Текст книги "Герои. Другая реальность (сборник)"
Автор книги: Наталья Резанова
Соавторы: Виктор Точинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Тонкие нити железно связали, только...
Одно.... Что, канаты сковать не смогли.
Нити. Да, нити вам жизнь сберегали.
Как их понять, не щадились они.
И почему так рубили их, рвали?
Если душили, зачем ещё, жгли?
Нити за правду – зло убивали.
Их до конца, истребить не могли.
Тонкая нить – куда ведет не знаешь.
Иди за ней, смелей не прогадаешь.
Работая в одиночку над журналом, Пушкин впервые почувствовал глухое, растущее ожесточение к начинающим авторам как к классу, хотя ранее всегда сочувствовал им и делал все возможное, дабы помочь новому таланту пробиться к аудитории. Каким-то образом они добывали его домашний телефон и е-мэйл и целыми днями названивали на мобильник, обходя редакционные фильтры в лице Гузмана и Плетнева. Он научился уже по голосу автора, по манере держаться, по приветствию, по первым же словам безошибочно определять абсолютный непроходняк. Впрочем, тут не приходилось даже быть особым пророком. Когда число прошедших через главреда «Нашего современника» рукописей из самотека достигло ста, он полюбопытствовал, сколько из них пошло в работу.
Одна. Ровно один процент. Всё остальное, что выходило в журнале, было написано авторами с некоторым именем. Пропорция не изменилась ни к двухсотой, ни к трехсотой рукописи. КПД самотека по-прежнему оставался крайне низким.
Пушкин очень быстро утомился беседовать с ненормальными личностями, наводнившими его редакцию своими диковинными сочинениями, и по полчаса объяснять каждой из них, для чего он не станет публиковать, к примеру, фэнтези в стихах с элементами острой социальной сатиры, политического памфлета и биографического романа, в коем главным героем является Эдит Пиаф, которая после смерти воплотилась в воевавшего в Афганистане русского майора спецназа, который, в свою очередь, будучи в другом воплощении внебрачным сыном Мерлина, проваливается через пространственную дыру в магическое королевство эльфов, где, совершая головокружительные подвиги, время от времени огромными кусками текста вспоминает свою прежнюю парижскую жизнь в качестве Эдит Пиаф. Причем написан роман фразами наподобие «На поле битвы не осталось живых в человеческом смысле воинов», «Страх холодными когтями окутал мой разум» и «Горящая мачта рухнула на ненасытную воительницу, яростно покрыв ее». Причем всякий развернутый отзыв неизменно вызывал десятки новых идиотских вопросов вроде «А если я уберу упоминание Чечни и Ходорковского, вы ведь наверняка перестанете позорно трусить перед цензурой и роман вполне можно будет опубликовать?» Пушкин начал бояться давать развернутые отзывы о графоманских рукописях и предпочитал ограничиваться лаконичным «Уважаемый автор, Ваше произведение нам не подходит, с уважением, имярек».
Пушкин всегда полагал, что всякий поэт, писатель, композитор или художник обязан быть немного сумасшедшим. Абсолютно здоровые и довольные жизнью люди не творят, им это незачем: они и без того наслаждаются бытием, у них не свербит на ментальном плане. Но, к великому сожалению, далеко не всякий сумасшедший способен стать поэтом, писателем, композитором или художником.
Однажды свою поэму прислал Пушкину некий Пузанов. С виду это был типичный графоманский гештальт: отвратительная желтая бумага с лохматыми краями, словно извлеченная автором из какого-то архива, где она пылилась полвека среди никому не нужных справок и отчетов, слепой машинописный текст на двух сторонах листа, сделанный, наверное, через четвертую копирку, вырезанные и наклеенные на страницу картинки из газет и журналов, неумелые рисунки шариковой ручкой, корявые стишатцы, рефреном через которые проходил некий загадочный ветрострой. Пушкин до сих пор помнил два четверостишия, которые поразили его настолько, что оказались навсегда выжжены в его памяти ковбойским тавром:
Собачка у соседа моего жила
Недель, примерно, двое.
По ночам она смеялась, и тогда
Соседа сбросил я с балкона.
Однажды мент пришел ко мне. Пошла
У нас беседа, часов двое.
Когда хотел его я выкинуть, тогда
Он выкинул меня с балкона...
Александр Сергеевич с отвращением полистал сей масштабный труд двумя пальцами – исключительно из любопытства. Поэма явно принадлежала перу человека, скорбного умом, так что господин редактор, даже не прочитав толком сей бредовой каши, послал автору вежливый формальный отказ и присовокупил данный гештальт к своей замечательной кунсткамере литературных монстров и языковых уродцев, коими с завидной регулярностью снабжали его маладые толантливые аффтары в надежде завоевать популярность и восторг читающей публики.
Во второй раз на имя г-на Пузанова главный редактор «Нашего современника» наткнулся, когда перелистывал в библиотеке подшивку старых газет в поисках какой-то дурацкой информации для одной аналитической статьи. Сему пииту была посвящена внушительная статья почти на целую полосу. Он оказался сумасшедшим маньяком-людоедом. Его уже дважды арестовывали за многочисленные убийства – и выпускали через пару лет после ремиссии.
Тогда Пушкин впервые подумал о пистолете.
Один старый и битый жизнью редактор, когда измученный Александр Сергеевич обратился к нему за советом, рекомендовал каждую минуту помнить, что авторы вовсе не так плохи, как кажется на первый взгляд, они много, много хуже, и оттого следует относиться к ним с нежностью сиделки в сумасшедшем доме: так проще и авторам, и редактору. Он же подарил Пушкину длинный, но весьма точный афоризм: «У писателя два врага: критики и знакомые, поскольку первые своими жестокими придирками отбивают у него охоту писать, а вторые неуемными восторгами на любой авторский чих поощряют его к графомании. У писателя ровно один друг – редактор, потому что у них одинаковая цель: они оба хотят выпустить хорошую книгу; хотя со стороны автора, конечно, возможны варианты».
Увы, дружбы с авторами у Пушкина как-то не складывалось. Покладистый, похожий на ежика в очках Батюшков весь ощетинивался, когда Пушкин указывал ему на очередную дурную рифму или хромающий размер. Вяземский, стоило сделать ему несколько дельных замечаний, забирал свою рукопись и молча уходил, что неизменно знаменовало собою начало жесточайшей многонедельной ссоры. Гнедич начинал нервически язвить, приводить неудачные, на его вкус, строки самого Пушкина (излюбленной мишенью была фраза из «Дубровского»: «В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных, занимаясь рукоделиями, свойственными их полу»), и вообще всячески демонстрировать оскорбленные чувства – двум редакторам вообще плохо давались деловые взаимоотношения, так что в конце концов они решили ограничиться чисто дружескими. Гоголь покорно соглашался на все поправки, но после страшно переживал, подолгу ныл, ходил осунувшийся и непрестанно заявлял, что ощущает приближение неминуемой смерти.
С начинающими было проще – многие были готовы на все, лишь бы попасть в «журнал Александра Пушкина»; но некоторые, однако, бились насмерть за свои набережные, обделывающиеся мрамором. Пушкин, впрочем, сам будучи автором, прекрасно их понимал. Слепоглухонемые стилистические, полуграмотные, нахрапистые редакторы, имя коим было легион и коих на пушечный выстрел нельзя было подпускать к работе с изящной словесностию, уже давно уронили репутацию профессии ниже плинтуса; оттого всякий автор, в упор не видящий своих вопиющих промахов и ошибок, уже заранее бывал настроен, что в издательстве его выстраданный текст исключительно из самодурства начнут корежить, рвать на куски и сладострастно калечить проклятые компрачикосы от литературы. Пушкин сам однажды в одном из интервью сказал, к примеру, что массовая аудитория ныне предпочитает романы «малой форме» – то есть рассказам, как он подразумевал. Когда текст интервью прислали на согласование, в нем стояло: «романы малой формы». Пушкин не поленился позвонить интервьюеру и пояснить, что вышла форменная бессмыслица и что слово «форме» должно стоять, пардоне муа за каламбур, в правильной форме. Тот рассыпался в извинениях, пообещал все исправить и, следует признать, не обманул. Когда «Литературная Россия» с интервью Пушкина наконец вышла в свет, там было сказано буквально следующее: «Массовая аудитория ныне предпочитает романы в малой форме». Занавес, парод; эписодий вторый.
Была еще знаменитая скандальная история с одним литературным журналом, в котором из набора пушкинского стихотворения в первой строке выпал пробел, в результате чего оно начиналось так:
Слыхали львы за рощей глас ночной...
Толстому, статья коего открывала данный журнал, не повезло еще более того, поскольку в одном из абзацев неистовый старец в результате аналогичной опечатки риторически вопрошал: «Можно ли быть равнодушным козлу?». Сей «зоологический» нумер журнала быстро стал культовым раритетом среди поклонников изящной словесности.
До тех пор, пока Пушкин не посвятил себя всецело журнальному делу, он всерьез недоумевал: что, ну что, во имя всех святых угодников, мешает этим канальям издателям выпускать хорошие, качественные, выверенные тексты? И лишь поварившись в бизнесе около полугода, он понял, что не все так просто, как кажется по ту сторону баррикад. А уж синематографистов он тем более теперь старался не ругать почем зря: раз уж невозможно добиться идеального результата в издательском деле, то в синематографе, где один только список принимавших участие в создании фильма людей занимает до десяти минут экранного времени, согласно законам Паркинсона энтропия достигает поистине астрономических масштабов.
Пушкин на всю жизнь запомнил, как однажды тщательно вылизанную повесть Одоевского внимательно прочел перед сдачей в нумер он сам, затем рукопись прошла редактуру Немцова, была проверена автором, прошла первую корректуру, снова была проверена автором, прошла вторую корректуру, была тщательно вычитана Етоевым, затем еще раз бегло была просмотрена Пушкиным – и все равно когда журнал с повестью вышел, во втором абзаце горделиво красовалось: «Он шел по пустотому залу», что немедленно вызвало торжествующее многоабзацное улюлюканье Булгарина, хотя более в тексте не было ни единой ошибки. Мистика, да и только.
Разделавшись с почтой, Пушкин придвинул к себе полуостывший чай и погрузился в составление текущей редакторской статьи. Ее следовало сдать позавчера, оттого никакие резоны и самооправдания более не действовали.
За работой время летело стрелою. Пушкин успел четыре раза поругаться по телефону, просмотреть обложку и иллюстрации для свежего нумера, прочитать рассказ Крусанова и перевод Немцова, побеседовать с двумя просочившимися через секретарский фильтр графоманами, выгнать окончательно зажравшийся и потерявший всякий нюх персонал из курилки (с мотивировкой: «А работать кто будет? Пушкин?»), с грехом пополам закончить редакционную статью и решить ряд неотложных финансовых и организационных вопросов. На улице понемногу смеркалось, в шахматном порядке загорались фонари, превращая пространство за окном в мутную серо-зеленую бездну вод, там и сям озаряемую слабым фосфоресцированием глубоководных удильшиков-гимантолофов.
К вечеру Пушкин обычно ощущал себя выжатой половой тряпкой, которой целый день елозили по ступеням бесконечных лестниц Эрмитажа. Не избегнул он этого и сегодня. Посмотрев на часы, господин главный редактор потарабанил пальцами по столу, снова уставился в монитор, но был вынужден признать, что смысл строчек, по которым он вновь и вновь скользит взглядом, колдовским образом бежит его сознания – так же, впрочем, как и последние четверть часа. Решительно выключив компьютер, дабы не успеть передумать, Пушкин снял с вешалки свой плащ и вышел в редакционную залу. Свет везде уже был притушен, редакция оказалась почти пуста, лишь в углу под лампой деликатно прихлебывал кофе Гузман, вперившись воспаленным взглядом в принтерную распечатку, да за столом возле кабинета главреда сумерничала Леночка, раскладывая на компьютере пасьянс «косынка».
– Ступай домой, Ленок, – устало проговорил Пушкин. – Ты бы хоть напоминала о себе иногда. Ни к чему тебе так задерживаться.
– Ой, ну вдруг вам что-нибудь понадобится, – сконфузилась Леночка.
– Ступай, ступай, – сказал пиит и направился к столу Гузмана. Замредактора поднял на него ошалелый от многонедельной усталости взгляд. – Саша, не сочти за труд: выдай мне из кассы пятьсот баксов в счет аванса за очередную «Повесть Белкина».
Гузман пошелестел распечаткой, помолчал, затем проговорил осторожно:
– Босс, у тебя уже выбраны авансы за две повести. Некрасову это более чем не понравится.
– С Некрасовым я сам договорюсь, – нахмурился Пушкин. – Потрудитесь выполнить распоряжение непосредственного начальника, господин сотрудник!
Он знал, что если соберется и не нажрется в хлам, как это регулярно происходило последние три недели, а примет внутрь не более трехсот граммов очищенной, то запросто выдаст за две ночи листов шесть-семь первоклассного текста.
Гузман поворчал еще, но покорно отомкнул редакционный сейф и выдал искомую сумму. Пушкин с самого начала установил, чтобы кассой заведовал не главный редактор, а кто-нибудь другой, иначе соблазн был бы слишком велик; впрочем, замредактора, как и следовало ожидать, оказался довольно призрачной преградой между Пушкиным и некрасовскими деньгами, однако он служил прекрасным немым укором и моральным стимулом отнюдь не брать более необходимого.
Попрощавшись с коллегами, видный отечественный литератор вышел на улицу, поймал таксомотор и направился в заветный боулинг, адрес которого Батюшков записал ему на бумажке еще третьего дни.
Игровой зал располагался в развлекательном комплексе Шустова на Елагином острове. На втором этаже находились довольно презентабельный ресторант, кинозал и несколько баров. Войдя в игровой зал, Пушкин сразу же вычислил месторасположение друзей: возле двух дорожек, снятых Батюшковым для королевской партии, было весьма шумно и дымно. При виде пиита именинник Константин Николаевич тут же сорвался с места и ринулся ему навстречу, широко раскрыв объятья и совершая пальцами резкие щелкающие движения, как если бы это были клешни краба или, скажем, скорпиона. Вначале Пушкин собирался матадорским полуразворотом пропустить его мимо себя, тем более что виновник торжества явно испил за сегодняшний вечер не одну чару и столкновение с ним определенно не доставило бы мэтру удовольствия; однако сразу же оставил эту мысль, поскольку возникала реальная угроза того, что Батюшков с размаху ударится о резной мраморный столп, поддерживающий угловую ротонду, и что-нибудь важное повредит себе.
Поймав-таки Пушкина в объятия, Батюшков принялся хлопать его по спине с такой увлеченностию и энергией, будто пытался выбить из дыхательного горла товарища застрявший кусочек пищи.
– Alexandre! – приговаривал он, пытаясь поцеловать схваченную жертву в щеку и не вполне понимая, почему это никак ему не удается; Пушкин меж тем отчаянно вертел головой и уклонялся по мере сил. – Как хорошо, что ты пришел! Они вон все не верили, что ты придешь! – Он описал рукою широкий полукруг в направлении игровых дорожек. – Фетюки! как же ты мог не прийти? Ты ведь брат? Ты ведь брат мне?.. – Внезапно Батюшков схватил Пушкина за локоть и потащил к столикам. – Пойдем, пойдем скорее; мы уж по партии сыграли! Я тебя к нам записал. С нами Вяземский, Соболевский и Нащокин. А на другой дорожке Веневитинов, Оболенский, Яковлев и Гнедич, скотина такая! – Батюшков залился радостным смехом.
– У вас что, опять семейная ссора с Николаем? – ехидно поинтересовался Пушкин.
Он все никак не мог простить Батюшкову того, что в своем известном стихотворении «К Гнедичу» тот написал:
...Тебе твой друг отныне
С рукою сердце отдает!
Во время публичного чтения стихотворения в литературном салоне madame Marie Zvezdetskaya Пушкин воскликнул в комическом ужасе: «Батюшков женится на Гнедиче!»
Батюшков, в свою очередь, никак не мог простить Пушкину этой его ремарки, особенно в свете известной в обществе ориентации Гнедича. Вот и сейчас он насупился, остановился как вкопанный и сварливо проговорил:
– Злой ты человек, Доцент. Как сабака.
Однако долго супиться ему не дали. Из-за столиков уже поднимались коллеги и друзья, завидевшие Пушкина – похожий на вечно удивленного медведя Гнедич, и деловитый Вяземский, и красавец Яковлев, и добродушный, постоянно улыбающийся Нащокин... Окружив пиита, они принялись шумно приветствовать его, пожимать ему руку, одобрительно похлопывать по плечу и говорить комплименты. Мимо компании порхнула официантка в белом фартучке, принеся водки.
– Где же Николя? – поинтересовался Пушкин.
– Прихворнул, – вздохнул Гнедич. – Просвистало в редакции у открытого окна. Он у нас вообще болезненный мальчик. Коленьке вреден петербуржский климат, вот думаю свозить его на воды в Форж.
– Дельно, – одобрил Александр Сергеевич.
Изрядно встретив старого друга, общество вернулось к игре в кегли. Между ударами на экранах мониторов показывали короткие дурацкие мультики, изображавшие бесконечное противостояние антропоморфных шаров и кегель. Судя по всему, создатели мультиков задумывали их смешными. Под потолком боулинга Фил Коллинз скандальным голосом оповещал окружающий мир, что он не танцует.
Великий пиит сменил свои щегольские «Tod’s» на специальные тапки для боулинга и присоединился к обществу. Ожидая очереди, игроки сидели за столиком у начала игровой дорожки и предавались ленивой беседе о литературах.
– Граф Хвостов-то как поднялся, – говорил Вяземский. – Слышали? Выпустил новую пиитическую книгу. В бархате, с золотым обрезом и блинтовым тиснением, все дела. На финской мелованной бумаге-с.
– Читал-с! – восторженно подхватил Батюшков. – И даже приобрел себе в личное пользование на московской книжной ярмарке. Обожаю такие библиофильские артефакты. А каков слог, господа: «По стогнам валялось много крав, кои лежали тут и там, ноги кверху вздрав»! Уверяю вас, лет через тридцать этот книгоиздательский казус будет стоить хороших денег. Раскрылась, извольте видеть, пасть, зубов полна, зубам числа нет, пасти – дна!
– На «Нон-фикшн» опять брататься полезет, – поморщился неодобрительно Пушкин. – Рассказывать про то, как нам с ним, гениальным литераторам, тяжко посреди разверстой толпы неудачников. «Я бы даже сказал, посреди зияющей толпы неудачников», – весьма похоже передразнил он Хвостова. – Не велит Христос желать зла ближнему, но хоть бы его кто трактором переехал, этого Герострата отечественной словесности!
– Однако как ни крути, – заметил Соболевский, – Хвостов действительно гений. Быть настолько полно, дистиллировано бездарным – для этого необходимы недюжинное дарование и могучий душевный талант.
– Не произноси сего даже в шутку! – решительно возразил Нащокин с игровой дорожки, выбирая себе шар по руке. – Гений у нас один – Александр Сергеевич, все протчие – от лукаваго.
– Полно, Павел Воинович, – запротестовал Пушкин. – Не вгоняй меня в краску. Гениями были Мандельштам и Бродский. Гениями были Толстой и Горький. Гениями были Райкин и Смоктуновский. Гениями были «Пинк Флойд» и «Битлз». Мы же так, просто пописать вышли. И вообще, после Шекспируса сочинять что-либо о любви и ненависти – самоуверенно до смешного.
– Шекспирус-то небось не гнушался писать сценариусы для синематографа, – напомнил Вяземский.
– Для Куросавы?! Пардон, друг мой, это более чем не зазорно! Куросаву с Бергманом я еще забыл добавить в список.
Нащокин издал горестный вопль: его шар, который, казалось, катится точно в центр композиции из трех кегель, оставшихся после первого броска, на середине траектории начал понемногу сваливаться влево и в конце концов вообще ушел в аут. Загрохотал автоматический уборщик, сметая роковую композицию в преисподнюю.
Сверившись с монитором, на котором велся счет, на исходную отправился Пушкин. Выбив страйк с двух ударов, он вернулся, уступив место Вяземскому.
– А вообще я знаю, что будут говорить и писать про меня лет через десять, – поведал лев боулинга, пытливо оглядывая стол на предмет еды. – Будут говорить так: «Не, сейчас он пишет полное говно, но некоторые ранние рассказы были у него вполне неплохи». Так всегда говорят про всех крупных современных российских литераторов. Ни единого исключения не знаю.
– Уже говорят, Саша. Ты уже крупный современный российский литератор.
На столе имелись некие полуразоренные блюда с салатами. После прихода Пушкина еще принесли крошечные канапе из слабосоленой семги с гренками, потом кусочки ягненка на косточке. Дважды подали пиво, трижды водку и один раз текилу. Пушкин сполна вкусил всякого напитка, ощущая, как с каждым глотком, с каждым броском все более и более уверенно плавится застывшая где-то в верхней части груди смертельная усталость, как расслабляются одеревеневшие за день мышцы лица, как в голове начинают мыльными пузырями лопаться тревожные мысли и проблемы, столь беспокоившие его еще пару часов назад.
Пушкин очень страдал от своей алкогольной зависимости, он отчетливо видел, что та понемногу перерастает в нечто большее, нежели просто психологическое влечение, но отказаться от алкоголя был не в силах – только эта отрава в последнее время приносила ему долгожданный покой и блаженную расслабленность. Слишком много всего навалилось на него со всех сторон за последнее время: Наташка со своим Седым, Некрасов, падение интереса публики к двенадцатой главе «Онегина»... Общий творческий кризис. Кризис среднего возраста. Чудовищное утомление от всего на свете.
– Оказию новую с Белинским знаете? – поинтересовался Соболевский, обгладывая ягнячье ребрышко. – Сел, сердешный, к извозчику, поехал. «А ты кто будешь? – спросил, осмотрев дряненькое пальтишко своего пассажира, возница. – Барин али как?» Белинский смутился: «Я – критик». Удивился извозчик: «Это как?» «А вот так – писатель напишет книжку, а я ее обругаю». «Ну и гнида ты! – возмутился возница. – Вылезай!»
Господа российские литераторы огласили игровой зал дружным хохотом, вызвав несколько заинтересованных взглядов со стороны девушек с соседней дорожки. Вечер определенно удавался.
К середине партии Пушкин уже вошел в азарт и начал вести в счете, когда внезапно услышал у себя за спиной:
– Саша!
Он оглянулся и вскочил с места:
– Лешка!
Это был Алексей Дамианович Илличевский, брат лицейский, пиит от Бога и актер по последней профессии.
– Черт худой! – закричал Пушкин, заключая приятеля в тесные объятья. – Сколько же мы с тобой не виделись?
– Да уж почитай года полтора, – отозвался Илличевский. – Но что, брат, не захватить ли нам по сему поводу на полчаса столик в ресторации? Угощаю!
– Слыша это магическое слово, я не в силах противиться неизбежному, – сознался Пушкин. – Веди меня, добрый Виргилий!
– Вот тут у них на втором этаже можно более чем неплохо посидеть. Я, собственно, туда и направлялся, у меня через полчаса заказаны кабинеты. Думал, стану скучать в одиночестве у барной стойки, ан вон какая удача!
– Отлично. Костик, – обратился пиит к Батюшкову, – изволь пока покидать за меня. Я тут брата встретил!
– Левушка вроде не обещался быть, – озадачился Константин Николаевич.
– Да нет, какой еще Левушка! – нетерпеливо махнул рукой Пушкин, уже удаляясь.
Поднявшись по накрытой багряной ковровой дорожкой лестнице, они с Илличевским расположились в общей зале ресторанта, неподалеку от оркестра, который довольно негромко и ненавязчиво исполнял полонезы. По знаку Алексея Дамиановича, коий определенно был тут завсегдатаем, им сию секунду принесли водку, восхитительно настоянную на хрену, семужку, соленые моховики и минеральной воды «Перье»; сверх того Илличевский заказал еще кальмаровые жюльены, которые, по его уверению, были здесь особенно лакомы.
– Однако что же нам мешает чаще встречаться? – риторически вопросил Пушкин, когда они с аппетитом опорожнили по рюмке хреновухи за встречу и закусили нежною семужкою. – Ну не срам ли – всякий раз случайно сталкиваться с лучшим другом в элитных питейных заведениях?
– Отчего же, – возразил Илличевский, – в предпоследний раз мы повстречались, если мне не изменяет, в книжной лавке у Сытина. Вполне достойно, на мой вкус.
– На фуршете по поводу открытия новой серии издательства «Азбука»? – прищурился Александр Сергеевич. – Перестаньте юродствовать, Штирлиц!
– Ну так а что-с? – шутливо возмутился собеседник. – Времени нет абсолютно ни на что. Дух перевести некогда, не то что встречаться.
– Ладно, брат, рассказывай, – велел Пушкин, отодвигая пустую рюмку. – Что ты? где ты? Только и слышно от Жуковского, что в люди выбился, не чета мне, грешному.
– Ты, отец, ровно телевизор не смотришь, – усмехнулся Алексей Дамианович, деловито подкладывая себе в тарелку моховиков.
– Смотрю, – сознался Пушкин. – Когда обедаю дома. Наташка выставила телевизор в кухню, так я поглядываю за едою новости вполглаза. Или когда приползаю за полночь недостаточно пьяный, чтобы уснуть на пороге, и Наташка высылает меня на кушетку в ту же кухню – «Плэйбой поздно ночью» гляжу или там кино какое-нибудь умное по «Культуре». «Куб», скажем, или «Отсчет утопленников». А так готов всецело согласиться с Пелевиным, что телевизор есть не более чем окошко в трубе духовного мусоропровода...
– Сам ты окошко, – беззлобно фыркнул Илличевский. – То-то, что не смотришь. Смотрел бы, небось, лицезрел бы меня каждый день. Я там ныне во всех ракурсах, позициях и эполетах. Надысь вон вернулся со съемок «Последнего героя – 4», а завтра опять лечу в Москву – сниматься в следующем сезоне «Моей прекрасной няни» и обсуждать с руководством свое новое ток-шоу.
– Ну, поздравляю, коли так, – скривился Пушкин, безуспешно тыкая вилкою в неподатливый скользкий гриб. – Да нет, на самом деле твоя физиономия мне уже все глаза намозолила. Я имел в виду, живешь-то как, академик?
– А вот так и живу, Саша, – пожал плечами Илличевский. – В самолетах и на студиях. Вот, приезжаю время от времени на родину за глотком невского тумана. В Москве хорошо, но уж больно суматошно.
– Чего там хорошего еще, – проворчал Пушкин, – купеческий посад. Одна сплошная пробка. Торт с позолоченным кремом посреди города, говорят – самый большой православный собор. Арбат окуджавовский окончательно превратили в барахолку, застроили дрянью архитектурной. Целый город ма-а-асквичей! Рехнуться можно.
Илличевский иронически заломил бровь:
– Да ну, брось ты свой поребриковый шовинизм!. Барахолка... Зато там сейчас крутятся основные деньги Российской империи.
– Основные деньги... – сварливо передразнил Пушкин.
Они выпили еще.
– Простите, Алексей Дамианович... – к столику деликатно, боком приблизился официант. В руках у него был свежий выпуск журнала «Семь дней».
– Что вы, Аркадий?..
– Видите ли, моя коллега... Она очень стесняется... Не могли бы вы дать ей автограф?
Официант аккуратно положил журнал на стол. С обложки ослепительно улыбались обнимающиеся Илличевский и Анастасия Заворотнюк.
– Видал-миндал? – Алексей Дамианович показал журнал Пушкину и ухмыльнулся – совсем как на обложке, но несколько более глумливо. – Сам еще не видел. Тут со мною должно быть большое интервью... Ручка есть?
– Вот-с, – Аркадий поспешно подал артисту гелевое стило.
– Что ж! Кому надписать?
– Марине-с, Кашинцевой.
– Чудесное имя.
Уверенным размашистым почерком Илличевский набросал несколько строк и протянул журнал официанту:
– Соблаговолите, друг Аркадий.
– Спасибо огромное-с, Алексей Дамианович!..
– Ты чего ей написал? – поинтересовался Пушкин, когда официант унес драгоценный артефакт в подсобные помещения.
– А, пустяки всякие написал. Замечательной Мариночке Кашинцевой от страстного поклонника, бла-бла-бла. Девчонки во дворе умрут от зависти. Да и Аркадию, думаю, перепадет благосклонности – наверняка ведь не просто так старается. Наполним?
– Безусловно.
Они выпили вновь.
– Вот так вот, брат, – произнес Илличевский, со вкусом заедая очередную порцию половинкой моховика. – Слава преследует меня по пятам. На улицу невозможно выйти, чтобы не обступили тут же с автографами. Только автомобилем и спасаюсь.
– Ну, и стоило ли оно того? – поинтересовался Пушкин, понемногу кончиками пальцев подталкивая свою опустевшую рюмку к графинчику с водкой.
– Что именно, брат? – удивился Илличевский.
– Ну, вот эта вот слава дурацкая, с журнальчиками? Это ты, выходит, для того заканчивал Лицей, для того был первым стихоплетом курса, чтобы теперь скакать по экрану дрессированной обезьяною?.. – Пушкин хотел сказать это в шутливом тоне, однако уже к середине реплики свалился на дискант. Солидная порция хмельного не позволяла ему уже в достаточной степени владеть собою, и то, что у него всегда было на уме у трезвого, внезапно прыгнуло на язык пьяному.
– Господи, Саша! – вскричал Илличевский так, что вернувшийся из подсобки официант с испугом устремил взор на него. – Да о чем ты? Я карабкаюсь в гору, мне сопутствует успех! Я успешен, Саша! Разве же не для этого учились мы в Лицее? Разве не с этой целью создавался он – воспитать некоторое количество успешных людей, которые добивались бы заметных результатов на любом общественном поприще?
– По-твоему то, чем ты занимаешься – искусство? – горько усмехнулся Пушкин. Он уже мысленно проклинал себя за то, что не сумел вовремя перевести все дело в шутку, но отступать было поздно: вожжа уже попала ему под хвост и намертво заклинилась там.
– А при чем здесь искусство, душа моя? На общественном поприще, Саша, на общественном – в государственном аппарате, во внешней политике, в политтехнологиях, в СМИ, и уже затем, если угодно, в культуре! Те мои стишки, кои ты столь высоко ценил – что за вздор! Саша, я давно перерос это. Как ты не поймешь, что ныне невозможно перевернуть мир книгами? Смотри, ты вот даже в «Онегине» написал: «К ней как-то Вяземский подсел...» Понимаешь, не Гоголь как-то раз подсел, не Крылов, не Липскеров – Вяземский! Тебе необходимо было показать, что Татьяна поднялась достаточно высоко, чтобы обратить на себя внимание Евгения, и ты использовал для этого один из символов современного и модного преуспевающего человека, собирательный образ отечественного литературного бомонда. Понимаешь? Что она уже достигла того уровня, когда к ней запросто может подсесть повеса Вяземский. То есть интуитивно ты все прекрасно понимаешь, ты осознаешь, что Вяземский или, скажем, Илличевский успешнее тебя, только боишься себе в этом признаться.
– Ну и чем ты успешнее меня, чучело? – обидчиво вскинулся Пушкин. – Тем, что на улице тебя узнают семь из десяти, а меня один? Ради всего святого, ерундистика какая. Или вопрос в том, что твое величество изволит больше денег получать за свою деятельность? Так ведь всех денег в могилу не унесешь, Леша.