355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натанаэл Уэст » День саранчи (сборник) » Текст книги (страница 5)
День саранчи (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:22

Текст книги "День саранчи (сборник)"


Автор книги: Натанаэл Уэст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Немного погодя Подруга скорбящих стал умолять их вернуться и прекратить мучения ягненка. Они отказались идти. Он отправился сам и нашел ягненка под кустом. Он размозжил ему голову камнем и оставил тушу мухам, роившимся над окровавленными цветами алтаря.


Подруга скорбящих и валенок

Подруга заметил, что в нем развивается граничащая с безумием чувствительность к беспорядку. Все должно было располагаться по системе: туфли под кроватью, галстуки на вешалке, карандаши на столе. Выглянув из окна, он компоновал горизонт так, чтобы массы зданий взаимно уравновешивались. Если в этом пространстве появлялась птица, он сердито закрывал глаза, дожидаясь, пока она пролетит.

Первое время он не сдавал позиций, но в один прекрасный день оказался приперт к стене. В этот день все неодушевленные предметы, которые он хотел починить, ополчились на него. Стоило ему дотронуться до вещи, как что-то проливалось или скатывалось на пол. Запонки от воротничка исчезли под кроватью, карандаш сломался, ручка бритвы отвалилась, штора не желала опускаться. Он сопротивлялся этому, но с излишней яростью, и потерпел окончательное поражение от пружины будильника.

Он бежал на улицу, но здесь был хаос тысячекратный. Прохожие спешили мимо беспорядочными группами, не образуя ни звезд, ни квадратов. Фонарные столбы расставились неравномерно, плиты мостовой были разнокалиберные. И ничего нельзя было сделать с грубым лязгом трамваев и резкими выкриками разносчиков. На ритм их не ложился никакой рефрен, и никакая гамма не могла придать им смысл.

Он тихо прислонился к стене, стараясь не видеть и не слушать. Тут он вспомнил Бетти. У него часто бывало ощущение, что, поправляя на нем галстук, она поправляет нечто большее. И однажды он подумал, что если бы ее мир был шире, был миром, она навела бы в нем такой же порядок, как на своем туалетном столике.

Он сказал шоферу такси адрес Бетти и велел поторапливаться. Но Бетти жила в другом конце города, и, пока они доехали, паника превратилась в раздражение.

Она открыла ему в свежем белом полотняном халатике с палевой отделкой. Протянула к нему руки – гладкие и круглые, как обкатанное прибоем дерево.

Смущение вернулось, и он почувствовал, что успокоить его сейчас может только грубость. Виновата, однако, была Бетти. Ее мир – не мир, и в нем нет места читателям его колонки. Ее уверенность проистекает из умения произвольно ограничивать свой опыт. Более того – его неразбериха осмысленна, а ее порядок – нет.

Он тоже хотел сказать ей «здравствуй», но язык превратился в валенок. Чтобы не разговаривать, он полез с поцелуем, затем счел нужным извиниться.

– Эти сцены примирения с возлюбленной – лишнее, я понимаю и… – Он нарочно запнулся, чтобы она сочла его смущение искренним. Но фокус не удался – она дожидалась продолжения.

– Прошу тебя, пойдем куда-нибудь пообедаем.

– Боюсь, что не смогу.

Улыбка ее превратилась в смех.

Она смеялась над ним. Желая отыграться, он попытался найти в ее смехе «горечь», «око видит, да зуб неймет», «надрыв», «гори все огнем». Но, к своему конфузу, не нашел ничего, над чем можно было бы посмеяться. Смех ее возник естественно, а не раскрылся, как зонтик, – а потом снова превратился в улыбку, не «кислую», не «ироническую» и не «загадочную».

Когда они перешли в гостиную, его досада усилилась. Бетти села на диван-кровать, поджав голые ноги и выпрямив спину. Позади нее на лимонных обоях цвело серебряное дерево. Он остался стоять.

– Бетти-Будда, – сказал он. – Бетти-Будда. У тебя сытая улыбка; только брюшка не хватает.

В голосе его было столько ненависти, что он сам удивился. Наступило неловкое молчание, и, потоптавшись немного, он наконец сел на диван, чтобы взять ее за руку.

Больше двух месяцев прошло с тех пор, как на этом самом диване он сделал ей предложение. Тогда Бетти согласилась, и они обсуждали совместную жизнь после женитьбы, его работу и ее полосатый передник, его шлепанцы, которые будут стоять у камина, и ее кулинарные способности. После этого он исчез. Он не чувствовал вины; только досадовал, что его обманом заставили поверить, будто такое решение возможно.

Скоро ему надоело держаться за руки, и он опять заерзал. Он вспомнил, что под конец прошлой встречи он засунул руку ей под одежду. И, не придумав ничего лучшего, повторил сейчас эту вылазку. Под халатом на ней ничего не было, и он нашел ее грудь.

Бетти ничем не показала, что чувствует его руку. Он был бы рад пощечине, но она молчала, даже когда он взял ее за сосок.

– Позволь сорвать эту розу, – сказал он, дернув. – Я хочу носить ее в петлице.

Бетти дотронулась до его лба.

– Что с тобой? – спросила она. – Ты болен?

Он начал кричать на нее, сопровождая выкрики жестами, которые слишком хорошо соответствовали словам, как у старомодного актера.

– Какая же ты стерва! Стоит человеку гнусно себя повести, как ты говоришь, что он болен. Все, кто мучает жен, кто насилует детей, – по-твоему, они все больные. Мораль ни при чем – только медицина. А я не болен! Не нужен мне твой аспирин. У меня комплекс Христа. Человечество… я возлюбил человечество. Каждого сломленного кретина… – Он закончил смешком, похожим на лай.

Она пересела с дивана в красное кресло, распираемое набивкой и тугими пружинами. В лоне этого кожаного монстра она потеряла всякое сходство с безмятежным Буддой.

Но гнев его не утих.

– В чем дело, милая? – спросил он, угрожающе поглаживая ее по плечу. – Тебе не понравилось представление?

Она не ответила, а подняла руку, словно заслоняясь от удара. Она была как котенок – такой мягкий и беззащитный, что ему хочется сделать больно.

– В чем дело? – спрашивал он снова и снова. – В чем дело? В чем дело?

Лицо у нее приобрело такое выражение, какое бывает у неопытного игрока, поставившего последние деньги на кон. Он уже потянулся за шляпой, но тут Бетти заговорила:

– Я тебя люблю.

– Ты меня – что?

Ей было трудно повторить, но она и тут постаралась не нагнетать драматизма.

– Я тебя люблю.

– И я тебя, – сказал он. – С проклятой твоей улыбкой сквозь слезы.

– Почему ты не можешь оставить меня в покое? – Она заплакала. – Мне было хорошо, пока ты не пришел, а теперь – паршиво. Уйди. Уйди, пожалуйста.


Подруга скорбящих и чистенький старик

Очутившись на улице, Подруга скорбящих задумался, что делать дальше. Аппетит от волнения пропал, а идти домой было страшно. Собственное сердце казалось ему бомбой, замысловатой бомбой, которая нехитрым взрывом разрушит мир, не шелохнув его.

Он решил выпить у Дилеханти. Возле стойки он увидел приятелей. Они с ним поздоровались и продолжали разговор. Один из них сетовал на засилье женщин в литературе.

– И у всех у них по три имени, – сказал он. – Мэри Роберте Уилкокс, Элла Вила Катетер, Форд Мэри Райнхарт…

Потом кто-то заметил, что все они скучают по хорошему изнасилованию, – и этим вызвал целый водопад рассказов.

– Я знал девицу, приятная была девица, пока не связалась с кружком и не ударилась в литературу. Начала пописывать в журнальчиках насчет того, как ей больно от ее Красоты, бросила парня, который расставлял кегли в кегельбане. Соседские ребята разозлились и как-то ночью отвели ее на пустырь. Человек восемь. Они ее…

– Похожая история была с другой писательницей. Когда пошла эта кровяная струя, она бросила свой топкий английский прононс и переключилась на «гоп-стоп». Стала ходить в шалман и вращаться среди бандюг – изучала жизнь. Ну, а бандюги не знали, что они живописны, и считали ее своей, пока хозяин не открыл им глаза. Увели ее в заднюю комнату, чтобы преподать ей новое учение, и показали, где зимуют раки. Не выпускали ее три дня. На третий день продавали билеты неграм.

Подруга скорбящих перестал слушать. Приятели будут развлекаться этими историями, пока язык ворочается. Они понимали, что это ребячество, но по-другому взять реванш не умели. В колледже и, наверное, первые годы после выпуска они верили в литературу, в Прекрасное, верили, что самовыражение – высшая цель. Потеряв эту веру, они потеряли все. Деньги и слава для них ничто. Они не от мира сего.

Подруга скорбящих пил размеренно. На лице его была невинная довольная улыбка – улыбка анархиста, который сидит в кинотеатре с бомбой в кармане. Если бы соседи знали, что у него в кармане! Скоро он выйдет из зала и убьет президента.

Только когда до него донеслось его имя, он перестал улыбаться и снова начал слушать.

– Он лепролиз. Шрайк говорит, что он облизывает прокаженных. Бармен! Одну проказу для джентльмена.

– Если нет проказы, дайте ему гуляш.

– Ну да, вот где изъян в его отношении к Богу. Литературщина – одноголосый хорал, латинские стихи, средневековая живопись, Гюисманс, витражи и прочая шелуха.

– Если у него и будет подлинное религиозное переживание, оно будет индивидуальным, а значит, непередаваемым – никому, кроме психиатра.

– Его беда, наша общая беда – что у нас нет внешней жизни, только внутренняя, да и та – по необходимости.

– Он эскепист. Он хочет возделывать свой внутренний садик. Но скрыться от мира нельзя, да и где он найдет рынок для плодов своей личности? Сельскохозяйственный совет себя не оправдал.

– В конце концов, я вам скажу, каждому надо зарабатывать на жизнь. Не все могут верить в Христа, а фермеру – какое дело до искусства? Он скинет ботинки и босыми ногами пощупает теплую жирную землю. В церкви ботинки не скинешь.

Подруга скорбящих опять улыбнулся. Подобно Шрайку, которому они все подражали, они были машинами, штампующими шутки. Пуговичная машина штампует пуговицы, что бы ни приводило ее в движение – нога, пар или электричество. Каковабы ни была тут движущая сила – смерть, любовь или Бог, – они штамповали шутки.

Неужели их вздор – единственное препятствие, спросил он себя. Неужели я закинулся перед таким низким барьером?

Виски было хорошее, он ощущал тепло и уверенность. В сизом табачном дыму красное дерево стойки сияло, как мокрое золото. Бокалы и бутылки с яркими бликами позванивали, как колокольчики, когда их сдвигал бармен. Подруга забыл, что его сердце – бомба, и вспомнил случай из детства. Однажды зимним вечером они с сестренкой дождались, когда придет из церкви отец. Сестре тогда было восемь лет, ему – двенадцать. В этом перерыве между игрой и едой ему стало грустно, и, сев за рояль, он начал пьесу Моцарта.

Он впервые сел за рояль добровольно. Сестра отложила свою книжку с картинками и стала танцевать под музыку. До этого она никогда не танцевала. Она двигалась старательно, с серьезным видом – танец был простой и вместе с тем чинный. Подруга скорбящих стоял у бара, покачиваясь под музыку, всплывшую в памяти, и представлял себе, как танцуют дети. Прямоугольник переходил в квадрат, сменялся кругом. Все дети, повсюду, все дети мира, до одного, танцевали серьезно и трогательно.

Он отступил от стойки и случайно наткнулся на человека с кружкой пива. Повернувшись, чтобы попросить прощения, он получил удар в зубы. Потом очутился за столиком в задней комнате – сидел, шевеля языком шатающийся зуб. Он удивился, почему стала мала шляпа, и нащупал на затылке шишку. Наверное, упал. Барьер оказался выше, чем он думал.

Гнев его искал мишень, описывая размашистые пьяные круги. Что еще за христианство, черт его дери? И чинные детские танцы? Попросит Шрайка перевести его в спортивную редакцию.

Заглянул Нед Гейтс – посмотреть, как он себя чувствует, – и предложил выйти на воздух. Гейтс тоже был очень пьян. Когда они выбрались из бара, на улице шел снег.

Гнев Подруги скорбящих сделался холодным и блеклым, как снег. Они плелись вдвоем свеся головы, сворачивая куда попало, пока не очутились перед сквером. В общественной уборной горел свет, и они зашли погреться.

В одной из кабинок сидел старик. Он сидел на крышке унитаза, а дверь кабинки была открыта.

Гейтс приветствовал его:

– Так, так, – тепло, светло, и мухи не кусают, а?

Старик испуганно вскочил, но в конце концов сумел ответить:

– А что вам надо? Оставьте меня, пожалуйста, в покое. – Голос у него был как флейта, – не вибрировал.

– Если нет подруги рядом, пусть будет чистенький старик, – пропел Гейтс.

Казалось, старик сейчас заплачет, но он неожиданно засмеялся. Под смехом возник страшный кашель – зародившись где– то на дне легких, он вырвался из горла. Старик отвернулся, чтобы отереть рот. Подруга скорбящих попробовал увести Гейтса, но тот не желал уходить без старика. Вдвоем они схватили старика и вытащили из кабинки, а затем – на улицу. Он обмяк у них в руках и захихикал. Подруга скорбящих подавил желание ударить его.

Снег перестал, сделалось очень холодно. Старик был без пальто, но заявил, что холод бодрит. Он был с тростью и в перчатках, потому что – пояснил он – не выносит красных рук.

Они не вернулись к Дилеханти, а пошли в итальянский подвальчик возле сквера. Старик убеждал их пить кофе, но они, посоветовав ему не лезть не в свое дело, заказали ржаное виски. У Подруги от виски защипало разбитую губу.

Гейтса раздражали изысканные манеры старика.

– Послушай, ты, – сказал он, – кончай джентльменничать и расскажи нам свою биографию.

Старик выпрямился, как маленькая девочка, когда она показывает брюшной пресс.

– А-а, кончай, – сказал Гейтс. – Мы ученые. Он – Хэвлок Эллис, а я Крафт-Эбинг. Когда вы впервые ощутили в себе гомосексуальные наклонности?

– Как вас понять, сэр? Я…

– Знаю, знаю, но все же чем, по-вашему, вы отличаетесь от других мужчин?

– Как вы смеете… – Старик возмущенно пискнул.

– Ну, ну, – сказал Подруга, – он не хотел вас обидеть. У всех ученых ужасные манеры… Однако вы страдаете извращением, не так ли?

Старик замахнулся тростью. Гейтс перехватил ее сзади и вырвал. Старик закашлялся и приложил ко рту черный атласный галстук. Не переставая кашлять, он добрел до стула в глубине комнаты.

У Подруги возникло такое же ощущение, как много лет назад, когда он случайно наступил на лягушку. При виде выдавленных внутренностей его охватила жалость, но когда он почувствовал мучения лягушки по-настоящему, жалость перешла в ярость, и он исступленно бил ее, пока не умертвил.

– Я вытяну из хрыча биографию, – крикнул он и двинулся к старику. Гейтс, смеясь, прошел за ним.

При их приближении старик вскочил. Подруга схватил его и усадил обратно.

– Мы психологи, – сказал он. – Мы хотим вам помочь. Как вас зовут?

– Джордж Б. Симпсон.

– «Б» – полностью?

– Брамхол.

– Ваш возраст и характер интересующих вас объектов?

– По какому праву вы спрашиваете?

– По праву ученого.

– Да хватит, – сказал Гейтс. – Старый пед сейчас заплачет.

– Нет, Крафт-Эбинг, сантиментам не должно путаться в ногах взыскующей науки.

Подруга обнял старика за плечи.

– Расскажите нам вашу биографию, – сказал он прочувствованным тоном.

– У меня нет биографии.

– Должна быть. У каждого есть биография.

Старик начал всхлипывать.

– Да, понимаю, повесть вашей жизни – печальная повесть. Расскажите ее, черт возьми, расскажите.

Но старик молчал, Подруга схватил его руку и стал выкручивать. Гейтс пробовал его оттащить, но он не отпускал. Он выкручивал руку всем больным и несчастным, сломленным и преданным, беспомощным и бессловесным. Он выкручивал руку Отчаявшейся, Нет– Мочи, Разочарованной-с-мужем-туберкулезником.

Старик закричал. Подругу скорбящих ударили сзади стулом.


Подруга скорбящих и жена Шрайка

Подруга скорбящих лежал на кровати одетый, как его свалили накануне ночью. Голова болела, и мысли крутились внутри боли, как зубчатка в зубчатке. Когда он открыл глаза, комната, как третья зубчатка, закрутилась вокруг боли в голове.

С кровати был виден будильник. Он показывал половину четвертого. Когда зазвонил телефон, Подруга вылез из кислой постели. Шрайк осведомился, намерен ли он идти на службу. Он ответил, что вчера перепил, но постарается прийти.

Он медленно разделся и залез в ванну. От горячей воды телу было приятно, но сердце так и осталось куском застывшего сала. Вытеревшись, нашел в аптечке остатки виски и выпил. Алкоголь согрел только изнанку желудка.

Он побрился, надел чистую рубашку, отглаженный костюм и вышел поесть.

Допив вторую чашку обжигающего кофе, он обнаружил, что идти на работу уже поздно. Но беспокоиться не стоило – Шрайк никогда его не уволит. Он слишком удобная мишень для шуток. Однажды он попробовал добиться увольнения, порекомендовав в своей колонке самоубийство. Но Шрайк сказал только: «Помни, пожалуйста, что твоя задача – расширять подписку на нашу газету. Самоубийства же, подсказывает нам логика, не способствуют достижению этой цели».

Он расплатился за завтрак и вышел из кафетерия. Может быть, его согреет ходьба. Решил идти поживее, но скоро устал и, добравшись до сквера, плюхнулся на скамью напротив обелиска в память о войне с Мексикой.

Каменный столб бросал на дорожку длинную жесткую тень. Он сидел, глядя на нее неизвестно почему, и вдруг заметил, что тень удлиняется не так, как обычно тени, а короткими толчками. Он испугался и быстро поднял взгляд на памятник. Столб казался красным и набрякшим в лучах вечернего солнца – словно вот-вот выбросит струйку гранитного семени.

Подруга скорбящих бросился прочь. На улице он рассмеялся. Да, пробовал и горячую воду, и виски, и кофе, и прогулку, но совсем забыл о женщине. Вот что нужно на самом деле. Он опять засмеялся, вспомнив, что все его приятели в колледже верили, будто половая жизнь успокаивает нервы, расслабляет мускулы и полирует кровь.

Но из всех знакомых только две женщины способны его выносить. С Бетти он уже все испортил, так что остается Мери Шрайк.

Целуя Мери, он чувствовал себя не таким посмешищем. Она целовала его, потому что ненавидела Шрайка. Но Шрайк и тут его побил. Сколько он ее ни упрашивал наставить Шрайку рога, она отказывалась.

Хотя Мери всегда постанывала и закатывала глаза, она не желала облечь свои переживания в более осязаемую форму. Когда он настаивал, она очень сердилась. В том, что стоны искренни, его убеждала перемена, происходившая в ней, когда он начинал усиленно ее целовать. Тогда ее тело издавало аромат, смешивающийся с синтетическим цветочным запахом духов, которыми она смазывала себя за ушами и над ключицами. В его же теле таких перемен не происходило. Его, как мертвеца, разогреть могло только трение, и только насилие могло вывести из неподвижности.

Он решил немного выпить, а потом позвонить Мери от Диленханти. Час был ранний, и пивная пустовала. Бармен подал ему и снова углубился в газету.

На зеркале за стойкой висела реклама минеральной воды. Там была изображена голая девушка, сохранявшая скромный вид благодаря туману, который поднимался от источника у ее ног. Зато ее грудь художник выписал с большим старанием, и соски торчали, как крохотные красные шляпки.

Он попробовал раздразнить себя мыслями о том, как Мери играет своей грудью. Она пользовалась ею так, как кокетки далекого прошлого – своими веерами. Один из приемов состоял в том, что она носила медаль очень низко. Когда он просил показать ее, Мери ее не вытаскивала, а наклонялась сама, чтобы он мог заглянуть. Хотя он часто просил показать медаль, ему так и не удалось выяснить, что на ней изображено.

Но волнения он не почувствовал. Скорее наоборот: когда он начал думать о женщинах, то еще больше остыл. Это не по его части. Тем не менее, упорствуя – от отчаяния, – он пошел звонить Мэри.

– Это ты? – спросила она и добавила, не дожидаясь ответа: – Нам надо срочно увидеться. Я с ним поссорилась. Между нами все кончено.

Она всегда изъяснялась заголовками, а ее взволнованный тон вынуждал его отвечать небрежно.

– Ладно, – сказал он. – Когда. Где.

– Все равно где, слышишь, я покончила с этой дрянью, покончила.

Она не в первый раз ссорилась со Шрайком, и он знал, что в обмен на обычное количество поцелуев ему придется выслушать больше обычного жалоб.

– Хочешь, встретимся здесь, у Диленханти?

– Нет, приходи ко мне. Мы будем одни, к тому же мне все равно надо принять ванну и одеться.

Придя к ней, он, возможно, застанет ее на коленях у Шрайка. Супруги будут рады ему, и втроем они пойдут в кино, где Мери будет тайком держать его за руку.

Он вернулся к стойке, чтобы выпить последнюю, потом купил литровую бутылку виски и взял такси. Дверь открыл Шрайк. Подругу скорбящих это не удивило, однако он смутился и, чтобы скрыть растерянность, прикинулся совсем пьяным.

– Заходи, заходи, разрушитель очага, – смеясь, сказал Шрайк. – Мадам через пять минут выйдет. Она в ванне.

Шрайк взял у него бутылку и откупорил. Потом принес газированной воды и налил себе и Подруге.

– Так, – сказал он, – значит, вот на что нас потянуло, а? На виски и на жену начальника.

Подруга скорбящих никогда не умел ему ответить. Все ответы, которые приходили в голову, были слишком общими или вытекали из слишком далекого прошлого в истории их отношений.

– Собираешь материал на местах, так я понимаю? – сказал Шрайк. – Ну, виски в счет служебных расходов не включай. Однако нам приятно видеть, что молодой человек вкладывает в дело свою душу. А то у тебя она была в пятках.

Подруга скорбящих сделал отчаянную попытку ответить остротой.

– А ты, – сказал он, – старый склочник и бьешь свою жену.

Шрайк стал смеяться, но слишком громко и слишком долго, и

закончил театральным вздохом.

– Увы, мой юный друг, – сказал он, – ты ошибаешься. Битьем занимается Мери.

Он основательно глотнул из бокала и снова вздохнул, еще театральнее.

– Мой добрый друг, я хочу поговорить с тобой по душам. Я обожаю задушевные разговоры, а в наши дни мало осталось людей, с кем можно по-настоящему поговорить. Все так очерствели. Я хочу признаться во всем чистосердечно, излить душу. Лучше излить душу, чем гноить в ней мучительную тайну.

Говоря это, он делал оживленное лицо, кивал головой и подмигивал, что, по-видимому, должно было внушать доверие и доказывать, что он – простецкий малый.

– Мой добрый друг, твое обвинение задело меня за живое. Вы, возвышенные любовники, думаете, что только вы страдаете. Но вы не правы. Хотя моя любовь лежит в плотской плоскости, я тоже страдаю. Страдание-то и бросает меня в объятья разных мисс Фаркис этого мира.

Непроницаемая маска спала, и в его голосе действительно послышалась боль.

– Она эгоистка. Эгоистическая стерва. Она была девушкой, когда мы поженились, и с тех пор сражается, чтобы таковой остаться. Спать с ней – все равно что спать с ножом в паху.

Настал черед Подруги посмеяться. Он сунулся лицом к Шрайку и засмеялся изо всех сил.

Защищаясь, Шрайк попытался обратить все в шутку:

– Утверждает, что я ее изнасиловал. Можешь себе представить, чтобы Вилли Шрайк, милый Вилли, кого-нибудь изнасиловал? Я, как ты, тоже из нежных любовников.

Мери вошла в халате. Она наклонилась к Подруге скорбящих и сказала:

– Не разговаривай с этой свиньей. Идем со мной, и захвати виски.

Войдя за ней в спальню, он услышал, как Шрайк хлопнул выходной дверью. Мери ушла в гардеробную одеваться. Он сел на кровать.

– Что тебе наговорила эта свинья?

– Он сказал, что ты эгоистка, Мери, – половая эгоистка.

– Какая наглость! Думаешь, почему он позволяет мне ходить с другими мужчинами? Из экономии. Знает, что разрешаю им меня обнимать, и, когда я прихожу домой, вся разгоряченная и растревоженная, – слышишь, заползает ко мне в постель и клянчит. Жадный паразит!

Она вышла из гардеробной в черной кружевной комбинации и стала причесываться перед туалетом. Подруга скорбящих наклонился и поцеловал ее в затылок.

– Ну, ну, – сказал она с шаловливым видом, – ты меня разлохматишь.

Он глотнул виски из бутылки, а ей налил с газированной. Когда он подал бокал, Мери его в награду чмокнула.

– Где мы будем есть? – спросила она. – Пойдем туда, где можно танцевать. Я хочу веселиться.

Они поехали на такси в ресторан «Эль гаучо». Когда они вошли, оркестр играл кубинскую румбу. Официант, наряженный южноамериканским пастухом, отвел их к столику. Мери сразу ударилась в испанщину, ее движения стали томными и развязными.

Но в знойной атмосфере он еще острее ощутил себя куском застывшего сала.

Не желая поддаваться этому чувству, он сказал себе, что это – ребячество. Где его доброе, отзывчивое сердце? Гитары, яркие шали, диковинная еда, заморские наряды – все это промышленность мечты. Ведь перестал он смеяться над рекламами, где обещают обучить ремеслу писателя, карикатуриста, инженера, развить бюст, нарастить бицепсы. Значит, он должен понимать, что люди, пришедшие в «Эль гаучо», – это те же самые люди, которые хотят писать и вести жизнь художников, быть инженерами, носить краги, хотят развить себе кисть, чтобы рукопожатие внушало уважение начальнику, хотят баюкать голову Рауля на своих налившихся грудях. Те же самые, которые просят помощи у Подруги скорбящих.

Но раздражение сидело слишком глубоко, чтобы подавить его таким способом. А пока мечты ничуть не грели – даже самые скромные.

– Мне тут нравится. Отдает, конечно, клюквой, зато весело – а мне так хочется веселиться.

Она поблагодарила его, предложив себя в формальной, неодушевленной пантомиме. На ней было облегающее, с блеском платье, похожее на облитую стеклом сталь, и ее жестикуляция производила впечатление чисто механическое.

– Почему ты хочешь веселиться?

– Каждый хочет веселиться – если он не болен.

Болен ли он? Громадной холодной волной читатели его колонки обрушились на музыку, на яркие шали, на живописных официантов, на ее глянцевитое тело. Чтобы спастись от них, он попросил показать медаль. Как девочка, помогающая старику перейти улицу, она наклонилась к нему, чтобы он мог заглянуть в вырез платья. Но он не успел ничего разглядеть – к столу подошел официант.

– Веселиться надо, веселя других, – сказал Подруга скорбящих. – Ты знаешь, как сделать меня весельчаком.

Голос его звучал безнадежно, и ей было легко пропустить его просьбу мимо ушей, но настроение у нее тоже упало.

– Мне тяжело жилось, – сказала она. – С самого начала тяжело жилось. Мать умерла у меня на глазах, когда я была маленькой. У нее был рак груди, и боли были ужасные. Она умерла, прислонившись к столу.

– Ну, я прошу тебя, – сказал он.

– Нет, давай потанцуем.

– Я не хочу. Расскажи мне про твою мать.

– Она умерла, прислонившись к столу. Боли были такие ужасные, что перед смертью она вылезла из кровати.

Мери навалилась на стол, показывая, как умерла мать, и он еще раз попытался рассмотреть медаль. Он увидели, что там изображен бегун, но надпись прочесть не смог.

– Отец с ней был очень жесток, – продолжала она. – Он был художник-портретист, человек гениальный, но…

Подруга перестал слушать и попробовал опять привести в действие свое доброе, отзывчивое сердце. Родители тоже – промышленность мечты. Мой отец был русский князь, мой отец был вождь индейцев-пиутов, мой отец был король овцеводов в Австралии, мой отец разорился на бирже, мой отец был художник-портретист. Люди вроде Мери не могут без таких историй. И рассказывают их потому, что хотят поговорить о чем-нибудь, кроме нарядов, службы, кинофильмов, – хотят поговорить о чем-нибудь поэтическом.

Когда она закончила, он сказал: «Бедная детка» – и нагнулся еще раз взглянуть на медаль. Она наклонилась, чтобы ему было виднее, и оттянула вырез платья. На этот раз ему удалось прочесть надпись: «Присуждена латинским факультетом Бостонского университета за первое место в беге на 100 ярдов».

Победа была маленькая, но удвоила его усталость, и он обрадовался, когда Мери предложила уйти. В такси он снова попросил ее отдаться. Она отказала. Он мял ее тело, как скульптор, рассердившийся на глину, но ласки его были слишком методичны, и оба они остались холодны.

Перед дверью квартиры она обернулась для поцелуя и прижалась к нему. В паху его зажглась искорка. Он не отпускал Мери, пытаясь разжечь из искры пламя. После долгого мокрого поцелуя она оттолкнула его лицо.

– Слушай, – сказал она. – Нам нельзя молчать. Надо разговаривать. Вилли, наверно, услышал лифт и подслушивает за дверью. Ты его не знаешь. Услышит, мы молчим, поймет, что целуемся, и откроет дверь. Всегдашний его номер.

Он обнимал ее и отчаянно старался сохранить искру.

– Не целуй меня в губы, – взмолилась она. – Я должна разговаривать.

Он поцеловал ее в шею, потом расстегнул платье и стал целовать грудь. Она боялась сопротивляться и боялась замолчать.

– Моя мать умерла от рака груди, – говорила она бодрым голосом девочки, которая читает гостям стихи наизусть. – Она умерла, прислонившись к столу. Отец был художник-портретист. Он вел рассеянный образ жизни. Он плохо обращался с матерью. У нее был рак груди. Она… – Он рванул платье, Мери стала мямлить и повторяться. Платье упало к ее ногам, он стал сдирать с нее белье и наконец совсем раздел ее под шубой. Он попытался повалить ее на пол.

– Не надо, не надо, – умоляла Мери. – Он войдет, застанет нас.

Он закрыл ей рот долгим поцелуем.

– Пусти меня, родной, – упрашивала она, – может, его нет дома. Если его нет, мы войдем.

Он отпустил ее. Она открыла дверь и вошла на цыпочках, пряча скатанную одежду под шубой. Он услышал, как она включила свет в передней, и понял, что Шрайк не стоял за дверью. Потом услышал шаги и юркнул за лифт. Дверь открылась, и в коридор выглянул Шрайк. На нем была только пижамная куртка.


Подруга скорбящих собирает материал на местах

В редакции на другой день было холодно и сыро, Подруга скорбящих сидел за столом, сунув руки в карманы и плотно сдвинув ноги. Пустыня, думал он, но не песчаная, а из ржавчины и телесной грязи, окруженная забором, к которому прицеплены плакаты с новостями дня. Мать убила пятерых топором, убила семерых, убила восьмерых… Бейб забил два, забил три… А за забором Отчаявшаяся, Убитая горем, Разочарованная-с-мужем-туберкулезником и остальные вдумчиво складывали из белых ракушек ПОДРУГА СКОРБЯЩИХ, словно украшая скверик захолустного полустанка.

Он не заметил, что к нему вразвалку подошел Голдсмит, и тяжелая рука опустилась на его шею, как шлагбаум. Он, заворчав, освободился. Голдсмиту злость Подруги показалась забавной, и улыбка собрала его толстые щеки в два валика, похожие на рулоны розовой туалетной бумаги.

– Ну, как наш пьяница? – спросил он, подражая Шрайку.

Подруга скорбящих знал, что Голдсмит вчера написал за него

колонку, и, боясь показаться неблагодарным, скрыл раздражение.

– Не за что, – сказал Голдсмит. – Почитать твою почту – одно удовольствие. – Он вынул из кармана розовый конверт и кинул на стол. – От поклонницы. – Он смачно подмигнул – толстое серое веко медленно съехало по влажному выпуклому глазу.

Подруга скорбящих взял письмо.

Дорогая Подруга скорбящих, я не очень умею писать письма, поэтому хотелось бы поговорить с вами лично. Мне всего 32 года, но я повидала в жизни много горя и неудачно вышла замуж за калеку. Мне до ужаса нужен умный совет, но я не могу рассказать свое дело в письме, потому что плохо пишу письма, а чтобы рассказать его, надо быть писателем. Я знаю, что вы мужчина, и это хорошо, потому что женщинам я не верю. Мне вас показали у Дилеханти – что это вы даете советы в газете, и я сразу почувствовала, что вы сумеете мне помочь. Когда я пришла туда с моим мужем-калекой, на вас был синий костюм и серая шляпа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю