412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Дубовицкий » Околоноля [gangsta fiction] » Текст книги (страница 7)
Околоноля [gangsta fiction]
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:59

Текст книги "Околоноля [gangsta fiction]"


Автор книги: Натан Дубовицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

23

Заплакал. Он плакал от стыда, от нелюбви своей к Настеньке и от желания любить её, и от неосуществимости этого желания. И от жалости к себе, к Светке, к их минувшей молодости, к их некрасивому исчадию, от жалости к их рассыпанной, растерянной жизни; от понимания, что будут его дочку обижать все, кому не лень, и от обид этих всё больше будет она тупеть, всё глубже закапываться под тёплые и мягкие жировые отложения, туда, где не больно, где не слышно глумливых людей.

Он плакал впервые за последние лет сорок, плакал долго и бурно, словно хотел наплакаться на сорок лет вперёд, – когда ещё придётся вот так…

Плакал без слёз, слёз не было, зато слюни и сопли текли ручьями, как кровь из продырявленной в трёх местах головы.

– Как быть? – причитал он. – Что я за сволочь! Настенька, прости, прости меня. Господи, почему я никого не люблю? За что мне это, господи? За что ты меня так? Не остохуел ли ты, господи? Один я что ли во всём виноват? Ну, виноват, может даже, я за всех отдуваться должен. Ну, да, убивал. И старика того, и Тральщика, и Бонбона, и Десятицкого вместе с его мамашей. И Герберштейна Бенциона Кондратовича и Сидорука Алексея Ярославовича, и того быка без имени, что меня грохнуть приходил, и Чачаву-мл., и Чачаву-ст., и просто Чачаву и ещё этого, как его, да хер бы с ними, с ними со всеми… Но Настеньку-то, господи, за что? Она-то тут при чём? Зачем ты её такой толстой сделал, такой неряхой, такой дурочкой? Почему дал ей родителей-уродов, которые не любят её? Не любят, господи, не любят, а надо бы! Кто же её полюбит, кто пожалеет-то мою бедную Настеньку? О, злопоёбанный мир! О, блядство! О, хуйня!

– Хватит реветь. Слезами ты от меня ничего не добьёшься, – проснувшись, по-светски строго отреагировала на папашины сентименты дочка. И уже по-своему всхлипнула. – Пап, я к маме хочу. И в Макдональдс. Не плачь. Зубной пасты хочешь? Тут немного мятной осталось. Ну, ладно. Сама доем.

– Едем, едем, Настенька, прямо сейчас, немедленно, к маме и в Макдональдс, – смутился Егор, растирая второпях солёную слизь по лицу, завёл машину и погнал к маме.

Мама, увидев Настю, зарычала на бывш. мужа:

– Ты что с ней сделал? Она вся перепачкалась! Да в чём это она? Ты к Беленькому её свозил?

– Беленькому? – вытаращился Егор.

– Ты не был у Беленького? Я же просила… Да ты просто… Я же говорила тебе – у Насти ангина, надо показать её врачу, этому самому Беленькому. Ты же его знаешь! Я специально на субботу с ним договорилась. Он же еврей. Он сделал для нас исключение. А теперь… Ты же не был у него. Да он теперь вообще откажется Настей заниматься, – повышала с каждым словом голос Света. – А ты с больным ребёнком таскался неизвестно по каким местам…

– Настя, ты больна? – трусливо бросился к дочери Егор. Дочь икнула.

– Больна!!! – криком ответила за неё бывш. жена. – К врачу её надо было, к врачу!

– Нет, да нет… Ну… Но… Э-э… Нам, мы… Мы были… В аптеке!.. Зато… В аптеке мы были! Насть, скажи ей, – неуклюже нашёлся Егор. Микки-маус на майке ехидно ухмылялся и морщился. – Мы ведь заходили в аптеку, скажи маме! Всё в поряде, Свет, с Настей… Вот смотри, она в шоколаде… Вернее, в гематогене… Аптека…

– О, блядство! О, хуйня! – заявила вдруг ни с того, ни с другого, ни к селу и ни к городу дочурка.

Бывш. жена открыла рот, помолчала с открытым ртом минут пять и, так и не закрыв, разоралась во всё горло, на весь город:

– Где ты был? По плаксам своим и сарам шлялся, а пока их дрючил, Настю на кухню отсылал? Или под койку прятал? – «И откуда она про них знает?» – подивился Егор. – Куда ты её водил? В какие притоны? Это ты, ты её научил! Или нет? Или просто обматерил ребёнка? Ты никогда больше не получишь её! Никогда! Пошли отсюда, – маман дёрнула дочу как репу и поволокла прочь.

Егор поплёлся в другую сторону. У машины остановился, обернулся. Света и Настя удалялись, не оборачиваясь. Света, не оборачиваясь, рявкнула: «Не оборачивайся…» Егор, пригнувшись, впрыгнул в машину; по стеклу прощально проскрипело замедленной пулей из вачовских матриц, железным жалом опоздавшей злобы – ненежное женино слово «.. сволочь!»

24

Ещё плача у Мегацентра, Егор посматривал на часы, опасаясь не поспеть в кино. Выкарабкавшись из недр семейства, заволновался, задумался про Плаксу. Настроение не то, чтобы улучшилось, но точно поднялось, осталось в миноре, но перешло в какой-то иной, более высокий регистр. Он начинал понимать, что хочет её, хочет хотя бы видеть её, видеть хотя бы на экране, хоть в скверном гриме, в плоской и плохо исполненной роли, хоть так… Он заскочил домой поесть/переодеться/отмыться от мятного отбеливающего геля, гематогена, от самого себя. Отмылся; поел почти празднично – какой-то экзотический невкусный фрукт, запитый шампанским; одевался долго, перебирал, ощупывал, сочетал костюмы и галстуки, прислушивался к туалетным водам и деодорантам, тёр, как Чичиков, щёки чем-то новейшим, дающим лоск; сомневался и нравился себе, опять сомневался, опять нравился; вертелся перед зеркалом, как Чичиков же, собирался, как на свидание, на настоящее свидание, не первое – но, возможно, последнее. Надеялся, что ли, – вдруг всё же она придёт, премьера всё же.

2а в Ордынском проезде оказался невысоким, но весьма вместительным офисным билдингом, отделанным с крыльца и в холле похожим на дешёвый пластик очень дорогим чёрным италийским камнем. У дверей встречали похожие на банкиров сторожа, просили пропуск или карту гостя, но тех, кто от Т.Евробейского, провожали к «Своим» в четвёртый этаж без разговоров и без пропусков. Там помещался небольшой кинозал, предваряемый обитым малиновым бархатом буфетом. По буфету носились коктейли и киррояли, металась икра, раздавались фингерсэндвичи, птифуры и звуки поцелуев; клубились, целуясь ушами и щеками, усыпанные бриллиантами, обтянутые питоньими шкурками, покрытые золотом, платиной и купленными в наишикарнейших салонах загарами, пахнущие Карибским морем и аспинским снегом очаровательные, обаятельные, обалденные, обезжиренные ёгами и диэтами сливки общества: реальных нобилей и по-настоящему известных людей было, впрочем, здесь немного, но довольно казалось и того, что все прочие известны были друг другу и производили среди самих себя натуральнейший фурор. Сейчас видно было, что собрались действительно «свои», друзья, редко расстающиеся и старающиеся всюду держаться вместе, ибо слышались оценки (нелицеприятные!) сегодняшнего утренника в детском саду имени Георга Пятого, куда бездарные менеджеры так и не смогли затащить Джонни Деппа поразвлечь дорогую детвору, и это за такие-то ежегодные взносы (безобразие!); а на роль Джека Воробья пришлось нанять Женю Меронова, но детей разве надуришь, это ж не лоховские какие-то там последыши учителей, учёных и уборщиц, они сразу почуяли фальшивку и устроили скандал. Слышались и куда более позитивные отзывы о съеденном вчера в ресторане «На дне» на дне рождения миллиардщика Ветрова устричном ужине в поддержку малого бизнеса, демократии, российско-американской перезагрузки, убитых журналистов, избитых адвокатов, запрещённых писателей, заключённых бизнесменов и т. д., т. п. Говорили и о коллективном походе на позавчерашнее открытие нонконформистской выставки тысячи битых бокалов, организованной в знак протеста против коррумпированной бюрократии, кровавой гэбни, сырьевой экономики, высоких цен на газ, суверенной демократии и пр., пр., пр. И о месячной давности общем отдыхе на Мальдивах, и годичной – на Тасмании. И т. д., и т. п., и пр., пр., пр. Складывалось впечатление, что все эти люди никогда не расходящейся толпой таскались по всем вечеринам города и мишленовским кормушкам планеты.

Егор среди них был человек новый, никому не приятель, но встречен был приветливо, поскольку круг их из человек всего-то около ста сомкнутый так давно не размыкался, что они представить не могли никого в нём чужого и опасного – если в нём человек, если среди них, значит – свой. Здесь были отстрелявшие своё расстриженные раздобревшие братки; были подозрительно богатые инспекторы гибдд и коллекционирующие Вермеера санитарные врачи; был один прогрессирующий министр и семеро его миловидных и грациозных заместителей; были народная артистка и шестеро (два бывших, один настоящий и три очередника, из будущих) её мужей; были двое каких-то, знакомых со всеми, но имени которых точно никто не мог никогда припомнить, у которых было по одиннадцать миллиардов ю.с. дол.; были пресловутые Палкинд, Чепанов, Клопцев, Эрдман, Петренко и другой Петренко, и ещё один Палкинд, каждый из которых стоил около пятёрки; было до взвода одномиллиардников и без счёта – рядовых многомиллионщиков. При них были жёны, любовницы, дочери – все одинакового примерно возраста – от 15 до 25 лет. При этих последних вились и кормились астрологи, режиссёры, актёры, журналисты, живописцы, фотографы, персональные правозащитники и массажисты, одомашненные ёги и оппозиционеры, и прочая изысканно побирающаяся мелюзга. Все были довольны собой и друг другом.

25

К Егору подошёл одетый в бриони миллиардер с двумя женщинами в барбаре бюи и тремя фотографами, наряженными настолько ультрамодно, что и магазины-то этой одеждой ещё не торговали, и никто, кроме самых посвященных и продвинутых швейных геев, не знал названия марки.

– Где собираетесь отдыхать? – спросил миллиардер, улыбаясь не только глазами, губами и зубами, но буквально всем своим обширным загорелым, лучащимся морщинами радости лицом; всем даже можно сказать телом и костюмом, и галстуком, и сорочкой, и ботинками улыбаясь так напористо, словно бы говоря «кто не улыбается, тот против нас», что Егор несколько должен был попятиться, чтобы эта громадная улыбка поместилась между ними и не наделала бы какой беды своей широтой и отчасти чрезмерной силой. – На Сардинии, как все? Там слишком много русских. Только в Океании остались места, где русских нет.

– Ив Белом море, и в Охотском, – поддержал разговор Егор. – А ещё таких мест много в Рязанской области, в Тверской, Калужской…

– Остроумно, – отозвался один из фотографов. – Ты что, патриот? Только не спрашивай меня, какой я национальности.

– Я и не спрашиваю, – спокойно парировал Егор. – И так вижу.

– А на айпио[16]16
  узнать значение слова можно в википедии.


[Закрыть]
вышли уже? – сменил скользкую тему миллиардер. – Я торфяники разместил на полъярда; новосибирские объединённые помойки на чуть больше. В октябре ряжские овраги на айпио вывожу, пару ярдов думаю поднять.

– А что в оврагах-то? – опять зашкворчал ерепенистый фотограф. – За что два ярда-то?

– Китай растёт, Индия растёт, сырьё жрут любое, только давай, и в любых количествах, – пояснил предприниматель. – А в оврагах… Ну… песок, глина… – предприниматель задумался, его собственные слова не убеждали его, он и сам не понимал, почему эта дрянь два миллиарда долларов должна стоить, хотя знал наверное, что стоить будет не меньше; и чтобы не уронить себя в глазах восторженных прихлебателей, бодро завершил. – Глина, вода… Трактор брошенный, помню, на дне – металлолом, значит… Ну и всё такое. Китай растёт, всё в дело идёт, как в китайской кухне.

– Поняла, я поняла, – восхитилась одна из пятнадцатилетних женщин. – Мы в четверг в «Жуй-цзы» ходили. Только открылся, были? Они, и правда, всё едят, ну просто всё подряд. Кузнечиков, личинок, солому какую-то; а из современных блюд, к олимпиаде придумали – под кисло-сладким соусом маринованные кроссовки. Пробовали? Ну вкусно, правда? Ну, скажите же, вкусно! Вот молодцы эти китайцы. И уж конечно, они найдут, куда деть и песок наш, и глину, из всего, хоть из пыли, прибыль сделают. Не то, что мы, на золоте сидим, а нищие.

Вспыхнув трогательными юным румянцем и десятикаратным ванклифовым кулоном, она умолкла.

Почему-то тоже покраснев, миллиардер пошёл к барной стойке, женщины и фотографы ринулись за ним.

– Вы где отдыхаете? – на не успевшего наговориться Егора набросилась очень красивая женщина, одетая в бюи, одной рукой держащая облепленную бриллиантами сумочку, а другой – крупного породистого короткошёрстого бурого с подпалинами боксёра в бриони и тоже не без бриллиантов. – На айпио когда выходите?

– Вот отдохну и сразу выйду, – ответил Егор.

– Вы должны знать, что всё это поклёпы и наветы, – доверительно прошептала на весь буфет красавица.

– Что поклёпы?

– Мой бывший пишет книгу. Печатает в «Агоре» у этого подонка Хомякина. Все издатели отказались, а этот урод… Главное, я ему звоню «ты что, урод, задумал, сядешь, урод, за клевету, как Лурье», а он – ты тоже, говорит, книгу напиши, ответ на клевету, я и тебя напечатаю. Ты, сука, говорю, и с меня хочешь денег срубить, подонок, – шептала дама Егору куда-то в шею, одёргивая иногда своего шелестящего ломаными ушами и чуть приплясывающего от скуки боксёра, который то и дело норовил ухватить снующего официанта за бутылку презентуемого блюлейбла. – Не верьте тому, что будет в книге. Он там напишет взаимоисключающие вещи. Что я фригидна, например, в одной главе опишет, а через тридцать страниц – что трахаюсь напропалую. Ну зачем мне трахаться, если я фригидна, сами посудите? А если я не фригидна, зачем мне с этим дешёвым импотентом жить? Ха, он мне говорит, «я крупнейший в мире импортёр фишек для казино». А я ему – ты не импортёр, а импотент крупнейший в мире, – очень красивая женщина теперь почти прижалась своим речевым аппаратом к его лицу и шипела Егору прямо в нос шибкой, отдающей неоднозначным ароматом жёваной креветки речью. – И не подарила я подаренный им мне на годовщину свадьбы майбах хоккеисту Чуме. Чума и сам таких майбахов кому угодно и сколько угодно подарить может. Потеряла я его. В смысле, майбах. Оставила где-то, а потом что-то забегалась, закрутилась. Смотрю – нет. Во дворе нет, в гараже нет, на стоянке у фитнеса нет, на даче нет, на второй даче нет, в доме на Корсике нет и в лондонском доме нет. Ну бывает, а этот жмот… Другой бы плюнул и новый подарил, если уж любишь по-настоящему. А этот… Чума, Чуме, Чуму… Всё наветы и поклёпы…

Не дослушав, Егор сбежал в мужской туалет, переждал там немного и, увидев, что время к девяти, к сеансу, осторожно вышел.

– Вы где планируете отдыхать? На айпио, слышал, выходите? И как? – не дав толком выйти из туалета, встретил почти в дверях бедного Егора красиво седеющий и как-то молодецки стареющий мультимиллионер с осанкой и статью передового секретаря обкома кпсс/влксм, каковых игрывал во время оно и часто, и ярко талантливый артист, каких теперь не сыщешь, Кирилл Лавров. При секретаре была и секретарша, называвшая своего мультимиллионера любовно и нежно ненаглядным своим мультимиллионерушкой, а порой и нежно-пренежно просто мультиком.

– Бриони? – вопросом на вопросы ответил Егор, указывая головой на обкомовский пиджак.

– Он самый! – бодро признался седовласый мультик. – Как вам фильм?

– Ещё не смотрел.

– Я тоже. И всё-таки. Неужели нет своего мнения? – прищурился передовой секретарь. – Нельзя так, молодой человек, вот в наше время…

– Трудно сказать, всё-таки я не видел фильм, – не понял Егор. Тогда, сексуально откашлявшись в переливающийся перстнями кулачок, взяла слово прекрасная передовая секретарша:

– Режиссёр Альберт Мамаев в свои сорок пять лет по праву считается живым классиком русского киноавангарда. Продолжателем таких взрывателей традиций, как Дзига Вертов, броненосец Потёмкин, то есть, я хотела сказать, Эйзенштейн, Юхананов, Тарковский. Он слишком жёсткий даже для таких экстремалов кино, как Пепеткин и Жистяков. Его бы похвалили, пожалуй, Антонин Арто и маркиз де Сад, но они мертвы. Поэтому Мамаева ругают, – произнося текст, юная ценительница искусств смотрела, как слепая, куда-то внутрь себя, где вытягивалась из её небольшого и не для таких забот приспособленного мозга зазубренная бегущая строка чужих буковок и пустозвучий.

– Умница ты моя, – умилился мультимиллионер и призвал в свидетели Егора. – Ну, не умница разве? Скажите, что умница!

– Умница, – сказал Егор.

– И ведь с виду так, блондинка просто, а заговорит – что твой Цицерон, что Познер! Это ведь такая заратустра, что только заслушаешься и забудешь про всё на свете… Заратустрочка ты моя!

Столь энергично поддержанная, заратустрочка защебетала пуще прежнего:

– Уже первый фильм Альберта Мамаева – «Избиение младенцев», 1997 год, – вызвал яростные нападки со стороны культуртрегерской олигархии, критиканской мафии и неподготовленных зрителей. Церковь, и та осудила его, хотя снят он был по евангельскому сюжету. Сорок восемь сцен насилия, неспешно изображающих убийства детей нулевого возраста различными, в том числе и самыми жестокими и изуверскими способами, показались чересчур откровенными и смелыми даже для видавших виды знатоков кино-не-для-всех. Вот как ответил критикам сам режиссёр: «Если вашу мораль может разрушить малобюджетный фильм, то грош цена вашей морали, то и ваша мораль – малобюджетная показуха. Мой фильм не разрушает мораль, он давит на неё, трамбует, прессует её и тем – уплотняет, укрепляет; возмущает, сотрясает её и тем самым – пробуждает, активизирует, приводит в движение»…

Пока она говорила, Егор заметил на её великолепном лице небольшую помарку. Присмотревшись, разглядел, что к её трепещущей, заманчиво то прикрывающей, то обнажающей драгоценные зубы ручной работы верхней губе приклеился вихрастый, пружинистый, лихо закрученный седой лобковый волос.

– Извините, – прервал он её речь. – У вас…

– Что? – сбилась она.

– Вот тут… – показал Егор.

– Здесь? – заратустра скользнула ладонью по рту.

– Правее, – наводил Егор.

– Здесь? Всё?

– Выше.

– Всё? – начинала психовать передовая секретарша.

– Здесь, здесь, но не всё, – готовый уже сам отлепить мерзавца, начинал психовать и Егор.

– Да что там такое? Посмотри, любимый, помоги мне, наконец, стоишь, как будто тебя не касается, – набросилась блондинка на своего секретаря.

Тот приосанился, прищурился и двумя деликатнейшими из многочисленных своих ухоженнейших, видно, только полчаса назад вынутых из маникюрного кабинета, молодцевато стареющих пальцев снял бойкий волосок с пухлой губки.

– Всё, ангел мой, – он попытался спрятать свой трофей обратно в брюки, но не тут-то было.

– Что это? – потребовала правды заратустра. Мультик показал.

– И я всё это время ходила с этим! – тихо взорвалась подруга. – Это сколько же? Да как из машины вышла… И до сих пор! А мы… Ты же меня представил Шекельгруберу… Что он теперь обо мне подумает? То-то я смотрю, его эта соска силиконовая лыбится без перерыва… И с Камаринскими общались, и с Иркой; и Ленка тоже… Ах, боже мой, что станет говорить Ленка!! Почему ты мне не сказал? Ты что, не видел этого? Вообще не обращаешь на меня внимание, только на блядей этих заглядываешься, скотина…

– Надь, ну прости, Надь, ладно тебе, – заклинал секретарь закипевшую заратустру, и Егор, использовав свой шанс, рванулся вправо, вышел из окружения и скрылся в густеющей тьме кинозала.

26

Стемнело, на экране обозначилось «KAFKAS PICTURES PRESENTS»,[17]17
  «КАРТИНЫ КАФКИ ПРЕДСТАВЛЯЮТ»


[Закрыть]
«фильм Альберта Мамаева», «Призрачные вещи», «в ролях», «Илья Розовачёв», «Ефим Проворский», что-то ещё, что-то ещё и, наконец, – «а также», «Плакса». Название фильма показалось знакомым. Может быть, только показалось. Егор поправил галстук (Плакса очень придирчива по части качества галстучных узлов) и сел, как истукан, навытяжку (Плаксе не нравилось, когда он сутулился), и вперился в экран, и стал дожидаться Плаксы.

Ждать пришлось не столько долго, сколько нудно. Картина была из сочных красок, глянцевая, сработанная в той технике, что возвышает поношенную, неброскую реальность до праздника быстро линяющей, но часа два дивно и дико цветущей эфедриновой галлюцинации. Фильм цвёл ярко и бесформенно, тужился, пенился, бурлил непонятно о чём. Бурление происходило то в Швейцарии, то в Массачусетсе, для туповатых недогадливых зрителей типа егор в каждый новый пейзаж помещалось объявление «Массачусетс» или «Швейцария». Какой-то Мужик, имени которого так никто и не назвал (или Егор прослушал, пропустил момент) то писал, то читал что-то; к его чтению и писанине добавлялась роскошная окрошка из швейцарских, североамериканских и почему-то арктических как бы открыточных видов, залитая глубокомысленной кислятиной закадровых рассуждений. Иногда Мужик переставал читать и ел, порой пил, изредка разговаривал о прочитанном и съеденном со случайными одноразовыми персонажами, которые, отговорив и исчезнув, потом в картину никогда не возвращались. Однажды Мужик получил записку, развернул её во весь экран, все видели теперь, что в ней написано «мистеру R. неприятно любое упоминание о мисс Мур и её матери», и этот крупный план мозолил зрителям глаза минут десять кряду. Плаксы всё не было. Егор стал уже скучать и ёрзать, но расплывчатый сосед слева, вероятно, знаток кино-не-для-всех, сопоставимый по уровню с заратустрой, снисходительно обнадёжил: «Потерпите ещё; Мамаев не может не удивить. Нарочно тянет, чтобы сильнее подействовало».

Мамаев потянул ещё минут сорок и, наконец, выпустил на экран Плаксу. Егор ещё прямее выпрямился и поправил исправный галстук. Она была прекрасна! Вошла в швейцарский железнодорожный вагон, куда погрузился и читающий Мужик. Тоже что-то там читала. Они заговорили про книгу. Она, Егор это запомнил, сказала, что ей нравятся книги о насилии и о восточной мудрости. Потом они поженились. Потом легли в постель в безвестном отеле. Он трахал её битый час без купюр. Ей, как показалось Егору, нравилось далеко не всё, что он с ней делал. «Ну вот, началось. Я же говорил», – сам себе похвастался смутно проступающий слева комментатор.

Потом герои фильма уснули. Мужик проснулся первым и начал бабу свою душить. Душил долго, не спешил, душил сзади. Оператор уделял больше внимание, впрочем, не ему, а плаксиной героине. Показывал её перекошенный рот, стиснутую шею, багровеющее, потом белеющее, потом синеющее пучеглазое лицо, вываливающийся язык, бессильные руки.

Плакса уже было собиралась сыграть смерть, но тут Мужик отпустил её. Она пытается объясниться, не понимает, что происходит, не может поверить в только что случившееся. Здесь пантомима, слова их не слышны, заглушаются оболванивающей облади-обладой. Он успокаивает, заговаривает её, убеждает, что пошутил, что ли? Укрывает одеялом, убаюкивает даже. И вдруг опять начинает душить, и опять, когда летальная развязка приближается, отпускает. Теперь она пытается бежать. Он ловит её, душит, додушив до полусмерти, отстаёт. И так семь раз. На седьмой уже милосердно доводит тело до конца. Она гибнет. Осточертевшая облади-облада увязает в паузе. Гул пламени. «Прошло десять лет». Мужик в той же комнате. Просыпается один среди пожара. Сгорает заживо; крупный план; чудовищные подробности; истошные вопли; облади-облада далеко и тихо. «В фильме снимались». Устало догорающие Мужик и тумбочка. «Песня в исполнении Битлз». Экран обугливается, чернеет. «Конец».

Егор, всякие дела на своём веку обделывавший и тела по-разному не однажды разделывавший, продрог тем не менее от увиденного и услышанного до костей, чего не сказал бы об изнеженных «своих», которые, хоть и чурались чёрной работы, нанимая для неё скорострельных егоров, зрелищами зверств отнюдь не подавились и превесело возносили ленту храбрыми возгласами «круто!», «круто, братцы, круто!», а попадая в бархатный холл, со зверским аппетитом хватались за креветочные шашлычки, белужий яйца и длинноногие фужеры шампанских вин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю