355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натанаэл Уэст » День саранчи (сборник) » Текст книги (страница 3)
День саранчи (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:22

Текст книги "День саранчи (сборник)"


Автор книги: Натанаэл Уэст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Ему приснилось, что он снова молод, что сидит с друзьями, такими же, как и он, любителями музыки, в Карнеги-холле, кругом прелестные девушки-калеки, которые приходят сюда, ибо Искусство – их единственное утешение, и на которых мужчины в большинстве своем взирают с нескрываемым отвращением. Но не таков Бальсо Снелл. Для него их вывернутые бедра, короткие ноги, горбы, косолапая походка, вытаращенные глаза сравнимы с причудливым орнаментом. Изуродованные конечности, свисающие головы, выпирающие грудные клетки приводили его в восторг: Бальсо всегда отдавал предпочтение несовершенному, хорошо зная простоту и незатейливость совершенства.

Увидев в толпе красавицу горбунью, он мгновенно воспылал к ней страстью. Высокий рост и выдающийся горб делали ее похожей на какого-то доисторического ящера, вынырнувшего из морских глубин. Если б не завязанный в узел позвоночник, ее рост достигал бы семи футов. Вдобавок, как и все горбуньи, она была чертовски умна.

Бальсо приподнял шляпу, она улыбнулась, он взял ее под руку и вскричал:

– О, арабеска! Я, Бальсо Снелл, заменю тебе музыку! Теперь ты будешь получать от жизни истинное удовольствие. Тебе не придется больше предаваться дурным мыслям. Для меня твои язвы подобны цветам. Свежие, розовые, под стать бутонам, язвы. Язвы, точно распустившиеся розы. Нежные, хранящие семя язвы. Я буду лелеять их все до одной. О, отклонение от Золотой Середины! О, отбившаяся от стаи!

Малютка (ибо так он ее немедленно прозвал) открыла рот, чтобы ему ответить, и продемонстрировала сто сорок четыре безукоризненных зуба в четыре ряда.

– Бальсо, – сказала она, – ты – негодяй. Признавайся, ты и любишь как все негодяи?

– Нет, – ответил Бальсо. – Вот как я люблю. – И с этими словами он положил свои прохладные белые руки на ее мрамрный гидроцефалический лоб, после чего, перегнувшись через огромный горб, запечатлел на ее челе нежнейший поцелуй.

Ощутив его губы на своем лбу, Джейни Дейвенпорт (она же – Малютка) выглянула из-за голубой средиземноморской волны и испытала восторг оттого, что молода, богата, красива. Те, кто сохранил в памяти ее устрашающую внешность, не могли не понимать, насколько прекрасна ее душа. Никогда прежде не испытывала она трепета из-за того, что ею овладевает самец из чужой земли, из земли ее сновидений. И вот сейчас она обрела удивительного поэта; испытала трепет, прежде ей неведомый… испытала трепет в могучих объятьях этого молодого и высокого, этого несказанно мудрого человека, который, как и она, попал в величайшие из известных человеческому сердцу сетей – в сети Любви.

Бальсо проводил Малютку домой и в подъезде попытался овладеть ею. Она дала поцеловать себя всего один раз, после чего решительно вырвалась из его объятий. С ее губ, над которыми нависал выпученный глаз и под которыми топорщился мощный зоб, сорвалось:

– Любовь – странная штука, не так ли, Бальсо Снелл?

Бальсо боялся рассмеяться; он знал: стоит только ему улыбнуться, и спектакль тут же закончится.

– Любовь, – вздохнула она, – прекрасна. Ты, Бальсо, не любишь. Любовь священна. Как можешь ты целовать, если не любишь?

Когда он начал расстегивать на ней платье, она с безрассудной улыбкой обронила:

– Хотел бы ты, чтобы с твоей сестрой обошлись так же, как ты обходишься сейчас со мной? Так вот, оказывается, зачем ты пригласил меня на ужин! Нет, уж лучше музыка!

Он предпринял еще одну попытку, но она его оттолкнула:

– Любовь для меня священна, мистер Снелл. Я никогда не уроню любовь или себя, или память о своей матери, – и где, в подъезде! Ведите себя пристойно, мистер Снелл. Пасть в подъезде в моем-то возрасте! Как вы смеете?! Есть же, в конце концов, вечные истины, не говоря уж о привратнике. Нас с вами ведь даже толком не познакомили.

После получасовой борьбы ему все же удалось немного ее разогреть. Она на мгновение крепко прижала его к себе и закатила зрачки.

– Если б только ты любил меня, Бальсо! – вырвалось у нее. – Если б только ты любил меня…

Он заглянул ей в выпученный глаз, погладил горб и с чувством поцеловал в мраморный лоб.

– Но ведь я действительно люблю тебя, Джейни. Люблю. Люблю. Клянусь. Ты должна быть моей. Должна! Должна!

Она оттолкнула его с грустной, но решительной улыбкой:

– Сначала тебе придется доказать свою любовь, как это делали в старину рыцари.

– Я готов, – вскричал Бальсо. – Что я должен сделать?

– Пойдем ко мне – все узнаешь.

Бальсо последовал за Малюткой в ее квартиру и сел рядом с ней на диван.

– Я хочу, чтобы ты убил человека по имени Бигль Дарвин [35], – сказала она тоном, не терпящим возражений. – Он жестоко меня обманул. В этом горбу я ношу его ребенка. После того, как ты его убьешь, я отдам тебе на поруганье свое бело-розовое тело, а затем покончу с собой.

– По рукам, – сказал Бальсо. – Дай же мне хотя бы свой чулок: я надену его на шляпу и совершу подвиг во имя нашей любви.

– Не торопись, мой рыцарь. Позволь мне сначала кое-что тебе объяснить. Мне так понравилось, как Бигль Дарвин читает вслух свои стихи, что однажды вечером, когда родители уехали к друзьям в Плейнфилд, штат Нью-Джерси, я ему отдалась. Он сказал, что любит меня и хочет взять с собой в Париж, где мы будем жить в studio, и я по своей наивности ему поверила. Я была ужасно счастлива, пока не получила от него письмо. Вот оно.

И Малютка достала из секретера два письма, одно из которых протянула Бальсо.

Дорогая Джейни!

Ты никак не хочешь меня понять. Пожалуйста, пойми: брать тебя с собой в Париж я отказываюсь ради твоего же блага. Я глубоко убежден: такое путешествие кончится твоей смертью.

Вот как ты умрешь.

Ты сидишь в пижаме у окна, Джейни, и прислушиваешься к легкомысленному шуму парижской жизни. Автомобили гудят так весело, так призывно, что кажется, будто каждый день здесь – праздник. Ты же глубоко несчастна.

Вот что ты себе говоришь. Ах, празднично одетые люди спешат мимо моего окна. Я же похожа на старого актера, который, бормоча себе под нос монолог Макбета, роется в мусорном баке у входа в театр, где еще совсем недавно его встречали громом аплодисментов. А ведь я не стара, я молода. Молода, а между тем мне нечего вспомнить, на мою долю не выпадали ни успехи, ни аплодисменты. Об успехах мне приходилось только мечтать. Я – Джейни Дейвенпорт, беременная, незамужняя, никем нелюбимая, одинокая – смотрю, как под моим окном нескончаемым потоком спешат веселые, смеющиеся люди.

На этом празднике жизни я чужая. Я в эту жизнь не вписываюсь. И в его жизнь тоже. Он терпит меня только ради моего тела. Ему от меня нужно только одно, а мне… мне нужна любовь. Боже, как мне нужна любовь!

«Бред», «бред» – целыми днями только от него и слышишь: это бред, то бред. И имеет он в виду меня. Я – бред. Всё и всех вокруг он называет «бредом» – себя, меня. Конечно, я могу вместе с ним посмеяться над мамой или над домашним очагом – но почему надо называть мою мать и мой дом «бредом»?! Смеяться над Хоби, Джоан я могу сколько угодно, но над собой смеяться не дам. Мне надоело смеяться, смеяться, смеяться. Не осталось ничего, над чем бы он не смеялся, подонок. Во мне же есть такое, над чем я смеяться не стану. Над окружающим я готова смеяться столько, сколько он захочет, но над своим внутренним миром я смеяться не хочу. Не хочу и не буду. Хорошо ему говорить: «Не распускай нюни! Будь жестче! Будь интеллектуалкой! Думай, а не чувствуй!» А я хочу быть не жесткой, а нежной. Я хочу чувствовать. Я не хочу думать. Когда я думаю, мне плохо. Жесткой я хочу быть по отношению к миру, нежной по отношению к нему. Внешне – жесткой, внутренне – нежной. И мне хочется, чтобы и он вел себя так же. Чтобы ни он, ни я не сомневались в любви друг друга. Он же, как раз когда мне хочется ласки, когда хочется поговорить с ним по душам, начинает грубо, гадко шутить. Когда я чувствую себя особенно незащищенной, он хохмит. Я не хочу все время быть настороже. Бывает, что мне хочется поднять забрало. Мне надоело смотреть на мир с опаской. Любовь – это родство душ, а не предлог для ведения интеллектульных баталий. От своих эмоций я хочу получать удовольствие. Мне хочется, чтобы со мной хоть иногда обращались как с ребенком и чтобы ласкали как ребенка – нежно, доверчиво. А его насмешки и подначки мне осточертели.

Я беременна, я не замужем – он ни за что на мне не женится. Если же я его попрошу взять меня в жены, он разразится своим грубым, жутким смехом: «Что, цыганочка, надоело вести кочевую жизнь, да? Ничего не поделаешь, жизнь есть жизнь. Надо смотреть правде в глаза. Так не бывает, чтобы и рыбку съесть… и костью не подавиться». А друзьям подаст всю историю в виде шутки. Шутки у него те еще… И эти самодовольные кретины будут вместе с ним надо мной смеяться. Особенно эта девка. Пейдж.

Я им не нравлюсь – выпадаю из их круга. Всю жизнь была изгоем, всю жизнь никуда не вписывалась. Праздничные толпы всегда спешили мимо моего окна. Ребенком я никогда не любила играть на улице с другими детьми; мне хотелось одного: сидеть дома и читать книжку. С тех пор как умер отец, мне некому пожаловаться. Он-то всегда был готов войти в мое положение. Понять меня и утешить. Боже, как хочется, чтобы меня поняли, полюбили. Мама, как и Бигль, вечно надо мной смеется. Когда они со мной ласковы, то кричат: «Эй, глупая гусыня!» Когда сердятся: «Не будь идиоткой!» Только один отец меня жалел, да и тот умер. Вот бы и мне умереть!

Джоан Хиггинс знала бы, что делать, будь она в моем положении, – беременна и не замужем. Джоан вписывается в ту жизнь, которая ему и его дружкам удается лучше, чем мне. В свое время она обмолвилась, что вернулась к Хоби, потому что ей надоело бегать за здоровыми, полноценными мужчинами. Джоан меня отговаривала, говорила, что он мне не подходит. А мне казалось, что очень даже подходит, – ведь он меланхолик и поэт. Да, он грустит, но даже грусть у него какая-то отвратительная: сам же над ней и смеется: «А все из-за войны. В наше время все грустят. Великая вещь – пессимизм». И все же он печален; если б только он перестал кривляться, мы могли бы быть счастливы, очень счастливы. Мне так хочется его утешить – приласкать.

Джоан, вероятно, посоветовала бы заставить его на мне жениться. Представляю, как бы он поднял меня на смех: «Хочешь, чтоб я сделал из тебя честную девушку, а?»

Из окна тебе видно кафе «Carcas». Ты живешь на Рю де ля Гранд Шомьер, в отеле «Liberia».

Почему мне не сидится в «Carcas»? Джоан бы чувствовала себя там отлично. Почему я им не нравлюсь? Ведь я такая же хорошенькая, как она, и ничуть не глупее. А все потому, что я, в отличие от нее, держу себя в руках. Не веду разгульный образ жизни. Да мне и не хочется. Что-то есть во мне такое, отчего мне не хочется себя ронять.

Ты видишь, как я выхожу из кафе, как смеюсь и размахиваю руками.

Хоть бы он поднялся наверх!

Ты видишь, как я поворачиваюсь и иду в сторону отеля.

Пусть только придет – скажу ему, что беременна. Скажу самым обычным голосом, как бы между прочим. Если сказать спокойно, без истерики, поднять меня на смех он не сможет.

– Привет, дорогая. Как дела?

– Знаешь, Бигль, je suis enceinte [36].

– Что-что?!

(Проклятое произношение! Все испортила.)

– Я беременна.

Несмотря не желание казаться спокойной, твой голос предательски дрожит. В глазах тоска.

– Надо будет по такому случаю устроить прием.

Я выхожу из комнаты, однако дверью не хлопаю.

А вдруг он больше никогда не вернется?.. Ты подбегаешь к окну. У тебя подкашиваются ноги. Ты садишься и начинаешь страдать. Ты упиваешься своим несчастьем, лелеешь его. Я беременна! Я беременна! Загоняешь этот истошный крик себе в кровь. Когда первые, самые тяжелые минуты позади, ты накрываешься своей тяжкой судьбой, точно одеялом, – с головой. Главное несчастье твоей жизни служит тебе прибежищем от тысяч мелких неурядиц. Ты так несчастна.

Ты вспоминаешь, что «жизнь – это тюрьма без решеток на окнах», и думаешь о самоубийстве.

Никто меня не слушает, когда я говорю о самоубийстве. И он – прежде всего. Когда я проснулась ночью в одной с ним постели и пожаловалась, что часто думаю о смерти, он решил, что я шучу. А я говорила правду. Смерть и самоубийство – это то, о чем я размышляю постоянно. Я сказала, что умереть – это все равно что надеть мокрый купальник. Теперь же смерть кажется мне совсем другой – теплой и ласковой. Нет, смерть все-таки похожа на мокрый купальник – от нее мороз по коже.

Если я решусь на самоубийство, посмертной записки ни за что ему не оставлю – не хочу, чтобы надо мной смеялись. Покончу с жизнью – и все. Что бы я в этой записке ни написала, он всегда найдет, над чем посмеяться, чем посмешить друзей…

Мама знает, что я живу в Париже, с мужчиной. Софи написала, что все только обо мне и говорят, и если б я поехала домой, если б не была беременной, мама бы меня поедом ела. Нет, в Штаты я возвращаться не намерена – что за радость сначала месяц по морю плыть, а потом всю оставшуюся жизнь в начальной школе преподавать!

Что от него ждать? Наверняка захочет, чтобы я сделала аборт. Сейчас, говорят, из-за падения рождаемости хорошего гинеколога не найти. Да и французская полиция лютует. Если я умру под ножом…

Убить себя значит убить свое тело, а его я убивать не хочу – оно у меня хорошее: мягкое, белое; оно любит меня – красивое, счастливое тело. Будь он и в самом деле настоящим поэтом, он любил бы меня за красоту моего тела. У него же, как и у всех мужчин, одно на уме. Скоро тело мое распухнет, станет тяжелым, неуклюжим. Говорят, после аборта женская грудь из-за поступающего молока теряет форму. Когда грудь у меня испортится, он меня возненавидит. Было время, когда я надеялась: вот рожу ему ребенка, привяжу к себе, и он будет любить меня, как родную мать. Но он признает только одну мать – Мамми из популярного Бродвейско– го мюзикла: «Мамми, где ты, Мамми, где мой дом в Майами?» Никакой другой матери для него не существует. Он не понимает, что мать – это прибежище, любовь, близость. Боже, как мне не хватает любви!

Подними я крик, мама наверняка заставила бы его на мне жениться. Но она бы ужасно ругалась, поносила его последними словами. Свадьбы под дулом пистолета я просто не переживу – я и без того измучилась, исстрадалась.

А что, если у меня просто задержка из-за вина? Нет, быть такого не может. Где это я прочла: «Лес рук и ног во чреве у меня»? Уж не его ли это стишки? Уходя, он сказал: «Ради такого случая надо будет устроить прием». Представляю, чем это кончится. Напьется и будет произносить тосты: «Выпьем же за брюхо и за брюхатых. И за щеночка, моя ненаглядная! Эй, официанты, стоять по стойке „смирно", когда я подымаю бокал за своего наследника!» Устроит с дружками балаган и еще будет требовать, чтобы я в нем принимала участие. Веселиться так веселиться!

Он утверждает, что если уж кончать с собой, то на могиле Чехова. В Париже, впрочем, самоубийств тоже хватает: «Средь парижского шума…», «Она убила себя в Париже». Уже в самой мысли об этом есть что-то невыразимо трагическое. У французов окна начинаются от пола, поэтому рассчитаться с жизнью ничего не стоит: открыл окно и вышел… Начиная с третьего этажа каждое окно – райские врата. То-то на небесах моему животу удивятся. Что это я в черный юмор ударилась? Он, кстати, слово «юмор» терпеть не может. «Юмор»? Не «юмор», моя ненаглядная, а «шутка» – никогда не употребляй слово «юмор».

Боже, как я несчастна! Мне так не хватает любви. Жить не могу без тепла, без ласки. Если б я выпрыгнула с третьего этажа, только бы покалечилась. По счастью, наша комната на четвертом. По счастью? Хорошенькое счастье! (Животные, те никогда с собой не кончают.)

А мама? Что скажет мама, когда ей сообщат, что я свела счеты с жизнью? Мама куда больше расстроится, если узнает, что я не замужем. Могу оставить ему записку, в которой попрошу написать ей, что мы поженились. Должен же он выполнить мою последнюю просьбу! Наверняка забудет.

Не зря говорят, что смерть избавляет. Со смертью решатся все мои проблемы. Мама, Бигль, все остальные оставят меня в покое. Но во всем винить его одного я не могу. Я ведь сама все затеяла. В конце концов, я сама пришла тогда к нему в комнату – в моей комнате он вел себя вполне пристойно. Я ревновала его к Джоан – вот кто любит таскаться по мужским спальням, и не только таскаться. Сейчас Джоан со всеми своими причудами кажется мне такой смешной, такой наивной. Дитя малое!

Когда я уйду из жизни, весь мир – Бигль, мама – уйдут из жизни вместе со мной. Or aussi [37], в Париж ведь я приехала учить французский. И учила. Учила, да не выучила. Этослово произнесла так, что вместо сочувствия вызвала смех.

А ведь мне так хотелось родить ребенка от любимого человека, да еще в Париже! Если он вдруг вернется и застанет меня у раскрытого окна с моими мыслями, то обязательно скажет: «У тебя, моя ненаглядная, хорошие шансы убить одним выстрелом сразу двух зайцев. Говорят, впрочем, и другое: за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Какая же он свинья! Думает, мне не хватит силы воли убить себя. Опекает меня, как будто я маленькая девочка. «Когда самоубийство совершает русская красавица – это прелестная причуда; когда же с собой кончаешь ты, дорогая Джей– ни, – это сущий бред! Не морочь мне голову».

Ты обижаешься и кричишь: «Неправда! Я никому не морочу голову! Я всерьез! Да! Да! Я не хочу жить! Я несчастна! Я не хочу жить!»

Стоя у открытого окна, я лишь дразню себя мыслями о самоубийстве. Я этого никогда не сделаю. «Отойди от окна, дура! – крикнет мама. – Простудишься и умрешь или из окна вывалишься, дуреха неповоротливая!»

При слове «неповоротливая» ты выпадаешь из окна и разбиваешься насмерть.

Ужасно, да? Теперь ты понимаешь, Джейни, что, отказавшись взять тебя с собой в Париж, я спас тебя от самоубийства.

Твой Бигль.

Когда Бальсо кончил читать первое письмо, она протянула ему второе.

Дорогая Джейни, надеюсь, ты на меня за мое письмо не в обиде. Поверь, мне хотелось описать, как ты покончила с собой, со всей возможной беспристрастностью. Я постарался изобразить нас обоих с поистине научной объективностью, и если с тобой я поступил жестоко, то и с собой ничуть не лучше. Верно, в основном я сосредоточился на тебе, но лишь потому, что совершила самоубийство ты, а не я. В этом письме попробую рассказать, как я воспринял твою смерть.

Ты как-то обмолвилась, что я говорю книжным языком. На самом деле я не только говорю, но думаю и чувствую как человек книги. Я прожил книжную жизнь; литература оказала глубочайшее воздействие на мой образ мысли, окрасила его, если угодно, в определенный цвет. Подобный литературный окрас носит мимикрический характер, подобно бурому цвету кролика или клетчатому оперению перепела, в результате чего даже мне трудно сказать, где кончается литература и начинаюсь я сам.

Начинаю с того места, которым закончилось первое письмо.

Когда на мостовую перед домом рухнуло полуобнаженное тело Джейни, толпы людей, как обычно, спешили в кафе и рестораны из мастерской Коларосси на Гранд-Шомьер. В это же время на улицу из боковой двери выходил консьерж. Таксист, выезжавший с Рю Нотр-Дам де Шан, направлявшийся в сторону сквера на улице Гранд-Шомьер и заметивший на мостовой ее тело, резко затормозил. Увидев, что таксист чуть не задавил лежавшего на мостовой жильца его дома, консьерж подбежал к машине, схватил таксиста за руку и стал кричать: «Полиция! Полиция!» Только шофер такси видел, как в действительности обстояло дело; он пришел в бешенство, обозвал консьержа «идиотом» и показал на открытое окно, откуда выпала Джейни. Вокруг таксиста образовалась толпа, поднялся крик. Прибыл полицейский – он тоже не поверил таксисту, хотя и заметил, что разбившаяся девушка была в пижаме. «Что, по-вашему, она могла делать на улице в пижаме?» – «От этих американок всего можно ждать», – возразил полицейский, пожимая плечами.

Бигль, который как раз в это время шел пропустить рюмку-другую в «Carcas», увидел, как на улице вокруг такси собирается толпа, и подошел посмотреть, что произошло: в такое унылое, пасмурное утро он был рад любому развлечению. Присоединившись к толпе, он вспомнил слова Джейни: «Я беременна». Вспомнились ему и другие ее слова: «Пора бы мне завести любовника». Первое высказывание ассоциировалось у него с Жизнью, второе – почему-то – с Любовью. Она вообще имела обыкновение бросать совершенно неожиданные реплики – всего несколько слов, но каких глубокомысленных!

Он понимал, зачем она сообщила ему, что беременна. Чтобы с помощью его друзей найти врача, который бы согласился сделать аборт. И еще чтобы получить из Штатов в ответ на истерические письма необходимую для операции сумму. Ловко устроилась: переложила на него ответственность, а сама, бедняжка, мученица, страдалица, страстотерпица, забилась в угол: «Делайте со мной что хотите. Что будет, то будет. Семь бед – один ответ».

В толпе кто-то обмолвился, что погибла девушка. Он посмотрел туда, куда указывал таксист, и увидел открытое окно в их комнату. В следующий момент он увидел под колесами такси Джейни. Лица ее он не разглядел, зато пижаму узнал сразу.

Вот как она ему отомстила! И вдобавок решила все свои проблемы. Он выбрался из толпы и заспешил прочь, боясь, как бы его не узнали. Теперь идти в «Carcas» было нельзя: наверняка найдется какой-нибудь знакомый, который тут же, стоит только ему войти, бросится ему навстречу: «Бигль! Бигль! Джейни покончила с собой!» Он решил где-нибудь скрыться и подготовить ответ. Фразочкой типа «Подумаешь, умерла. Все мы смертны» – не отговоришься, даже в «Carcas».

Он миновал кафе, поднялся по Рю Делямбр, свернул на Авеню де Мэн, зашел в кафе, где американцы бывают довольно редко, и, сев за угловой столик в задней комнате и спросив коньяку, задумался.

Ей уже ничем не поможешь. Что было делать? Ползать на коленях по тротуару и оплакивать ее труп? Рвать на себе волосы? Взывать к богам? А может, надо было спокойно подойти к полицейскому и сказать: «Я – ее муж. Позвольте мне сопровождать тело в морг».

Он заказал еще коньяку. Бигль Дарвин – душегуб. Он надвинул шляпу на глаза и осушил бокал.

Она пошла на это, потому что была беременна. Вот дура – я бы на ней женился. Я ведь нарочно говорил ей, что у нее плохое произношение. «Je suis enceinte». Я, помнится, сказал «Что-что?», но не переспрашивая, а выражая удивление. Неправда. Ты сказал «Что– что?», желая ее унизить. Зачем было постоянно издеваться над ее охами и ахами? К чему возмущаться глупостью других? Ты-то чем умнее? Можно подумать, что сам не сюсюкаешь. Почему ее поступки ты оценивал лишь с точки зрения эстетических, а не этических категорий? Она убила себя, потому что боялась бросить вызов судьбе. Боялась аборта, боялась родов, боялась за своего ублюдка. Бред. Она ведь никогда не просила тебя на ней жениться. Ничего ты не понимаешь.

Он сидел сгорбившись, словно готовый к прыжку тигр. Тигр Дарвин: хищный взгляд полуприкрытых глаз.

Интересно, удалось ли ей перед самоубийством избежать вечных тем? Уверен, голова у нее была забита не выпавшими на ее долю несчастьями, а какими-то обрывками «философии». Хоть я и сделал все возможное, чтобы высмеять finita la comedia, – эту или подобную фразу она наверняка твердила перед тем, как выкинуть свой номер. Вероятно, она сочла, что Любовь, Жизнь и Смерть можно совместить в одном афоризме: «Вещи, которые ценятся в этой Жизни, пусты, непрочны и никудышны; Любовь – это всего лишь мимолетная тень, соблазн, мишура, безделица. А Смерть? – Пустое! Что же в таком случае удерживает вас в этой юдоли скорби?» Чем объяснить, что в подобном высказывании форма выражения заботит меня больше всего? А может, все дело в том, что в самоубийстве есть что-то высокохудожественное? Самоубийство. Вертер, Космический порыв, Душа, Поиск… Отто Гринбаум: студенческое братство «Фи-бета-каппа» [38], семнадцатилетний возраст – «Жизнь его недостойна». Холдингтон Нейп: Оксфорд, литератор, жуир, большой человек – «Жизнь слишком тяжела». Терри Корнфлауэр: поэт, без шляпы, рубаха нараспашку – «Жизнь слишком сурова». И Джейни Дейвенпорт: беременна, не замужем, выпрыгивает из окна парижской studio – «Жизнь слишком трудна». Все, и О. Гринбаум, и X. Нейп, и Т. Корнфлауэр, и Дж. Дейвенпорт, согласятся, что «жизнь – это не более чем просвет от утробы до гроба; не более чем вздох, улыбка; это озноб, лихорадка; это приступ боли, спазм сладострастия. Но вот послед-ний, судорожный вздох – и комедия кончена, песня спета, опустите занавес, клоун мертв».

Клоун мертв; занавес упал. И когда я говорю «клоун», я имею в виду тебя. В конце концов, разве все мы… разве все мы не клоуны? Конечно, я понимаю, это старая история – но какая, в сущности, разница? Жизнь – театр, мы – клоуны. Что может быть трагичнее роли клоуна? В ком, скажите, больше жалости и иронии – того, без чего не бывает великого искусства. Неужели не ясно? Перед тобой тысячи потных, смеющихся, гримасничающих, скалящихся животных; не успел ты рассадить их по местам, как входит вестник. Твоя жена сбежала с квартирантом, твой сын убил человека, у твоего младенца рак. А может, и жены никакой нет? Нет и не было? Выходя из ванной, ты обнаруживаешь, что у тебя гонорея, или же ты получаешь телеграмму, что у тебя умерла мать, или отец, или сестра, или брат. А теперь представь. После твоего выхода зрители визжат от восторга: «Еще разок, приятель! Бигля на сцену! Хотим Бигля! Бигль – то, что надо!» Клоуны у рампы смеются, свистят, рыгают, кричат, потеют и щелкают орешки. А ты? Ты – за кулисами, прячешься в тени какого-то старого бутафорского щита. Сжимаешь обеими руками раскалывающуюся от боли голову и ничего, кроме глухого рева собственных невзгод, не слышишь. Сквозь стиснутые пальцы просачиваются крики твоих братьев клоунов. Первое, что приходит тебе в голову, – это броситься к рампе и, разразившись напоследок громким хохотом, перерезать себе глотку прямо у клоунов на глазах. Но вскоре ты опять выбегаешь на сцену и делаешь свое дело. Ты все тот же непревзойденный Бигль: танцуешь, смеешься, поешь – играешь.Наконец занавес опускается, и в уборной, перед зеркалом ты строишь такие гримасы, которые с румянами и гримом не сойдут. Гримасы, которые на сцене тебе не состроить никогда.

Бигль заказал еще один бокал коньяка и запил его жидким пивом. Число картонных кружочков из-под коньячных бокалов растет.

Да, пошутила Дженни неплохо. Молодая незамужняя женщина совершает самоубийство, узнав, что она беременна. Старый как мир способ решить старую как мир проблему. Мотылек и свеча, муха и паук, бабочка и дождь, клоун и занавес – проблемы (увы!) одни и те же.

Еще один бокал коньяка! Вот выпьет и пойдет в «Carcas», где будет ждать, когда его известят о смерти Джейни.

Как я восприму эту ужасную новость? Во избежание недоброжелательной критики необходимо иметь в виду, что я – англосакс и, стало быть, в трудную минуту должен быть холоден, спокоен, собран, почти флегматичен. А поскольку речь в данном случае идет о смерти очень близкого человека, мне следует дать понять, что я, хоть и держу себя в руках, случившееся переживаю очень тяжело. А может, учитывая, что «Carcas» – кафе артистическое, стоит напустить на себя рассеянный вид, отказаться покидать башню из слоновой кости, отказаться тревожить свою душу, эту задумчивую белую птицу? Легкий взмах руки: «В самом деле? Не может быть. Мертва…» Можно предстать в своей любимой роли Ниспровергателя вечных истин и прокричать: «Смерть, что это? Жизнь, что это? Жизнь – это ведь отсутствие Смерти, а Смерть – всего-навсего отсутствие Жизни». Но тем самым я могу вступить в полемику, а тому, кто оплакивает потерю возлюбленной, полемика не пристала. Ради официантов я буду Б. Дарвином, спокойным, трезвым, выдержанным господином с зонтиком под мышкой, который в величайшей печали прорыдает: «О, моя незабвенная! Почему ты это сделала? О, почему?» Или же, что будет лучше всего, скажусь, подобно Гамлету, безумным. Ведь если они обнаружат, что скрывается у меня на сердце, они меня линчуют.

ВЕСТНИК:

Бигль! Бигль! Джейни выпала из окна – ее больше нет.

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР. В КАФЕ «CARCAS»: Девушка, с которой ты жил, мертва.

Бедная Джейни. Бедный Бигль. Ужасная, ужасная смерть. И такая молодая, такая красивая… лежит на холодной мостовой.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН: Бромий! Иакх! [39]Сын Зевса!

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.:

Ты что, не понял, дружище? Подружка, с которой ты жил, померла. Зазноба твоя на том свете. С собой покончила. Отдала концы!

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН: Бромий! Иакх! Сын Зевса!

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.: Он пьян.

Греческие боги! Неужто он думает, будто нам неизвестно, что он методист?

Сейчас не время богохульствовать! Дурак он и есть дурак.

Да, напейся из Пиерийского источника или… И все же очень колоритно: «Бромий! Иакх!» Очень колоритно.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

О, esca vermium! О, massa pulveris! [40]Где Богач? Тот, что много ел? [41]Он и сам еще не съеден.

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.: Загадка! Загадка! Он ищет приятеля.

Он что-то потерял. Скажите ему, пусть посмотрит под столом.

ВЕСТНИК:

Он хочет сказать, что черви съели Богача, а когда умерли сами, были съедены другими червями.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

Ну-ка, говорите, куда девался Самсон – сильнейший из людей? Он даже уже не слаб. И где, о скажите, прекрасный Аполлон? Он даже уже не уродлив. А где снега прошлых лет? И где Том Джайлз? Билл Тейлор? Джейк Холц? Иными словами: «Сегодня с нами, а завтра – с червями».

ВЕСТНИК:

Да, то, что он говорит, увы, – чистая правда. Ввиду печальной кончины, о которой зашла речь, мы замираем средь давки и сутолоки нашей суматошной жизни и задумываемся над словами поэта, сказавшего, что мы «nourriture des vers!» [42]. Продолжай же, дорогой товарищ по несчастью, мы внимаем каждому твоему слову.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

Начну с самого начала, друзья.

Сижу я со своими друзьями, веселюсь, как вдруг в кафе вступает вестник. Входит и кричит: «Бигль! Бигль! Дженни покончила с собой!» Я вскакиваю, лицо, не буду от вас скрывать, белое как бумага, и в тоске истошно кричу: «Бромий! Иакх! Сын Зевса!» И тогда вы вопрошаете, отчего это я так громко взываю к Дионисию. А я продолжаю свое:

«Дионисий! Дионисий! Я взываю к богу вина, ибо зачатие его и рождение не имели ничего общего с зачатием и рождением Джейни, равно как и с вашим и моим зачатием и рождением. Я взываю к Дионисию, дабы объяснить причину случившегося. Причину той трагедии, что является не только трагедией Джейни, но и трагедией для всех нас.

Кто из нас может похвастаться, что он, как Дионисий, родился три раза – один раз из чрева «злополучной Семелы», один раз из бедра Зевса и один раз из пламени? Кто может сказать, как Христос, что он был рожден от девы? Или кто возьмется утверждать, что он появился на свет как Гаргантюа? Увы, ни один из нас. И тем не менее все мы должны не ударить лицом в грязь – как не ударила лицом в грязь Джейни – перед трижды рожденным Дионисием, перед Сыном Божьим Христом, перед Гаргантюа, родившимся на свет из требухи на достопамятном пиршестве. Ты слышишь гром, видишь молнию, вдыхаешь запах леса, ты пьешь вино – и еще пытаешься быть таким, каким был Христос, Дионисий, Гаргантюа! Ты, родившийся из утробы, покрытый слизью и испачканный кровью, в криках, исполненных тоски и страдания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю