Текст книги "Апостол Сергей. Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Посадить его вместе с Бестужевым-Рюминым.
Написать брату.
Обе просьбы были уважены. Двух смертников помещают рядом – в номере 12 (Муравьева) и в номере 16 (Бестужева). Их разделяет перегородка, через которую легко разговаривать. Письмо же Матвею, очевидно, передает протоиерей Мысловский.
Многие юристы, выступавшие против смертной казни, утверждают, будто последние часы и минуты осужден-нога являются для него дополнительным наказанием, не предусмотренным приговором, сознательно вызванной тяжелой психической болезнью. Счастлив тот, у кого есть забота, отвлечение. Сергею Муравьеву есть забота до последних секунд…
Петербургская ночь с 12 на 13 июля. Солнце зашло в 8 часов 34 минуты и снова покажется в 3 часа 26 минут. Чуть-чуть померкшая белая ночь.
Декабрист Розен: «Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину было только 23 года от роду. Он не мог добровольно расстаться с жизнью, которую только начал. Он метался, как птица в клетке… Нужно было утешать и ободрять его. Смотритель Соколов и сторожа Шибаев и Трофимов не мешали им громко беседовать, уважая последние минуты жизни осужденных жертв. Жалею, что они не умели мне передать сущности последней их беседы, а только сказали мне, что они все говорили о спасителе Иисусе Христе и о бессмертии души. М. А. Назимов, сидя в 13-м нумере, иногда мог только расслышать, как в последнюю ночь С. И. Муравьев-Апостол в беседе с Бестужевым-Рюминым читал вслух некоторые места из пророчеств и из Нового Завета».
Неужели мы не услышим этой беседы?
Лунин (14 лет спустя, в Сибири):
«В Петропавловской крепости я заключен был в каземате № 7, в Кронверкской куртине, у входа в коридор со сводом. По обе стороны этого коридора поделаны были деревянные временные темницы, по размеру и устройству походившие на клетки; в них заключались политические подсудимые. Пользуясь нерадением или сочувствием тюремщиков, они разговаривали между собою, и говор их, отраженный отзывчивостью свода и деревянных переборок, совокупно, но внятно доходил ко мне. Когда же умолкал шум цепей и затворов, я хорошо слышал, что говорилось на противоположном конце коридора. В одну ночь я не мог заснуть от тяжелого воздуха в каземате, от насекомых и удушливой копоти ночника, – внезапно слух мой был поражен голосом, говорившим следующие стихи:
Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, незнаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Узнает мир, кого лишился он.
– Кто сочинил эти стихи? – спросил другой голос.
– Сергей Муравьев-Апостол.
Мне суждено было не видать уже на земле этого знаменитого сотрудника, приговоренного умереть на эшафоте за его политические мнения. Это странное и последнее сообщение между нашими умами служит признаком, что он вспомнил обо мне, и предвещанием о скором соединении нашем в мире, где познание истины не требует более ни пожертвований, ни усилий».
Вряд ли кто-либо лучше описал жуткие петропавловские ночи.
Лунин не утверждает, будто стихи читал сам троюродный брат: скорее всего, кто-то из южан, знавший эти строки.
«Лишь пред концом моим…» – речь шла о мире, который уже будет без них; и с летнего вечера 13 июля, первого вечера, которого им не видеть, этот мир начнет размышлять, кого лишился он. И даже в тех случаях, когда мир не станет, не пожелает думать об этом, все равно будет испытывать влияние только что случившегося.
Что бы ни произошло – 14 июля 1826-го, через двадцать лет, сто, тысячу, – все это как-то сплетется с тем, что происходит 13 июля, и этому можно порадоваться; а если радоваться трудно, то об этом стоит задуматься. И Сергей Муравьев убеждает, говорит, заглушает горечь и сожаление, что вовлек в это страшное дело такого живого, нервного, способного на великие взлеты, а сейчас упавшего духом молодого человека.
Декабрист Цебриков: «Бестужеву-Рюмину, конечно, было простительно взгрустнуть о покидаемой жизни. Бестужев-Рюмин был приговорен к смерти. Он даже заплакал, разговаривая с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который с стоицизмом древнего римлянина уговаривал его не предаваться отчаянию, а встретить смерть с твердостию, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства!
Шум от беспрестанной ходьбы по коридору не давал мне все слова ясно слышать Сергея Муравьева-Апостола; но твердый его голос и вообще веденный с Бестужевым-Рюминым его поучительный разговор, заключавший одно наставление и никакого особенного утешения, кроме справедливого отдаленного приговора потомства, был поразительно нов для всех слушавших, и в особенности для меня, готового, кажется, броситься Муравьеву на шею и просить его продолжать разговор, которого слова и до сих пор иногда мне слышатся».
Времени мало: в полночь был Мысловский, через два-три часа поведут, и, может быть, одновременно с наставлениями Бестужеву пишется письмо к брату, и конечно же в нем эхо ночного разговора с другим братом, близкие доводы, может быть, даже сходные обороты речи, потому что брат Матвей может казнить себя сам и в этом отношении равен пяти смертникам.
Сергей – Матвею:
«Любезный друг и брат Матюша… Я испросил позволения написать к тебе сии строки как для того, чтобы разделить с тобою, с другом души моей, товарищем жизни верным и неразлучным от колыбели, также особливо для того, чтобы побеседовать с тобою о предмете важнейшем. Успокой, милый брат, совесть мою на твой счет.
Пробегая умом прошедшие мои заблуждения, я с ужасом вспоминаю наклонность твою к самоубийству, с ужасом вспоминаю, что я никогда не восставал против нее, как обязан был сие делать по моему убеждению, а еще увеличивал оную разговорами. О, как я бы дорого дал теперь, чтобы богоотступные слова сии не исходили никогда из уст моих! Милый друг Матюша! С тех пор, как я расстался с тобой, я много размышлял о самоубийстве, и все мои размышления, и особливо беседы мои с отцом Петром, и утешительное чтение Евангелия убедили меня, что никогда, ни в каком случае человек не имеет права посягнуть на жизнь свою. Взгляни в Евангелие, кто самоубийца – Иуда, предатель Христа. Иисус, сам кроткий Иисус, называет его сыном погибельным. По божественности своей он предвидел, что Иуда довершит гнусный поступок предания гнуснейшим еще самоубийством. В сем поступке Иуды истинно совершалась его погибель; ибо можно ли усумниться, что Христос, жертвуя собою для спасения нашего, Христос, открывший нам в божественном учении, что нет преступления, коего бы истинное раскаяние не загладило перед богом, можно ли усумниться, что Христос не простил бы радостно и самому Иуде, если б раскаяние повергнуло его к ногам спасителя?.. Пред душою самоубийцы отверзнется Книга Судеб, нам неведомых, она увидит, что она безрассудным поступком своим ускорила конец свой земной одним годом, одним месяцем, может быть, одним днем. Она увидит, что отвержением жизни, дарованной ей не для себя, а для пользы ближнего, лишила себя нескольких заслуг, долженствовавших еще украсить венец ее… Христос сам говорит нам, что в доме отца небесного много обителей. Мы должны верить твердо, что душа, бежавшая со своего места прежде времени ей установленного, получит низшую обитель. Ужасаюсь от сей мысли. Вообрази себе, что мать наша, любившая нас столь нежно на земле, теперь же на небеси чистый ангел света, лишится навеки принять тебя в свои объятия. Нет, милый Матюша, самоубийство есть всегда преступление. Кому дано было много, множайше взыщется от него. Ты будешь больше виноват, чем кто-либо, ибо ты не можешь оправдываться неведением. Я кончаю сие письмо, обнимая тебя заочно с тою пламенною любовью, которая никогда не иссякала в сердце моем и теперь сильнее еще действует во мне от сладостного упования, что намерение мое, самим творцом мне внушенное, не останется тщетным и найдет отголосок в сердце твоем, всегда привыкшем постигать мое. – Прощай, милый, добрый, любезный брат и друг Матюша. До сладостного свидания!
Кронверкская куртина. Петропавловская Петербургская крепость, ночь 12 на 13 июля 1826 года».
Где подлинник этого письма, не знаем. Оно было напечатано в журнале «Русский архив» в 1887 году, сразу после смерти Матвея Ивановича, конечно, всегда хранившего эти листки и своей долгой жизнью будто исполнившего последнюю просьбу брата – не бежать со своего места, понять, что жизнь и смерть одного человека – не только его дело; как прорывается сквозь религиозный Строй послания упрек: мне бы еще день, месяц, год, а ты, кому остаются, может быть, десятилетия, можешь еще думать о самоубийстве! И будто предвосхищая пушкинские строки об исчезнувшем в гробовой урне поцелуе свидания – «но жду его, он за тобой!» – Сергей прощается «до сладостного свидания». А пока в ту ночь, вероятно, говорит Бестужеву-Рюмину и о пользе ближнего, и о милых объятьях в доме отца небесного, и опять любимые слова о намерении: если перед гибелью убежден, тверд, то выходит, что намерение мое свято; и, если брат Матюша и брат Михаил Бестужев-Рюмин воспрянут духом, значит, дан «знак свыше»! И Сергей говорит, говорит – о Риме, Бруте, Христе, апостолах, которые умели умереть достойно потому, что знали этот секрет: раз дух тверд, значит, умираем не зря… И Михаил Бестужев соглашается, следует умом за другом, но тут же вспоминает, что через два-три часа толстая веревка сожмет шею, а за окном июль, лето…
А за стенами – люди, которым предстоит страдать, но жить: иные – старые друзья, другие – минутные, последние знакомые. Член Северного общества Андреев, сидя рядом с Муравьевым, скажет ему в ту ночь:
«– Пропойте мне песню, я слышал, что вы превосходно поете.
Муравьев ему спел.
– Ваш приговор? – спросил Андреев.
– Повесить! – отвечал тот спокойно.
– Извините, что я вас побеспокоил.
– Сделайте одолжение, очень рад, что мог вам доставить это удовольствие».
Декабрист Петр Муханов вряд ли мог записать, но благодаря своей прекрасной памяти запомнил, наизусть выучил: «Михайла Павлович Бестужев-Рюмин за несколько часов до кончины сказал мне следующее:
Всеусердно прошу Муханова дабы написал домой: 1) чтобы почтенному духовнику моему Петру Николаевичу Мысловскому, не в награждение, но в знак душевной моей благодарности за советы его и попечение об исправлении моей совести, выдано было десять тысяч рублей и мои золотые часы. 2) Гарнизонной артиллерии поручику Михайле Евсеевичу Глухову в память мою и благодарность за его попечение и заботы десять тысяч рублей. 3) В Киевскую городскую тюрьму на улучшение пищи арестантам пять тысяч рублей, которую сумму прошу доставить тамошнему губернатору от неизвестного для внесения в Приказ общественного призрения и обращать проценты оной по назначению. 4) Людей моих, бывших со мною в Киеве, в полку, прошу отпустить вечно на волю, дав им награждение. Я уверен, что родные мои примут с доверием слова сии».
Родные, из которых самым близким был престарелый отец, находились в Москве.
Мы не знаем, исполнены ли эти просьбы и чем был обязан узник караульному офицеру Михаилу Евсеевичу Глухову (по скудным отзывам других заключенных – «человеку весьма порядочному»). Не знаем и с большим трудом, многого не разбирая, продолжаем вслушиваться в голоса той ночи…
Николай I: «Дело это должно совершиться завтра в три часа утра».
Императрица Александра Федоровна: «Что это за ночь. Мне все время мерещились мертвецы».
Полвека спустя маленькую родственницу приводят к седому, почти слепому Матвею Ивановичу, который показывает ей портрет молодого офицера и говорит: «Это мой брат». Девочка не знала, что нужно отвечать, и смущенно сказала: «Как он красив». Матвей Иванович очень обрадовался.
Рассказ Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка в Петропавловской крепости:
«Виселица изготовлялась на Адмиралтейской стороне; за громоздкостью везли ее на нескольких ломовых извозчиках… По предварительном испробовании веревок оказалось, что они могут сдержать восемь пудов. Сам научил действовать непривычных палачей, сделав им образцовую петлю».
Таким образом, казнь репетировали, создавая восьмипудовые модели казнимых.
Два часа ночи. Светает.
Смерть перваяКогда Томас Мор шел на смерть, у ворот Тауэра некая бедная женщина обратилась к нему с какой-то претензией по поводу своих дел. Мор ей отвечал: «Добрая женщина, потерпи немного, король так милостив ко мне, что ровно через полчаса освободит меня от всех моих дел и поможет тебе сам».
Из старинного отчета о казни
Бесстрашие, с каким тамошний народ к смерти ходит, можно всякому рассудить по одному сему примеру, что при казни один, смеючись, жаловался на свое несчастие, что ему на виселице последний быть надлежало.
С. Крашенинников. «Описание земли Камчатки»
Лев Толстой, 16 марта 1878 г. (во время работы над романом «Декабристы»): «Стасова… я очень прошу, не может ли он найти, указать, – как решено было дело повешения пятерых, кто настаивал, были ли колебания и переговоры Николая с приближенными».
Стасов добыл такой документ у Арсения Аркадьевича Голенищева-Кутузова, внука петербургского генерал-губернатора, распоряжавшегося казнью (подлинная записка царя была, очевидно, взята обратно и уничтожена, но в семье Голенищевых-Кутузовых сохранили копию!). Стасов переписал и передал текст Толстому. Писатель обещает хранить тайну: «Я не показал даже жене и сейчас переписал документ, а писанный вашей рукой разорвал… Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня».
Главный вопрос, очевидно, в том, как один человек может распорядиться жизнью других.
Записку эту долго не могли найти; только друг Льва Николаевича Дмитрий Оболенский вспоминал, что Толстой «читал по собственноручно им снятой копии записку Николая Павловича, в которой весь церемониал казни декабристов был предначертан им самим во всех подробностях»… «Это какое-то утонченное убийство!» – возмущался Толстой по поводу этой записки.
Толстой никогда не согласится, что мир можно исправить восстанием, заговором, но не может избавиться от притяжения к тем людям, среди которых «один из лучших… того и всякого времени».
И вот речь идет о казни, «главном вопросе»…
Только в 1948 году в одной частной коллекции была обнаружена сделанная рукою Толстого копия царского распоряжения, и, благодаря писателю, воскресает из пепла то, что многократно изымалось, скрывалось, уничтожалось и нигде больше не сохранилось!
Документ Николая (заглавие Толстого)] «В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда всё будет на месте, то командовать на караул и пробить одно колено похода. Потом г. генералам, командующим эскадроном и артиллерией, прочесть приговор, после чего пробить второе колено похода и командовать „на плечо“. Тогда профосам [11]11
Исполнителям. От этого слова происходит русское слово «прохвост».
[Закрыть] сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк. Тогда возвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам».
Таких слов, как повешение, казнь, старались избегать. Позже, когда в Сибири давалось распоряжение о казни еще раз восставшего южного бунтовщика Ивана Сухинова, был составлен документ – «Записка, по которой нужно приготовить некоторые вещи для известного дела и о прочем, того касающемся».
Записка Николая предусматривает все. Наивный декабрист Розен думал, что две церемонии – разжалование и казнь – не совпали случайно, и верил, будто генералу Чернышеву влетело за то, что сотня декабристов не увидела устрашающей казни пятерых.
Ничего подобного! Николай опасался доводить до исступления осужденных – кто знает, не кинулись бы они на конвой, хотя бы «один на двоих». К тому же из переписки царской семьи видно, что боятся скрытых заговорщиков среди зрителей. Поэтому сначала «увести обратно в кронверк разжалованных и приговоренных к каторге», и только потом «взвести осужденных на смерть». Незачем им встречаться.
Но опять трудность.
Начать сожжение мундиров и ломание шпаг в три ночи – едва ли управятся за час; а в Петербурге уже светло. Если только в четыре причащать и выводить пятерых – немало времени уйдет. Если поздно вешать – многие увидят. По городу пущен слух, будто казнь в восемь утра, но этого «нельзя допускать». К тому же если пятерых выводить после того, как остальные вернулись обратно, – все догадаются, в чем дело, будут лишние встречи, восклицания…
И тогда-то была придумана четкая система, кого и в каком порядке вести.
Смертная казнь. О каждом шаге ее – последняя ночь, прощание, ведут, народ смотрит, палач, последнее слово и т. д. – существует целая литература, и мало кто из великих художников не касался того мига или краткого времени, в течение которого люди сознательно пресекают то, что сами ценят больше всего, – жизнь.
Мыслители задумывались, отчего смертный приговор, казнь устрашают судей, зрителей, даже абсолютно уверенных в справедливости наказания? Тургенев, наблюдая казнь ужасного убийцы, признавался, что, уходя с площади, чувствовал свою вину, и «только лошади, жевавшие овес, показались мне единственными невинными существами среди всех нас».
Во время дискуссий о запрещении смертной казни, начинающихся с конца XVIII века, было не раз замечено, что почти ни один защитник казней ни разу не видел своими глазами, как человека казнят. Временами в споре появлялся сильный аргумент: если вы за смертную казнь – казните самолично, своего рукою, посмотрим, как вы это сделаете?
В ночь на 13 июля и позже те, кто полностью или отчасти разделяет мнения казнимых, негодуют, сочувствуют. Но и те, кто видит в них врагов, обеспокоены и непрерывно подкрепляют рассуждениями необходимость этой казни и свое право решать, и внутренне не уверены в этом праве.
В России официально, открыто не казнили полвека, с Пугачева, а в Петербурге – с 1764 года (Мирович).
Родной город Санкт-Петербург, где мальчик родился в воскресенье 28 сентября 1796 года, в доме, из окон которого часто смотрел на место будущей казни. 13 июля – «утром – + 15°, ветер слабый, пасмурно и дождик, в полдень + 19°, молния и гром, потом сияние солнца; вечером +15,7°, облака».
Впрочем, полудня и вечера не будет.
«Санкт-Петербургские ведомости», вторник, 13 июля 1826 года. За 30 лет увеличился формат, на семи с половиной страницах извещается о «предстоящей церемонии священного коронования государя императора Николая Павловича».
«От дня коронации, которая имеет совершиться в августе месяце нынешнего 1826 года, для столь знаменитого ко всеобщей радости всех российско-подданных происшествия, временно снимается траур (по императору Александру I) во всех пределах империи до обратного высочайшего их прибытия в Санкт-Петербург.
Траур имеет кончиться 19 ноября 1826 года».
«Сдается в наем 4-й Адмиралтейской части у Аларчина моста в доме г-жи Жеваковой под № 116 бель-этаж со всеми службами и конюшнями на 10 стойлов».
«Из лавки кондитера Т. Лореда пропала небольшая белая сучка (шпиц), кличка Мизинка, у коей один глаз меньше другого и вокруг обоих глаз кольцеобразные кофейные пятна. За доставку вознаграждение 25 рублей».
«Из дома флигель-адъютанта графа Александра Николаевича Толстого вылетел зеленый небольшой попугай».
«Желающие поставить для кронштадтской полиции потребные для обмундирования нижних чинов материалы… и т. д.».
«Отпускается в услужение[12]12
Уже запрещено писать «продается человек».
[Закрыть] дворовый человек 23 лет, видный собою и знающий сапожное мастерство, о поведении коего дано будет обязательство на год».
Видно, больше чем на год ручаться за поведение никак нельзя…
Об «известном деле и о прочем, того касающемся», – ни в этом номере, ни в нескольких следующих. Только среди продаваемых в лавке Александра Смирдина книг значится «Донесение его императорскому величеству высочайше учрежденной комиссии для изыскания о злоумышленных обществах». Цена 4 рубля, «с доставкою 6 рублей». Но это название не очень заметно – где-то между «Северными цветами на 1826-й год, собранными бароном Дельвигом», «Баснями И. А. Крылова в семи книгах», комедией М. И. Загоскина «Богатонов, или сюрприз самому себе» и «Путешествиями», составленными Крузенштерном, Иваном Муравьевым-Апостолом, Головниным.
Только через неделю, 20 июля:
«Верховный уголовный суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертования, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михайле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому, приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить».
Этот номер прочтет через неделю Иван Матвеевич в Париже, Риме или еще где-то. Но прежде, верно, получит письмо от дочери Екатерины, да не знаем мы, где то письмо и где вообще основной архив Ивана Матвеевича.
13(25) июля 1826 года. В Европе и прочих частях света – события: греки, турки, Боливар, герцог Веллингтон, Карл X… В Копенгагене объявления, что «без свидетельства с привития коровьей оспы католики не будут допущены до причастия, а евреи – не получат позволения вступать в брак».
В Арденнском лесу в этот день «срублен тысячелетний дуб. Из него получено 140 бревен, не считая толстых досок, из ветвей вышло почти 7 сажен дров. Дерево еще могло простоять несколько столетий».
Два гения, известные уже в год рождения Сергея Муравьева, давно ничего не слышат: один из них, Франсиско Гойя, уж почти и не видит, но мчится через Пиренеи, чтобы умереть на родине, повторяя: «Я все еще учусь». Здоровье же Бетховена как раз в июле 1826-го сильно ухудшается (подействовала попытка любимого племянника расстаться с жизнью из-за карточных долгов). Жить ему еще восемь месяцев.
Мечтает о 10-й симфонии, музыке к «Фаусту» и реквиеме.
«Спящий колосс» называется одна из последних работ Гойи – пигмеи залепили великану глаза, рот, уши, нос, приставили лестницу и думают, что обманули, но ведь сами обмануты. Колосс просто не хочет видеть, слышать.
«Отрадно спать, отрадней камнем быть…»
13 июля. Все счеты с той жизнью закрыты. Кроме Екатерины Бибиковой, никто из родственников не простился с приговоренными.
Как записал декабрист Басаргин со слов священника, Рылеев не захотел последнего свидания с женою и дочерью, «чтобы не расстроить их и себя».
Каховский был одинок (его прежде даже подбивали на цареубийство, напоминая – «ты сир на земле»).
Отец Бестужева-Рюмина в Москве, больной, всего несколько месяцев протянет после известия о сыне.
Пестель никого не зовет; отцу его, в прошлом одному из худших сибирских генерал-губернаторов, нелегко понять сына. Говорили, будто он утешился милостью Николая I к другому сыну, благонамеренному Владимиру Пестелю, которого именно в этот день, 13 июля, делают флигель-адъютантом.
– Пора, брат, пора…
Им больше никого не встретить из близких, но некоторым из друзей еще удастся их увидеть и услышать.
Горбачевский: «Потом, после сентенции, в ту ночь, когда Муравьева и его товарищей вели из крепости на казнь, я сидел в каземате – в то время уже не в Невской куртине, а в кронверке, и их мимо моего окна провели за крепость. Надобно же так случиться, что у Бестужева-Рюмина запутались кандалы, он не мог идти далее; каре Павловского полка как раз остановилось против моего окна; унтер-офицер пока распутал ему и поправил кандалы, я, стоя на окошке, все на них глядел; ночь светлая была».
Горбачевский не знал, может быть, догадывался, куда ведут. Никому не сообщили, никто не думал, что в самом деле казнят. Священник Мысловский уверял Якушкина и других – казни не будет!
Евгений Оболенский: «Я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени, – я слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора; цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос неизменного Кондратия Федоровича Рылеева: „Простите, простите, братья!“, и мерные шаги удалились к концу коридора. Я бросился к окошку; начинало светать… Вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подали, и они удалились»…
Казнят всегда на рассвете. Около двух часов ночи несколько человек слышат, как в камерах смертников прозвенели цепи.
Сейчас их поведут – как бы в пустоте. Если б они могли вообразить десятки будущих описаний происходящего, сделанных в основном близкими друзьями, рассказы о каждой подробности казни – если б могли, верно, изумились бы.
Где друзья? Ведь заперты, невидимы, спят, ничего не знают. Рядом только священник, солдаты, тюремные сторожа, палачи, помощники и начальники палачей…
Но вот Иван Якушкин через несколько часов, глазами тюремного плац-майора Подушкина, увидит, как смертникам надевают цепи; а художник Рамазанов через полвека встретит их в воротах, с помощью Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка Петропавловской крепости; вот прощание со сторожами – и рядом невидимые Розен и Лунин; вот дорога, отдельные фразы, последние минуты, а вдоль пути уж можно вообразить печальных свидетелей: Александр Муравьев, Трубецкой, опять Якушкин…
Очень скоро они узнают все, или почти все, от главного очевидца – протоиерея Мысловского, от молодого, сочувствующего приговоренным офицера Волкова… В эти часы многие глядят и слушают, не подозревая, сколько людей потом воспользуются их зрением, слухом, памятью. Вероятно, так было всегда.
У места казни – высокое начальство: генерал-губернатор Голенищев-Кутузов отвечает за порядок, генералы Чернышев, Бенкендорф – личные представители императора. В Царское Село каждые четверть часа скачет курьер с донесением (донесения не найдены, наверное, тут же сожжены).
Кто еще присутствует? Обер-полицмейстер Княжнин (сын известного в свое время драматурга, чьи пьесы ценили многие из приговоренных).
От этих дошло немного. Начальство неохотно распространялось «о секретном деле и всем, до него касающемся», но все же мы знаем или восстанавливаем отчеты Голенищева-Кутузова, Чернышева, рассказ обер-полицмейстера Княжнина, записанный тем самым паном Иосифом Руликовским, через владения которого шел в новогодние дни Черниговский полк.
Вел дневник также флигель-адъютант Николай Дурново. Посмотрев казнь, он «возвратился домой, заснул на несколько часов, после чего отправился в библиотеку Главного штаба. Обедал у военного министра и вечером снова вернулся туда. Там всегда встретишь знакомых»…
Другой из таких же, адъютант Голенищева-Кутузова – Николай Муханов (будущий товарищ министра, крупный деятель цензурного ведомства) вечером будет рассказывать в салонах, а там запомнят, запишут.
Кто еще у виселицы? Менее важные полицейские чины, рота павловских солдат, десяток офицеров, оркестр, Василий Иванович Беркопф, два палача, инженер Матушкин, сооружающий виселицу, человек 150 на Троицком мосту да на берегу у крепости окрестные жители, привлеченные барабанным боем.
Многие, желающие взглянуть на казнь, мирно спят, уверенные, что она состоится позже или совсем не состоится.
Отсутствие некоторых лиц будет отмечено:
«Один бедный поручик, солдатский сын, георгиевский кавалер, отказался исполнить приказание сопровождать на казнь пятерых, присужденных к смерти. „Я служил с честью, – сказал этот человек с благородным сердцем, – и не хочу на склоне лет стать палачом людей, коих уважаю“. Граф Зубов, кавалергардский полковник, отказался идти во главе своего эскадрона, чтобы присутствовать при наказании. „Это мои товарищи, и я не пойду“, – был его ответ».
Что стало с «бедным поручиком» (о котором вспоминал декабрист А. М. Муравьев), не знаем, но блестящий полковник гвардии Александр Николаевич Зубов лишился карьеры, был уволен к «статским делам» и за 20 лет получил лишь один чин. Заметим, что внук Суворова и сын того Николая Зубова, брата «Платоши», который бил насмерть императора Павла и отогнал подмогу криком: «Капитанина, куда лезешь!»
Теперь – «публика», зрители.
Зафиксирует свои впечатления аккуратный эльзасец Шницлер, будущий видный историк, а пока что домашний учитель в Петербурге.
Случайно узнавший о казни молодой чиновник Пржецлавский отправляется с товарищем до конца Троицкого моста и через полвека опубликует свои воспоминания:
«Далее стража нас не пустила, но и оттуда все поле и вся обстановка при помощи биноклей хорошо были видны. Войска уже были на своих местах; посторонних зрителей было очень немного, не более 150–200 человек».
На ялике подплывает к крепости Николай Путята, приятель Пушкина, родственник Баратынского.
Ничего не запишет Дельвиг, стоящий у кронверка рядом с Путятой (и Николаем Гречем), только поделится тайком с одним-другим приятелем, в частности с Пушкиным; да еще в селе Хрипунове Ардатовского уезда Нижегородской губернии среди бумаг Михаила Чаадаева, брата известного мыслителя, около ста лет пролежит отчет о казни под названием «Рассказ самовидца». Рукопись обнаружится только в советское время; однако имя «Самовидца» не разгадано до сих пор.
Итак, несколько говорящих среди сотен молчавших – и эти несколько разделены по своим взглядам, знаниям, положению, – и что видят одни, не видят другие, а одно и то же воспринимают по-разному. Мы же, помня завет Льва Толстого, понимаем, как важна тут всякая мелочь, ключ, может быть, не столько к исторической, сколько к «психологической двери»…
Глазами примерно десяти лиц, вслед за близкими друзьями и родными смертников, мы всматриваемся в дождливый рассвет 13 июля 1826 года.
Цепи были надеты еще с вечера, потому что приговоренный к смерти на все способен.
Когда Сергей Иванович увидел вошедшего с печальным видом плац-майора Подушкина, он избавил его от лишних объяснений: «Вы, конечно, пришли надеть на меня оковы». Подушкин позвал людей, на ноги пятерым надели железа. Все приговоренные смотрели на эти приготовления к казни совершенно спокойно, «кроме Михаилы Бестужева: он был очень молод и ему не хотелось умирать».
Четверо приговоренных, в том числе Муравьев-Апостол, полгода сидели без цепей. Бестужев-Рюмин же, разозливший следователей «путаными ответами» и закованный с февраля, был раскован только для прочтения приговора и снова – уже до конца – находился в самых тяжелых кандалах.
Вот – повели.
Пестель, Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол, Рылеев и Каховский – в тех самых мундирах и сюртуках, в которых были захвачены. В воротах, через высокий порог калитки, ноги смертников, обремененные тяжелыми кандалами, переступали с большим трудом. Пестеля должны были приподнять в воротах – так он был изнурен.