бдительный друг, – ответил преподобный мистер Диммсдэйл с печальной улыбкой. – Благодарю и могу лишь прославлять ваши добрые дела в моих молитвах.

– Молитвы доброго человека дороже золота! – Роджер Чиллингворc развернулся, чтобы уйти. – Да, ведь это ходовая монета в Новом Иерусалиме, с клеймом самого Царя Небесного на ней!

Оставшись в одиночестве, священник позвал слугу и попросил обед, который проглотил с невероятным аппетитом. Затем, швырнув уже написанные листы Проповеди в камин, он начал заново и писал их в таком порыве эмоций и мыслей, что поражался собственному вдохновению. Он мог лишь удивляться, что Небо ниспослало столь великую и торжественную музыку своих пророков звучать посредством настолько грязной органной трубы, как он. И все же, оставив эту загадку решаться без него, или же продолжать быть нерешенной, священник продолжал свой труд в искренней спешке и восторге.

Ночь пролетела, словно Пегас, которого он оседлал, утро пришло и заглянуло, краснея, сквозь занавески, золотой луч последнего рассвета проник в кабинет и ослепил глаза священника. Он все сидел, с пером в руках и с огромным, неизмеримым следом исписанных страниц за спиной!

21
Выходной день в новой Англии

Утром того дня, когда новый губернатор получал свою должность из рук людей, Эстер Принн и маленькая Перл вышли на рыночную площадь. Та уже была заполнена ремесленниками и прочим простонародьем из числа горожан, среди которых, однако, мелькали грубые фигуры, чья одежда из оленьих шкур говорила об их принадлежности к каким-то лесным поселениям, разбросанным вокруг маленькой столицы колонии.

В этот всеобщий выходной, как и во все иные дни минувших семи лет, Эстер была одета в платье из грубой серой ткани. Не только его цвет, но и что-то неуловимое в крое создавало эффект, благодаря которому она практически исчезала из виду, не привлекая внимания, однако алая буква возвращала ее из неразличимых сумерек, представляя ее в собственном свете морального унижения. Ее лицо, так давно знакомое горожанам, выражало мраморное спокойствие, к которому все так привыкли. Оно было как маска или, скорее, застывшее спокойствие черт мертвой женщины, подчеркивающее этим ужасным подобием тот факт, что Эстер была мертва для любого проявления людской симпатии, отстранена от мира, в котором до сих пор обитала.

Возможно, только в этот день на лице ее появилось выражение, раньше не виданное, но недостаточно яркое, чтобы его различить; разве что сверходаренный зритель вначале прочитал ее сердце, а затем уже искал соответствующие изменения в чертах ее лица. Подобный проницательный зритель мог бы узнать, что, несколько ужасных лет выдерживая взгляды общества как необходимость, наказание, требование суровой религии, теперь, в последний раз, она встречала их свободно и по своей воле, чтобы превратить причину долгой мучительной боли в некий триумф. «Взгляните же в последний раз на алую букву и ее носительницу! – могла бы сказать людям их жертва и бесплатная служанка, каковой они ее считали. – Еще немного, и вам до нее не добраться! Еще несколько часов – и глубокий таинственный океан поглотит и спрячет символ, которому вы велели гореть на ее груди!» Но мы не погрешили бы против людской природы, отметив в Эстер противоречивое и глубоко сокрытое чувство сожаления, испытанное ею в тот самый миг, когда она была так близко к избавлению от боли. Возможно, то было непреодолимое желание испить последний, долгий, удушающий глоток из чаши с полынью и алоэ, вкусом, которым были отравлены почти все годы ее женственности. Вино жизни, с нынешнего момента представленное ее губам, должно было быть богатым, вкусным, волнующим и подаваться в золотой чаше, иначе она так и осталась бы истощенной и утомленной неизбежным послевкусием долгой горечи, а новое сильное питье сделало бы его еще горше.

Перл была окутана воздушной игривостью. Невозможно было догадаться, что это яркое солнечное видение обязано своим существованием столь мрачной серой тени; или что та фантазия, которая сумела создать сочетание великолепия и тонкости в изумительном детском платье, достигла цели куда более сложной в совершенной непримечательности одеяния Эстер. Платье, столь подходившее маленькой Перл, казалось ее продолжением, неизбежным развитием и внешней демонстрацией ее личности, неотъемлемой, как многоцветные крылья для бабочки или глубокий оттенок лепестков для цветка. Как в случае с ними, так и с ребенком, платье составляло единое целое с ее природой. В этот знаменательный день ее поведение отличалось особой живостью и непоседливостью, более всего напоминая мерцание бриллианта, рассыпающего искры в ответ на пульс в груди, которая им украшена. Дети всегда ощущают волнение тех, кто привязан к ним, особенно когда это касается проблем или грядущих перемен в делах домашних; а потому Перл, которая была драгоценностью на взволнованной материнской груди, выдавала своими эмоциями те чувства, которых никто не мог различить на мраморном безразличии маски Эстер.

Эта кипучая энергия заставляла ее порхать рядом с матерью, как птичка, вместо того, чтобы идти обычным шагом.

Она постоянно разражалась криками дикой, бессловесной и иногда пронзительной мелодичности. Когда они достигли рыночной площади, девочка стала еще беспокойней, различив толкотню и шум этого оживленного места, обычно напоминавшего скорее широкую и пустынную лужайку перед молельным домом, нежели центр городской торговли.

– Мама, что здесь происходит? – воскликнула она. – Почему все эти люди сегодня бросили работу? Сегодня весь мир собрался играть? Смотри, вон кузнец! Он вымыл свое закопченное лицо и нарядился в воскресную одежду, а выглядит так, словно с удовольствием радовался бы, если бы этому кто-нибудь его научил! А вот мистер Брекетт, старый тюремщик, кивает мне и улыбается. Почему, мама?

– Он помнит тебя совсем малышкой, дитя, – ответила Эстер.

– Он не должен мне из-за этого улыбаться, старый, мрачный старик с отвратительным взглядом! – сказала Перл. – Тебе он может кивать, когда захочет, потому что ты одета в серое и носишь алую букву. Но смотри, мама, сколько странных людей, и индейцы, и даже моряки между ними! Зачем они все пришли к нам на рыночную площадь?

– Они ждут шествия процессии, – сказала Эстер. – Ждут, когда губернатор и члены городского магистрата пройдут мимо, а с ними священники, и все важные и почтенные люди, и солдаты, которые будут маршировать под музыку перед ними.

– А наш пастор там будет? – спросила Перл. – Он протянет мне обе руки, как тогда, у ручья, когда ты меня к нему привела?

– Он будет там, дитя, – ответила ей мать, – но он не станет приветствовать тебя сегодня, и ты не должна приветствовать его.

– Какой он странный скучный человек! – пробормотала девочка как бы самой себе. – В темноте ночи он зовет нас к себе и держит нас за руки, тебя и меня, как когда мы стояли вон на том эшафоте! И в глухом лесу, где нас слышат только старые деревья, а видит лишь кусочек неба над головой, он говорит с тобой, сидя на замшелом стволе! А потом целует меня в лоб, да так, что маленький ручей с трудом это смывает! Но тут, в солнечный день, среди других людей он нас не знает и мы не должны его узнавать!

– Замолчи, Перл! Ты совершенно не понимаешь, в чем тут дело. Не думай о священнике, следи лучше за собой и посмотри, как радостны сегодня все лица. Дети пришли из школ, взрослые из своих мастерских и с полей, чтобы радоваться, потому что сегодня новый человек начинает ими править, а потому – как свойственно людям со времен первого собрания нации, – они будут радоваться и веселиться, словно пришло наконец золотое время для нашего бедного старого мира!

Как и сказала Эстер, непривычная веселость озаряла лица людей. В это радостное время года – как тогда, так и в течение большей части последующих двух веков, – пуритане выжали из себя всю радость и публичное веселье, которые считали допустимыми для грешной людской природы; а потому, развеяв привычную суровость на время единственного выходного, казались чуть менее мрачными, чем большинство иных обществ бывает в период великих бедствий.

Но мы, возможно, слегка преувеличили серый и черный фон, несомненно, характеризовавший манеры и настроения той эпохи. Собравшиеся в тот день на рыночной площади Бостона не унаследовали пуританского мрака с самого рождения. Они были урожденными англичанами, чьи отцы жили в солнечные времена елизаветинской эпохи, в те времена, когда Англия, в общем и целом, была так радостна, так велика и восхитительна, как никогда еще не бывало в истории мира. Если бы поселенцы Новой Англии следовали врожденным вкусам, каждое событие общественного значения праздновалось бы с кострами, банкетами, зрелищами и процессиями. И было бы вполне уместно при проведении подобных торжественных церемоний сочетать искреннюю веселость с серьезностью и украшать необычайной роскошной вышивкой пышные одеяния статуса, который нация придает на таких празднованиях. Была какая-то тень попытки подобного рода и в форме празднования первого дня очередного политического года колонии. Слабый отблеск столь памятного великолепия, бесцветное и слишком разбавленное повторение тех празднеств, которые они помнили по старому гордому Лондону, – мы не говорим о коронации, но в появлении лорда мэра вполне можно было проследить черты, которые наследовались нашими праотцами в ежегодном назначении членов магистрата. Отцы и основатели государства – чиновник, священник и солдат – считали своим долгом демонстрировать чин и величие, которое, в соответствии с древним стилем, выражалось в парадных одеждах и напыщенном виде при появлении в обществе. Все они шествовали во главе процессии перед людьми и тем самым придавали необходимое величие простым формам недавно созданного состава правительства.

А затем простому люду предлагалось, хотя открыто и не поощрялось, отдохнуть от ежедневных изнурительных забот, которые в иное время почитались и казались неотъемлемыми от их религиозности. По правде говоря, там не было ни одного популярного развлечения, так часто встречавшихся в Англии во времена Елизаветы или Якоба, – никаких грубых театральных пьес, ни менестрелей с арфами и легендарными балладами, ни музыкантов с танцующей обезьянкой, ни фокусников, чьи трюки похожи на колдовство, ни паяцев со множеством шуток столетней давности, которые, впрочем, все еще веселили толпу, поскольку естественно вливались в общее веселье. Все подобные мастера разных видов развлечений были строжайше запрещены не только суровыми законами, но и общественным настроем, который и вдыхает в законы жизнь. Но все же большое честное лицо народа улыбалось – пусть мрачно, но действительно широко.

Не были запрещены спортивные соревнования из тех, что колонисты наблюдали и в которых принимали участие давным-давно, на ярмарках в зеленых деревнях Англии. Им позволено было прижиться на новой земле ради мужества и храбрости, которые они развивали. Разные состязания в борьбе, различных стилей, от Корнуолла до Девоншира, то тут, то там начинались на рыночной площади, в одном углу упражнялись в дружеской драке на дубинах и – что больше всего привлекало к себе внимание – на эшафоте, уже упомянутом нами на прошлых страницах, два мастера защит демонстрировали свое умение обращаться со щитом и мечом. Но, к великому разочарованию толпы, последних прервало появление городского пристава, который не мог допустить подобного издевательства над величием закона на посвященном ему месте.

Мы не погрешим против истины, отметив, что в целом (при всем безрадостном бытии тех людей, потомков сэров, что в свое время отлично умели повеселиться) в своем проведении праздника они выигрывали в сравнении с грядущими поколениями, даже такими далекими, как наше. Их первые потомки, поколение, сменившее ранних переселенцев, отличалось самым черным оттенком пуританства и так затмило им национальный образ, что все последующие годы оказались не в силах его очистить. Нам еще предстоит заново учиться забытому искусству веселья.

В картине человеческой жизни на полотне рыночной площади хоть и преобладали печальные оттенки серого, коричневого и черного, свойственные английским эмигрантам, пестрело и разнообразие иных цветов. Группа индейцев – в своих дикарских нарядах из замысловато вышитой оленьей кожи, поясах-вампумах цветов красной и желтой охры и перьях, вооруженных луками, стрелами и копьями с каменным наконечником, – стояли слегка в отдалении и непоколебимой мрачностью физиономий могли бы поспорить даже с самими пуританами. Но, при всей своей оригинальности, раскрашенные варвары не были самой дикой деталью картины. Звание самых диких по праву принадлежало нескольким морякам – части команды с корабля из Испанского Мэйна, – которые сошли на берег слегка развлечься на день выборов. Это были грубые головорезы, с почерневшими от солнца лицами и дикими бородами, их широкие короткие штаны удерживались на поясах, зачастую украшенные золотыми пряжками, всегда – ножами, и чуть реже мечами. Под широкополыми шляпами из пальмовых листьев блестели глаза, которые даже в приливе веселья и хорошего настроения светились животной яростью. Без страха и промедлений они нарушали все правила поведения, сдерживающие других: курили табак под самым носом городского пристава, при том что горожанину каждый клуб дыма обошелся бы в шиллинг штрафа, потягивали, сколько хотели, вино или водку из карманных фляг, предлагая их и толпе, которая в шоке на них глазела. И это в значительной мере отображало всю брешь в общественной морали, которую мы называем суровой: она позволяла морякам не только выходки на берегу, но и куда более отчаянные дела в родной стихии. В те времена моряк по сути своей был крайне близок к пирату. И не вызывало сомнений, к примеру, что команда упомянутого корабля, не самая худшая представительница морского братства, была виновна, как можно было бы выразиться, в подрыве испанской торговли, за который в современном суде непременно была бы осуждена на повешение.

Но море тех старых времен вздымалось, бурлило и пенилось по собственной воле и подчинялось лишь капризам ветра, ничуть не ограниченное любыми устоями человеческого закона. Буканьер того времени мог при желании осесть на берегу прилежным и благочестивым горожанином, да и в течение его бесшабашной карьеры никто не считал зазорным общаться с ним или вести дела. А потому старейшины пуритан, в своих черных плащах, крахмальных воротниках и островерхих шляпах, не без благодушия улыбались шуму и грубому поведению веселых мореходов, не удивившись и не выказав осуждения, когда столь добропорядочный гражданин, как Роджер Чиллингворс, лекарь, явился на рыночную площадь, дружески беседуя с капитаном упомянутого судна.

Последний был самой представительной и галантной фигурой на том фоне и выделялся в обществе, куда бы ни пошел. Одежда его была расшита лентами, шляпу окантовывала золотая тесьма, которая переплеталась с золотой цепью, удерживающей перо. На боку его висел меч, лоб был украшен шрамом от сабли, который, судя по привычке укладывать волосы, он стремился скорее подчеркивать, чем скрывать. Обитатель суши едва ли осмелился бы надеть подобное платье и продемонстрировать подобное на лице, не подвергнувшись суровому допросу мирских судей и, вероятно, последующему штрафу или тюремному сроку, а то и публичному позору в колодках. Что же касается капитана, его воспринимали столь же естественным, сколь естественна для рыбы ее блестящая чешуя.

Разойдясь с лекарем, капитан бристольского корабля лениво мерил шагами рыночную площадь, пока не приблизился к месту, где стояла Эстер Принн. Похоже, он знал ее, потому что тут же к ней обратился. Где бы ни появлялась Эстер, вокруг нее обычно сам по себе образовывался участок пустоты – своего рода волшебный круг, – в который, какая бы давка ни царила за его пределами, люди предпочитали не заходить. Это было вынужденное моральное одиночество, в которое алая буква заключала свою обреченную носительницу, отчасти созданное ее собственной сдержанностью, отчасти тем, что поселенцы инстинктивно, пусть и без прошлой враждебности, старались ее избегать. Сейчас оно впервые пригодилось, позволив Эстер и мореходу побеседовать без риска быть подслушанными. Общественная репутация Эстер Принн была такова, что даже матрона города, прославленная своей непоколебимой нравственностью, не могла бы позволить себе подобной беседы без риска последующего скандала.

– Итак, миссис, – сказал ей моряк, – мне придется отправить стюарда готовить еще одно место вдобавок к тем, о которых вы договаривались! И в путешествии не придется бояться морской болезни и цинги. С нашим корабельным хирургом и этим лекарем бояться придется разве что снадобий и пилюль, которыми они могут нас закормить, потому что на борту их огромное количество, я недавно выменял лекарства у испанского корабля.

– О чем вы говорите? – Эстер была поражена больше, чем могла позволить себе показать. – У вас еще один пассажир?

– А вы разве не знаете? – воскликнул капитан. – Этот ваш местный лекарь, – он назвался мне Чиллингворсом – собирается делить с вами каюту. Да, да, вы наверняка это знаете, он же сказал мне, что из вашей компании и что он близкий друг джентльмена, о котором вы говорили – того, что страдает от этих кислых старых пуританских вождей.

– Они хорошо знакомы, это верно, – ответила Эстер, сохраняя спокойствие лишь ценой полнейшей сосредоточенности. – Они давно живут в одном доме.

Эстер Принн и капитан не обменялись больше ни словом. Но в то же мгновение она увидела самого Роджера Чиллингворса, стоящего на дальнем краю площади и улыбающегося ей; улыбкой, которая – через всю широкую и бурлящую движением площадь, все разговоры и смех, разнообразие мыслей, настроений и интересов толпы – доносила тайну и ее ужасное содержание.

22
Процессия

Прежде чем Эстер Принн сумела собраться с мыслями и обдумать, что можно сделать в этой новой и тревожной ситуации, с прилегающей улицы донеслись приближающиеся звуки военного марша. Марш возглашал продвижение процессии членов магистрата и жителей города, двигавшейся к молельному дому, где, по уже устоявшейся привычке и зародившемуся обычаю, преподобный мистер Диммсдэйл должен был читать Выборную Проповедь.

Вскоре послышалась музыка и показалась глава процессии, под медленный величественный марш выходя из-за угла и продвигаясь по рыночной площади. Звучали разнообразные инструменты, пусть и не вполне сочетающиеся друг с другом и не всегда используемые профессионально, однако достигающие великой цели, ради которой гармонии барабанов и кларнетов обращались к обществу – придавали более яркую и героическую окраску сцене жизни, проходившей перед глазами собравшихся. Маленькая Перл поначалу захлопала в ладоши, тут же позабыв о своей неустанной тревоге, не оставлявшей ее с самого раннего утра, и молча наблюдала, в душе воспаряя вверх, словно чайка в потоке воздуха, на длинных волнах и перепадах звука.

Однако игра солнечных лучей на оружии и сверкающих доспехах военного отряда, следовавшего в процессии за оркестром в качестве почетного эскорта, вернула ей прежнее настроение. Эта уцелевшая до наших дней воинская единица, сохранившая честь и древнюю славу и идущая маршем прямиком из минувших веков, состояла не из наемников. Ее ряды пополняли джентльмены, тяготеющие к военному делу и жаждущие основать некое подобие военной школы, где, подобно ордену рыцарей-тамплиеров, могли бы преподавать науку и военную муштру в той мере, насколько это возможно в пределах мирных учений. Горделивая осанка каждого члена отряда свидетельствовала о большом уважении, питаемом общественностью к военным. Некоторые из них действительно заработали свои регалии честной службой в Нидерландах, Бельгии, Люксембурге и на прочих европейских полях сражений и имели полное право носить высокое звание солдата. Весь их строй, облаченный в начищенную сталь, с плюмажами, покачивающимися над яркими шлемами без забрал, сверкал великолепием, с которым не сравнится никакой современный парад. Однако следовавшие сразу за военным эскортом гражданские чиновники заслуживали более пристального взгляда внимательного наблюдателя. Даже их манера держать себя несла печать величия, в сравнении с которой надменная поступь воинов казалась плебейской, а то и смехотворной. Это был век, когда то, что мы называем талантом, ценилось куда меньше, чем сегодня, а тяжеловесное стремление к постоянству и высокому положению – куда больше. Люди отличались унаследованной по праву почтительностью к общественным деятелям, которую их потомки если и сохранили, то в более мягком варианте и в гораздо меньшей степени. Трудно сказать, к добру была эта перемена или к худшему, скорее всего, верны оба этих утверждения. В те старые времена английский поселенец на этих суровых берегах – оставивший позади короля, аристократию и всю ужасную систему рангов, но, тем не менее, сохранивший привычку и потребность к почтительности, – перенес их на благородные седины и почтенный возраст, на проверенную временем честность, на непоколебимую мудрость и на тусклый жизненный опыт – на предрасположенность к тому унылому и тяжеловесному порядку, который дает представление о постоянстве и обычно определятся как респектабельность.

Посему эти доморощенные политики – Брэдстрит, Эндикот, Дадли, Беллингем и им подобные, одними из первых избранные к власти народом, нечасто блистали умом и отличались скорее скучной степенностью, нежели энергичностью разума. Им были присущи стойкость и самоуверенность, и в трудные и опасные времена они вставали на защиту благополучия страны подобно гряде утесов, преграждающих путь бурному приливу. Упомянутые здесь черты характера были ярко выражены в грубых чертах лица и крупном телосложении новых должностных лиц колонии. Что касается прирожденной властности их манер, то историческая родина не постыдилась бы увидеть сих передовых деятелей подлинной демократии в палате пэров или в почтеннейшем Тайном совете монарха.

Следом за должностными лицами шел молодой и на редкость выдающийся священнослужитель, с чьих уст, как ожидалось, должна была сойти духовная проповедь в честь сегодняшнего события. В то время его профессия позволяла проявить интеллектуальные способности куда в большей степени, нежели политическая жизнь; ведь, даже отбросив в сторону причины высшего характера, она приносила уважение и едва ли не поклонение общества, что само по себе являлось сильнейшим стимулом к достижению самых честолюбивых замыслов. Даже политическая власть – на примере Инкриса Мэзера[13] 13
  Инкрис Мэзер был священником и в то же время самым влиятельным политиком Массачусетса. Известен тем, что стал организатором салемского «ведьминского» процесса.


[Закрыть]
– была доступной для преуспевающего священника.

И те, кто видели его сейчас, отмечали, что с тех самых пор, как мистер Диммсдэйл впервые ступил на берег Новой Англии, он никогда еще не выказывал такой силы, как та, что сквозила теперь в его походке и манере держаться, пока он шел в процессии. Из его поступи исчезла былая нерешительность, он держался прямо, а ладонь его больше не была прижата к сердцу в зловещем жесте. И все же, при внимательном рассмотрении, сила священника произрастала не из телесной крепости. Она бы могла быть духовной, переданной ему ангелами-хранителями. Она же могла быть тем веселящим крепким вином сердца, что возгоняется лишь в пламенном тигле искренних и долгих раздумий. Или же, возможно, его чувствительную натуру оживила громкая и пронзительная музыка, волны которой, поднимаясь к небесам, увлекли с собой и его. Однако мистер Диммсдэйл имел столь отрешенный вид, что возникал вопрос, слышит ли он ее вообще. Его тело продолжало движение вперед с непривычной для него силой. Но где обретался его разум? Глубоко погруженный в себя, он кипел сверхъестественной энергией, выстраивая стройные ряды величественных мыслей, которые вскорости собирался извергнуть. Поэтому он ничего не видел, не слышал и не осознавал происходящего вокруг; однако духовная его составляющая взяла контроль над бренным телом и увлекла за собой, не чувствуя сей ноши и неосознанно придав ему силу, свойственную ей самой. Люди недюжинного ума, но слабые телом, способны время от времени на подобное усилие, которое забирает жизненную силу на многие дни вперед, а затем проводят жизнь в безжизненном оцепенении.

Эстер Принн, пристально глядевшая на священника, ощутила, как ее охватывает тоскливое предчувствие, причина и происхождение которого были ей неизвестны, если только не крылись в том, что он теперь казался таким далеким от нее и совершенно недосягаемым. Один его взгляд, в котором было бы узнавание, такой, каким она представляла его себе много раз, – вот в чем она нуждалась. Эстер задумалась о сумеречном лесе, о небольшой лощине, месте уединения, любви и страданий, о замшелом древесном стволе, на котором, сидя рука об руку, они вели разговоры, наполненные печалью и страстью, и смешивали свои речи с меланхоличным бормотанием ручья. Каким глубоким было тогда их понимание друг друга! И это тот самый мужчина? Сейчас она едва узнавала его!

Он горделиво шествовал мимо, зримо окутанный величественной музыкой, в компании величавых и почтенных отцов колонии, такой недосягаемый в своем мирском положении и еще более отделенный от нее скопищем его безжалостных мыслей, сквозь которые она сейчас на него смотрела! Она обреченно поняла, что все было лишь иллюзией, и то яркое единение душ между ней и священником существовало лишь в ее фантазиях. И всем своим женским естеством Эстер не могла простить его – особенно теперь, когда тяжелая поступь их Судьбы раздавалась все ближе и ближе! – за способность так всецело отрешиться от их общего мира – в то время как она сама блуждала на ощупь во тьме, протягивая холодные ладони, ища и не находя его.

Перл то ли заметила и переняла чувства матери, то ли сама почувствовала отчужденность и недосягаемость, окутавшие священника. Пока процессия проходила мимо, девочка не могла устоять на месте, трепеща, словно птица, готовая вот-вот упорхнуть. Когда все прошли, она заглянула Эстер в лицо.

– Мама, – спросила она. – Это был тот самый священник, что поцеловал меня у ручья?

– Тише, тише, милая моя Перл! – прошептала ее мать. – Мы никогда не должны говорить на рыночной площади о том, что случилось с нами в лесу.

– Я не уверена, что это был он – он так странно выглядел, – продолжила девочка. – А то я подбежала бы к нему и попросила бы поцеловать меня снова, перед всеми этими людьми, как тогда, под старыми мрачными деревьями. Что бы священник ответил мне, мама? Схватился бы он рукой за сердце и рассердился бы на меня и попросил бы уйти?

– А что бы он сказал тебе, Перл, – сказала Эстер, – помимо того, что сейчас не время для поцелуя и что поцелуям не место на рыночной площади? Хорошо, глупое дитя, что ты не стала с ним говорить!

Новый оттенок того же чувства к мистеру Диммсдэйлу был проявлен персоной, чья эксцентричность, безумная, как следует ее определить, позволяла ей делать то, на что не смогли бы отважиться добрые горожане, – и теперь позволила на глазах у общества начать разговор с носительницей алой буквы. То была миссис Хиббинс, которая, в своем великолепном наряде с тройными брыжами, расшитым корсажем и пышным бархатом платья, вышла, опираясь на трость с золотым набалдашником, наблюдать процессию вблизи. Поскольку эта почтенная леди была известна (за что впоследствии ей пришлось заплатить жизнью) как ведущая исполнительница всех ритуалов черной магии, которые распространялись все шире, толпа расступалась перед ней, боясь прикоснуться к ее облачению, словно в широких бархатных складках могла затаиться чума. От вида разговора с Эстер Принн – какие бы добрые чувства многие ни испытывали к последней, – страх перед миссис Хиббинс удвоился, что привело к суматошному движению в той части площади, где находились обе женщины.

– Способно ли смертное воображение постичь такое? – конфиденциально шепнула старая леди. – Вон тот священник! Люди считают его святым на земле, и таковым, я должна признать, он действительно сейчас выглядит! Кто же теперь, увидев его в процессии, мог бы подумать, что не так уж давно он выбирался из своего кабинета, пережевывая старые строки еврейской библии, полагаю, чтобы подышать лесным воздухом! Ага! Мы знаем, что это значит, Эстер Принн! Но, истинно говорю, я едва ли могу поверить, что это все тот же человек. Я видела многих церковников, шагавших за музыкантами, среди тех, кто танцевал со мной под музыку Неназываемого, и тогда же индейский пау-вау или лапландский волшебник менялись с нами парами! Все то безделица для женщины, которая знает этот мир. Однако не этот священник. Разве можешь ты быть уверена, Эстер, что это тот самый мужчина, что говорил с тобой на лесной тропе?

– Мадам, я не знаю, о чем вы говорите, – ответила Эстер Принн, чувствуя, что миссис Хиббинс не в своем уме, и все же пораженная и испуганная уверенностью, с которой та признавала личную связь столь многих людей (и себя в том числе) с Врагом рода людского. – Мне не пристало разговаривать с такими учеными и благочестивыми вестниками Слова Божия, как преподобный мистер Диммсдэйл.

– Фи, женщина, постыдись! – воскликнула старая леди, потрясая перед ней пальцем. – Неужто ты думаешь, что я бывала в лесу столько раз и не научилась определять, кто еще там бывал? Да, хоть ни один листок не сорвался с их диких венков, когда они там танцевали! Я знаю тебя, Эстер, и вижу твою метку. Мы все прекрасно видим ее в этом солнечном свете! Она сияет, как алое пламя во тьме. Ты носишь ее открыто, и в этом вопросов нет. Но этот священник! Позволь мне сказать тебе на ухо. Когда Черный Человек видит одного из своих слуг, что скрепил договор подписью и печатью, а затем стыдится своей связи с ним, как преподобный мистер Диммсдэйл, уж у него есть способ сделать так, чтоб метка была открыта при свете дня и на глазах всего мира! Что так пытается спрятать священник, все прижимая ладонь над сердцем? А, Эстер Принн?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю